Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»



Анна КИСЕЛЁВА



Избранные тексты



1. частушечную молитвою

ты была мне, как Байрону — Греция,
я был пылким глумливым юнцом.
в новой жизни ина преференция,
так позволь мне забыть лицо.

демоница, поганая грешница!
дай свободу мне, я молю!
море светится, море пенится,
я, тем временем, рвусь к нулю.

я один уже, всех я выставил,
все они мне мерзки, увы,
моя милая, моя чистая,
ты избавь от рубцов любви.

я уже не такой, как встретились,
спиртом слово мешать перестал,
светят другие мне благодетели
больше змий меня не кусал

ну пожалуйста, дай мне честное
слово, что своей руки
не кладёшь на моё телесное
и позволишь сменить замки.


2. про меня


мой король, ты помнишь, были живы?
по земле ходили девой чистой
босы ноги больно мазали крапивой
и рубили косы дланью серебристой

мой король, ты помнишь, как дышали?
каждой книгой, будто пеньем ветра
засидевшись, петухов считали
лучшим призом в схватке против света

мой король, ты помнишь, как любили?
поначалу гибкий образ юга
карие глаза и крылья носа
не давая шанса льду и вьюгам

мой король, ещё любили русский
томный светлый локон, и движенья
робкие; проём оконный узкий
каждый раз сулил нам пораженье

мой король, ты помнишь, как боялись
жизнь закончить рано и без славы
а сейчас вам ничего не страшно
утонули ночью на купалу

мой горацио, прости, увы, неправ ты
кроме бело-жёлтых стен, не видел
в жизни я ни цента, и не жил я
в мире, что прекрасными устами

(не закончить ведь мне фразы этой,
не спастись от глупой фразы ритма)
сладкими, счастливыми устами,
ты увы, так тщетно восславляешь!

стал бы я сносить такое горе,
если б это всё со мною было?
мой горацио, мой сладкий, мой ноябрь,
дай мне время — "!"


3. ***


Вихрь кровавый несётся по крышам старого дома,
Грубо, как Гаргантюа, и громко, с треском сжирает
То, что копил ты, уставший, так долго, так рьяно,
Многие деды твои и прадеды нещадно копили.
Глаза открываешь зачем-то: унылые серые стены,
Бюст Аполлона ужасный задвинут за шкафом;
Сизый туман петербургский и небо такое,
Цветом близнец для притихшего севера града.
Снова завеса опущена; снова бушует
Зверь ненасытный, ужасно рыча и свирепо;
Балка несущая силу зверя того не сдержала,
Сломалась, лишних богатств прямиком в недры чрева отправив.
Снова ты в мире – такой же, как море, кричащий,
Злой не со зла, но не менее трудный, разитель
Громко с трибуны врагом всего мира объявит
Тебя, потому что тень твоих глаз он увидел

Нежное рыбы солёной твоё раздражённое око
Лишней слезинки в смертях уронить не посмело,
Тут же – по-гречески стойким, но грустным,
Что-то в походке твоей миру могло показаться.
"У Блока тоска у глаз", опять "тоска у глаз у Блока"
Зачем этот рослый снова так грубо тебя унижает?
Не грубо — заметил хрустальной тонкой плоти
Надлом и трещину зоркий взгляд футуриста.
Нынче тоску у глаз monstro смертельно,
Синие горы новым обдались цветом,
Сердце твоё тоже в огне пылает —
Дом лишь судьба запретила себе оставить.
Ты отшутился, "значит художник — нищий";
Да и не жаль тебе дома этого толком;
Только вот что-то мало в груди будто места
И руки часто сводить неприятно стало.


4.


BLUE
"Искрится глаз хрусталь,
Как небо голубое.
декабрь."


***


Они соседствовали с духами, перемещая свою душу одной только мыслью – это нельзя описать, но нужно было забрать те крупицы вдохновения, которые можно будет передать людям от муз. Греки называли это космосом, но это было неправдой – нельзя назвать место, где нет слов, только чистое искусство и огромные сплетения звёздной материи. Нет! Не космос – Мир Вечности, волшебное пристанище Поэтов, перед которым они должны благоговеть и преклоняться. Несколько лет снаружи – несколько минут внутри. В Мире Вечности потревожить почти невозможно: все устройства, которые издают звуки, сдаются на входе в аппаратную.

«Выйти», - произносит расслабленный мужской голос и делает пасс рукой, будто по граням треугольника, пальцы подсвечиваются электрическим голубым, и под очками медленно, но всё равно причиняя неприятные ощущения, проявляется настоящая вселенная. Здесь Время идёт.

Эта Вечность – не настоящая вечность, всего лишь нечто, генерируемое сигналами машин, и от этого он почувствовал бы печаль, если бы мог чувствовать какие-то нетехнические эмоции: датчик, который встроен в висок, разрешает тебе быть человеком только тогда, когда ты подключен к Системе и отдаешь ей стихи. Стихи они используют, чтобы формировать в новых людях преданность Системе.
Если бы он мог чувствовать, он чувствовал бы печаль.

Он прикладывает руку к ящику, чтобы открыть его и забрать пальто, проводит пальцами по полоске, заменившей пуговицы, чтобы одежда подстроилась под хозяина, та в свою очередь подсвечивается электрическим голубым, за ней, отреагировав на сигнал, открывается дверь. Она ведёт по лестнице на крышу.

Его имя – Александр Блок, точнее теперь - просто Блок, потому что сейчас модно и удобно, когда имена короткие и технические.

RED

"Пусты глазницы,
Темны ночи.
февраль."


***

Ржавая пыль оседает в лёгких, уменьшая продолжительность жизни каждую секунду. Вред от неё для Земли растёт в геометрической прогрессии, но разве то, что осталось сейчас, можно назвать Землёй? Даже небо перестало толком голубеть над головой: оно чаще всего буровато-серое, когда облака отражают сияние и блеск неоновых вывесок

Блок, тот самый Блок, которого слушает почти большинство, с чувствами которого мирятся даже футуристы, тот, с кем советуются революционеры,
стоит сейчас на крыше и просто-напросто курит.

Его имя, звучное и техническое, уже вписано в анналы истории. Выгравировано на золотой табличке в перечне Лучших Людей, разлетелось миллионами байтов, осталось, как «льдинка в руке».
Рубцами осталось в каждой душе.
Каждом сердце.

Душно. Мутится в голове липкими приторными приступами, как будто за горло хватают цепкие пальцы неземного чудовища из какого-то нового, электрического ада. Ад, кстати, всегда изображался рыжеватым, даже если в нем не было видимых языков пламени или алых чертей с винно-красными узкими хвостами, похожими на кнуты. К таким кнутам не хватает только дубинок.

Тех дубинок, которыми сейчас гонят кого-то с длинной белой полосой вдоль пальто. Это – опознавательный знак времен Блэкаута и Гражданской войны, а нынешнее правительство, с таким рвением желающее избавиться от всех ненужных людей, решило оставить метки и наказывать за ношение полос, не подходящих под цвет Кодекса Коммуниста. Этого человека сотрут: тело испарят, всю информацию подчистят, а всех, кто знал, холодно-вежливым письмом попросят не упоминать ничего. Да и это – только формальность, все и без того знают, что за упоминания «стёртого» грозит наказание, хоть и не равное самому процессу, но почти сравнимое с ним.

«Как на свиньях».

На самом Блоке метка красная – раскрашена вот-вот уже почти пролитой кровью дорогих ему людей. Всё распалось на три цвета – белый, чёрный и красный, только у них есть право смешиваться, только они имеют разрешение на жизнь.

Вот с несчастного срывают пальто, и Блоку как в страшном сне бросаются знакомые серые глаза, безысходно сверкающие двумя дымчатыми кварцами.

Блок делает несколько бессознательных шагов назад. Этого человека тот, кто стучит по металлу крыши дешёвыми рабочими набойками сейчас, знает прекрасно, хоть и имел некоторые разногласия. Разногласия – не повод стирать человека! У него есть прекрасная жена и ребёнок, он толком не занимается агитацией!.. Блок сам знает куда больше людей, которые в правительстве могут быть настоящими… ммм… эх! В голове что-то мутится и идёт помехами, белый шум причиняет почти физическую боль.

Блок останавливается, покачиваясь; останавливается и процессия внизу. Внезапно в нём горит мысль: а знают ли эти господа с электродубинками, что мы – люди? Помнят ли они что-нибудь о своих старых обещаниях дать каждому человеку права?

Его когда-то звали Александр, того, кто внизу – Николай.

Люди ли они? Сейчас очень трудно отличить, кто человек с душой и боится эту душу показать, чтобы её точно так же не исколотили дубинками и не испарили, человек ли уже без души, который старательно эту душу вытравливал, чтобы было нечего прятать, не было так обидно за умирающую птицу в твоей груди, человек ли вообще? Или тот синтетический слуга, которого так старательно навязывают голоса на огромных экранах в домах и снаружи домов?

Ещё несколько шагов, по инерции. Плащ с красной полосой всполохами поднимается за Блоком.

Наверное, это выглядит с позиции толпы снизу довольно красиво, эстетично – но кто поднимет на него голову. Это значило бы то, что в них ещё теплится жизнь.

А люди ли мы? Что отличает нас от синтетических слуг?

Чувства? Высшая нервная деятельность в совокупности с некоторыми химическими процессами, которые легко можно сейчас спродюссировать с помощью нужных машин или медикаментов. Если нужно – а это никому не нужно.

Эмпатия? У кого в этом мире осталась хотя бы капля эмпатии?

Шаг, ещё шаг. Ужасный звук падающего тела.
Сзади на огромном билборде возникает:

Неугомонный.
Не дремлет.
Враг.

P.S. PALE

Красная полоса на плаще задумывалась для того, чтобы светить себе и освещать путь другим — но, стоя в строю, уже ловишь себя на мысли, что не работают те постулаты, которые идейные дизайнеры Новых Советов вкладывали в создание всего этого мракобесия, что приказали называть модой. На деле все эти светящиеся аксессуары были ничем иным, как униформой, или того хуже, формой военной. Правда, против кого воевать, Блоку было горячо непонятно — а зачем военная форма в мирное время?

Его красная полоса барахлила — светилась почему-то не так ярко, как у всех остальных. С ней постоянно были какие-то проблемы, хоть он и вовремя менял элементы питания, стирал аккуратно, щёткой, методично отчищая свой плащ от всяческой скверны, которая стремилась налипнуть на него. Партийные рабочие, проехав на машине мимо, уже не оставляли луж — лужи считались врагом и уничтожались силами специального подразделения; но Блок всё равно, если видел какого-то бюрократа, потом методично отстирывал плащ. Иначе на нём осталось бы его дыхание, частицы, которые поры бюрократов выделяют в воздух, - кто знает, а вдруг от них можно заразиться бездушием и бюрократией?

Блок уже был болен. Не физически — батальон новосоветских писателей считался элитным, поэтому его, как и всех остальных воскрешенных, обрекших себя на вечные муки, привили от всех физических болезней, которые можно было победить, и если он умрёт от чьей-нибудь глупой ошибки, где-то в подвалах Кремля уже дышит голубоватым питательным раствором такое же, как его, тело, затянутое в серебристо-синий комбинезон, чтобы стать вместилищем данных о его поэтике и индивидуальном стиле. Но он чувствовал, что из него по крупице исчезает душа, непонятная субстанция, которая заставляла трепетать каждую его деталь тогда, когда он видел дождь, или тогда, когда к кому-то относились несправедливо: он чувствовал, что душа дождя или огромная, злая душа несправедливости нажимали на какие-то кнопки в нём, как в фотоаппарате, чтобы он перевёл большую душу мира с их помощью в много маленьких душ-стихов.

Душа в бионических клонах была большой ошибкой, но по-другому сохранить поэтику и создавать произведения почти не отличимыми от тех, что были в старых Советах, было нельзя. Никто из всей этой огромной толпы инженеров не мог сделать ничего с этим. С каждым днём Блоку становилось все хуже.


5.


Я сижу, развернувшись спиной к спинке стула, которая смотрит на окно. (это нереально; это деконструирует конструкт окна как моей связи личного и общественного)

Мои волосы острижены и высветлены добела, я стара_лось избавиться от напоминаний о биологическом. (фаллоцентризм устарел и должен быть разрушен вместе с крахом литературности, в первую очередь, в микрокосмосе)

За стулом одна полка, на которой ненавистная мне книга Новикова В. И. (в этом ви есть что-то от пелевинской игры слов, например:"iphuck" "generation пи", тут — we; через этот и ещё несколько вышеупомянутых символов можно выстроить аналогии с несколькими антиутопиями)

У этой книги горят глаза на обложке, у него глаза не горели. (отсылка к мифологическому не нуждается в представлении)

У Блока разверзаются уста, страшный нежный тенор выплёвывает, с трудом продираясь через: (мифопоэтическая картина мира присутствовала и у символистов, так что это цитатность поэтики)

"Зачем?" — голос направлен, кажется, ко мне, я книгу не вижу, нет (риторические вопросы вкупе с метафорой вселенской слепоты тоже являются средствами выразительности, свойственными ситуации постмодернизма)

"Затем," — отвечаю я, — "Ты предал мои чувства, тут зуб за зуб." (см. риторические вопросы — риторические ответы обладают той же функцией)

"Я не смог ничего сделать против судьбы" — ему трудно говорить, он закашливается. (метафора загробной жизни и признание собственного бессилия перед судьбой и скриптором)

"Ты даже не пытался", говорю я, поджигая стул, на котором сижу. (метафора фатализма в жизни героев выстраивается в систему диалогических образов)

Задняя часть моих джинсов начинает тлеть и вонять пластиком, они ненатуральные. (для полной картины постмодернистского диалога в ответе не хватало симулякра, натуральность джинс — это симулякр)

Я чувствую, пламя доберётся до моей головы, но есть ли смысл? (открытая концовка, отсылающая к глубинным вопросам бытия, также служит достижению цели вселенной)


6.


Завертело, закружило –
Красным цветом перебило,
Белый саван смотрит вниз,
Автор скинут за карниз.

От свечения болят глаза, да так, что даже не спасает привычка ослабевшими глазами неловко прищуриваться, чтобы разглядеть, что есть на самом деле - такой источник такого яркого света. Красный и золотой в сочетании дают сочетание, достойное Германской империи во времена её расцвета – отнюдь не того, что из себя сейчас пытаются выдавить её жалкие потомки, играя на идеях, близких бывшим «германцам» на уровне культурного кода. Блок даёт дорогу своре собак, чтобы те не съели его, но те, кажется, не интересуются им вовсе. Им нужно откусить кусочек от искрящегося золотистыми потоками на множество километров вокруг кислотно-белого полотнища. Оно вихрится и меняет своё положение, так что от потоков не спрятаться нигде, даже в той подворотне, в которой поэт находит себя. Свора делает поворот на девяносто градусов, присоединяясь к процессии. Это первомай?

Звоном флаги поднимают,
Детям ушки прикрывают,
Боже, красного не счесть!
За Исусом кто-то есть?

Лай собак не отдаляется и перетекает в одну огромную реку, смешиваясь со свечением и претворяя в жизнь совершенно дикие идеалы симфонии; чуть погодя, Блок слышит в нём Вагнера и сам пугается странного чувства, возникающего в себе, где-то между передней и задней стенками скелета грудной клетки. Собаки поют за трубы, перед ними поют народы в двенадцать партий, есть тринадцатый. Кто-то один, в вышине, тоже напевает это.

Псом голодным не назвали,
Бросили и потеряли,
От испуга брошен в морг
Тихий Александр Блок.

Обладатель савана держит губы сомкнутыми, звук, ошибочно принятый за тринадцатый голос в партии – собственный блоковский крик.

Александр Александрович открывает глаза.


7.
Я шёл, отстукивая по брусчатой мостовой подкованными туфлями увертюру к своим дальнейшим действиям. Громом литавр зазвенели трамваи, я обернулся, чтобы отсчитать музыкальную фразу в восемь тактов, но зачем-то остановился — и пропустил чуть больше, чем следовало. У меня тут же испортилось настроение, но это продлилось буквально несколько секунд, тех, что я поворачивал голову в сторону адской машины: из неё торчала всклокоченная твоя голова.

Я позвал тебя по имени, и мы пошли домой. Зазвучала и ожила плавная часть симфонии, но в один момент прогремел гром и к плавной части прибавились какие-то постапокалиптические нотки. Шёл я молча, не давая и тебе встроить ни одного слова, потому что иначе ты помешала бы этому наслаждению, прекрасному чувству истинного счастья, которое давала эта музыка, ощущению полёта и растворения во всём прекрасном, что только могло существовать в мире... Я вёл тебя под своим зонтом, и ты была молча благодарна этому, на мой край плеча капало несколько капель в минуту, поэтому, повинуясь всеобщему ритму, я не мог идти ещё ближе к тебе; тебя это жгло и не давало спокойно идти, но ты, борясь с собой, молчала.

Мы вошли в дом, когда-то только мой, а потом и наш общий дом, и, разувшись и сняв промокшую одежду, разошлись — я поспешил на второй этаж, записывать то, что я слышал, пока эта музыка, огромная и неуловимая, не сбежала от меня далеко-далеко, а ты пошла куда-то на кухню. Новая баночка чернил тут же оказалась на своём предписанном месте, а капли дождя, всё ещё слышные в комнате, ушли на второй план. Твой голос послышался с кухни, звала ты отнюдь не меня, а кого-то по телефону - я вписал его в партию скрипок; в окно ударил порыв ветра и ещё несколько секунд громовых раскатов — они точно так же стали частью симфонии. Скрипка надрывалась и плакала, я записывал, в затактах кашляя и забывая дышать; гром гремел, листы бумаги, заполнявшись ровными бисеринками нот, быстро отметались в сторону, симфония звучала, билась, как птица в клетке, как настоящее, живое существо. Вот и я тоже растворился в ней, летел и летел, не мог остановиться, не знал, куда она меня ведёт, куда велит мне дойти фаустовский Мефистофель...

Вдруг задребезжало окно на кухне и за ним, как бы получая своё развитие в звуке, хлопнула дверь.
Ты осталась в промокшей (я посмотрел на потолок над кухонным столом — оттуда, вроде, не капало) записке на клетчатой скатерти. Симфония была обречена.

Всё исчезло.