Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

АЛЕКСЕЙ КОЛОБРОДОВ


прозаик, критик


Развилки и Петля


Знаменитый писатель нашего времени Роман Сенчин попросил у меня отклика на его статью в "ЛГ", задуманную как программная и априори дискуссионная, – "Под знаком сочинительства".
Работа большая (если не по объёму, так по тематическому охвату) и довольно сумбурная, что простительно, ибо автор, по сути, в одиночку работает за весь отсутствующий литературный процесс, его авторов и арбитров одновременно. Основная мысль Романа: в десятые годы именитые литераторы ушли в сочинительство, беллетристику (у Сенчина она – синоним придуманности и отчасти некоторой вымороченности) – Захар Прилепин, Андрей Рубанов, Сергей Шаргунов, Герман Садулаев. Мощно выстрелили писатели изначально беллетристического дарования – Евгений Водолазкин, Гузель Яхина. Отчего беллетристика выиграла, радикально подняв уровень, а большая русская литература проиграла.

1.

Концепция весьма спорная, ниже я по ней пройдусь с примерами, а пока объясню, где у Романа Валерьевича изначально хромает аргументация, отчего все его последующие построения начинают вибрировать и шататься. Так, Сенчин никак не рефлексирует по поводу диалектики смены литературных эпох и, пытаясь обозначать их чередование, подобно летописцам, "без гнева и пристрастья", упускает ряд важных вещей.
Ну вот, скажем, делая экскурс в революционную (только не для литературы) эпоху 90-х: "Естественно, литература изменилась – мейнстримом стало то, что совсем недавно находилось в андеграунде. Начался карнавал слов и смыслов, экспериментов, бесконечных вариаций историй про Золушку, богатырей, кощеев; прошлое высмеивалось и отменялось… Позже этот период получил название "десятилетие постмодернизма".
Во-первых, в 90-е постмодернистский карнавал, густо замешанный на соц-арте, а проще говоря – троллинге пожилой советской власти, уже выдохся и представлял собой зрелище жалкое, отчасти стыдное, а в творческом смысле – полный тупик, даже не бесконечный. (В другую уже эпоху Михаил Елизаров с "Pasternak`ом", "Библиотекарем" и песенным панк-бард-шансоном показал, что мамлеево-сорокинские штудии вполне продуктивны, если сработаны на эмоции мести за поруганную традицию).
Во-вторых, истории про богатырей, кощеев, леших, "ведем" и прочих персонажей фольклорно-классического бестиария куда полнокровнее прописались ближе к концу 60-х в "сказочном цикле" Владимира Высоцкого. Ключевое настроение которых при всей, как утверждал автор, "шутошности" – эсхатологическое. Художник чрезвычайно интуитивный, Высоцкий едва ли не первым почувствовал все скорые концы и окончательно промелькнувшие развилки. Там же у ВВ виртуозно и почти без всякого "мошенства" смешиваются пласты времени – ещё раз замечу, задолго до Саши Соколова, не говоря о Сорокине с Пелевиным.
В-третьих, ничего бахтинского в этом "карнавале" и близко не присутствовало – ни тебе "фамильярного контакта", ни "весёлой относительности", разве что вялая амбивалентность. Об окружающей реальной жизни можно было узнать лишь из афоризмов Пелевина (которые дальше – больше обратно эволюционировали к КВН, советскому конечно, относительно современного я не в курсе) да олигархических саг Юлия Дубова – талантливого адвоката двух среднегабаритных дьяволов, в которых легко угадывались ныне покойные Борис Березовский и Бадри Патаркацишвили. Были ещё "экономические детективы" Юлии Латыниной, где поочерёдно воспевались бандиты, промышленные олигархи и молодой президент.
Разновозрастная литературная молодёжь увлечённо второгодничала в школе для дураков Саши Соколова (продвинутое меньшинство), а в большинстве тщетно пыталась излечиться от казавшейся хронической хвори под названием "Владимир Набоков". (Надо сказать, что поэты аналогичную болезнь "Иосиф Бродский" преодолели чуть раньше).
Ситуация подталкивала к признанию сорокинского "Голубого сала" (по Сенчину – "вымученного", вот тут не соглашусь) главным документом и шедевром эпохи – наверное, заслуженно, но уж точно не от хорошей жизни. Впрочем, сам Роман Валерьевич начал печататься во второй половине 90-х, когда серьёзно работали Алексей Слаповский и Олег Ермаков – писатели если не одной лодки, то общего тогда русла. Владимир Шаров, автор гениальных "Репетиций" (публикация в 1992 г.) постмодернистом себя категорически не признавал: "Я считаю себя глубочайшим образом реалистом. Никаким постмодернистом я себя не считаю и никогда не считал". Иронизировал: "Правда, через год она (страна. – А.К.) может прийти к другому, и тогда я реалистом в этом смысле быть перестану". (Кстати, на фоне шаровских "Репетиций" Евгений Водолазкин и Гузель Яхина, прав Сенчин, выглядят действительно среднего уровня беллетристами).

2.

Смену литературных эпох в миллениум Роман связывает с приходом нового президента, "который быстро дал понять, что во всех отношениях настроен всерьёз". (Потом этот "всерьёз" появится через строчку, для усиления мысли, видимо). В применении к литературе столь чёткая связь заявлена, пожалуй, впервые. Она интересна и по-своему точна. Правда, я бы связал "смену вех" не с самим сюжетом "молодого государя", а с его весьма знаковым отражением в прозе: я имею в виду, конечно, роман Александра Проханова "Господин Гексоген" – название, с тех пор ставшее мемом, как "Отцы и дети" или "Архипелаг ГУЛАГ". Может, не с таким залеганием в глубинах национального подсознания, но ведь "Господин Гексоген" и годами младше – опубликован в 2002 году, тогда же стал лауреатом "Национального бестселлера".
Это был первый роман в русской литературе, рассказавший о событиях 1999 г. – битве бюрократических слона и кита, "Единства" с "Отечеством"; вторжении отрядов Басаева в Дагестан, начале второй чеченской, взрывах домов в Москве, стремительном возвышении Владимира Путина и новогоднем обращении Бориса Ельцина. Воссоздание ещё кипевшей кровавыми пузырями реальности двигалось с репортажной, занудной подчас последовательностью и при этом, что удивительно, с должной исторической и метафизической дистанции. Читатель, впрочем, с ходу оценил другое – головокружительный прыжок за флажки, и далеко не в одном литературном смысле. Первая и главная реакция: "А что, так можно было?!" Захар Прилепин впоследствии определил это русское чудо в боевых глаголах – "Господин Гексоген", писал он, "жахнул, грохнул и полыхнул", взорвав литературную ситуацию.
Любопытно, однако, что "ГГ" – ещё вполне себе явление постмодерна. Если свести эффект от того взрыва к чисто литературным показателям (жест вполне вивисекторский), можно сказать, что это первый в русской литературе постмодернистский роман, написанный с патриотических и охранительных позиций. В какой-то степени "Господин Гексоген" – диковатый, в лесах и казармах выросший брат-близнец пелевинского "Generation "П". Достаточно сказать о многих фабульных пересечениях, а сцена "разговор еврейского олигарха с чеченским полевым командиром" как будто увидена обоими авторами одновременно, хотя и под разной оптикой. Отмечу: "дремучий" Александр Андреевич во владении литературными технологиями выглядит куда более продвинутым, нежели "звёздный" Виктор Олегович.
Интересно, что в перспективном направлении, указанном Прохановым, тогда из молодых никто не устремился, и лишь в 2019 году Ольга Погодина-Кузмина опубликовала роман "Уран", во многом сработанный в той же манере – имперского постмодерна, постмодерна без хохмачества. Но сам по себе эффект Большого взрыва радикально изменил литературную ситуацию, и Роман Сенчин это точно фиксирует, несколько путаясь, правда, в причинах и следствиях.

3.

А вот дальше Роман Валерьевич, рассуждая о десятых годах, прошедших "под знаком сочинительства", становится неубедителен и поверхностен – отсюда размытость в определениях и некоторая словесная неряшливость. Да и фактическая – так всегда бывает, когда реальность сопротивляется лабораторным концепциям.
Скажем, в качестве одного из ветеранов, избежавших соблазна "сочинительства", Сенчин приводит Эдуарда Лимонова (в дерзком сближении с Борисом Екимовым, что меня восхитило). Дескать, Эдуард Вениаминович тянет своего сквозного героя через время: "Он в этом десятилетии одарил нас по крайней мере двумя романами про того, кто когда-то был Эдичкой, а теперь стал Дедом, – "В Сырах" и "Дед". Мощные книги".
Но буквально в конце 2019-го Эдуард Вениаминович издал в "Пятом Риме" мини-роман "Будет ласковый вождь" – нагловатый и декларативный ремейк стивенсоновского "Острова сокровищ", – посмеявшись над вызревавшей к тому времени концепцией Романа Валерьевича.
Пафос Сенчина мне как раз очень понятен и в чём-то близок: он болеет за русскую литературу, Романа напрягает её воцарившаяся рамочность, узкий функционал чистого искусства (за которым он хмуро подозревает и сугубую развлекательность). Взыскует времён, когда литература в России была если не вторым правительством, то отвечала за всю гуманитарную сферу. Но тут возникает даже не парадокс, а прямая нелепость: рецепт возвращения к национальной традиции он видит в прогрессе, инструментарии, литературных технологиях.
Попытка скопом объявить претензию практически всем русским писателям, активно работавшим в литературе в десятые годы "под знаком сочинительства", вообще даёт эффект совершенно комический. Сенчин напоминает персонажа из давнего монолога Аркадия Райкина: "Дом большой, народу много, а поговорить не с кем… О симхвонии, о Шиштаковиче…"
Правда, помимо воли автора и как часто бывает в подобных случаях, мелькают определения и эпитеты вполне справедливые (что характерно – при соблюдении политесов): "2010-е дали нам два новых, и сразу ставших огромными, имени. Евгений Водолазкин и Гузель Яхина. Оба, конечно, сочинители. Не могу представить человека, который бы утверждал, что воспринял книги "Соловьёв и Ларионов", "Лавр", "Авиатор", "Зулейха открывает глаза", "Дети мои" как реальные истории из реальной жизни. Естественно, это плод вымысла авторов. Но авторов талантливых, умных, образованных, серьёзно готовившихся к написанию произведений".
Школярская формулировка "серьёзно готовился к написанию произведений" – действительно очень применима к обоим авторам: в случае Яхиной выдаёт сконструированность, "проектность" этого "огромного" имени. И обнажает определённую писательскую драму Евгения Водолазкина. После звёздного "Лавра" (который, повторю, при всех достоинствах, никак не дотягивает до метафизической прозы Владимира Шарова и синтаксических броненосцев Александра Терехова, писателей, Сенчиным в подробном обзоре вовсе не упомянутых) Водолазкин проснулся форвардом высшей писательской лиги. "Пришлось писать", регулярно, романами, с привлечением актуальной проблематики… Вот "Брисбен" – первый, наверное, на момент выхода серьёзный (несерьёзные бывали, как и достойная малая проза) роман о российско-украинских делах до и после 2014 года, хотя в сюжете присутствует только Майдан; Крыма и Донбасса нет.
"Брисбен" – долгая, но, в общем, крепкая, хотя иногда провисающая волнообразная метафора, то снижающаяся до буквализма (фамилия героя как у Гоголя – Яновский, русско-украинское его происхождение, мама – из Вологды, папа – из Каменец-Подольского, встретились в Киеве; киевское детство, питерская юность – это даже не про героя уже, а схематично про империю), то взмывающая до символизма (тот же Брисбен, австралийский Зурбаган, куда никакая Украина ещё не попадала, сколько б ни стремилась).
Словом, книжка ловко сделана – если не в силу "Лавра", то помощнее жидковатого "Авиатора". Проблема в другом: язык и манера прославленного автора, замечательно умелые и разнообразные, не покидают пределов общеинтеллигентского дискурса (к примеру, о физиологических отправлениях в детстве и сексуальных в юности говорится с комфортной мягкой иронией, как в профессорских домах с налаженным десятилетиями бытом). А подобный инструмент оказывается категорически непригодным для разговора о свежих ранах и кровоточащих рубцах двух стран и народов.
Автор всё это интуитивно, должно быть, чувствует, поэтому в романе возникает мелодраматическая детская линия, подбрасывается труп бандита и визуализация названия романа Сэлинджера. Тоже понятно: затянувшиеся расставания надо как-то обставлять и оформлять, сводя к общему знаменателю "других берегов", Набокова, разжиженного до состояния suперлight. Трудно держать на весу "огромное" писательское имя.
Есть у Сенчина собственный комплекс, "коклюш", как говорят французы, – по имени Захар Прилепин. Его Роман Валерьевич костерит за "сочинительство" особенно крепко, ревниво выискивая в новом Прилепине благородные черты старого Захара. И не находит, разочарованно взмахивая ладонью, – нет, изменения только в худшую сторону, хотя и под знаком достоверности.
По этому поводу – два совсем коротких замечания. Захар Прилепин – писатель-метафизик (что не мешает ему быть реалистом): он отрицает прогресс, для него Соловки конца 20-х, хроника сражающегося Донбасса, жизнь Сергея Есенина (свежий биографический роман в серии ЖЗЛ), современная российская политика, события "бунташного" XVII века (роман, над которым Прилепин сейчас работает), церковный раскол, Великая русская революция и пр. – суть явления единого пространства, исторического и мистического. И клеить на его тексты ярлыки "беллетристика", а на персонажей – "очевидно сочинённые" – просто нелепость, продиктованная заскорузлым "личняком". Или глухотой к метафизике.
И второе – совершенно детская эмоция Сенчина о центральном персонаже последних вещей Прилепина – "потребность держаться от такого человека подальше". Любезный Роман Валерьевич, подобный эффект и входит в задачи настоящей литературы – дела серьёзного, жестокого, трудного, которое не детский сад и даже не русское застолье на стадии братания.

4.

И в завершение полемики. Роман Сенчин, подобно комсомольским активистам ("отвергаешь – предлагай"), имеет свой лайфхак по выходу из описанной проблемы. Это, надо полагать, "новая форматность" – лёгкая беллетризация отдельных кусков реальности без отступления от событийной канвы. (Что для литературы нонсенс: писатель не может не иметь соблазна коррекции жизни – какой смысл переписывать в литературу хронику текущих событий, не изменив ни запятой).
Итак, повесть Сенчина "Петля", свежеопубликованная в толстом журнале "Урал", – очерк болотно-майданно-эсбэушной эпопеи известного Аркадия Бабченко (он там называется Антон Дяденко). Другие узнаваемые люди оставлены под собственными именами, а кто-то скрыт под столь же прозрачным псевдонимом; разумеется, наличествует и Трофим Гущин, уже фигурировавший в рассказе Сенчина "Помощь", напоминающий не столько Захара Прилепина, сколько его телевизионный образ, смонтированный в карикатурную нарезку. Кстати, "Помощь", которую он тоже написал, не дожидаясь отстоя пены, была не то чтобы сильнее, но художественно убедительнее и достовернее – ключевое сенчинское слово.
Проблема "Петли", впрочем, не в скоростреле, отсутствии необходимой хронологической дистанции между событием и его литературным осмыслением – время у всех разное, особенно сейчас. Календарь – не арбитр и не дополнительная гирька на литературных весах. Тут другое – уважаемый автор не сумел найти ни адекватной подобному сюжету формы, ни интонации – получилась лишённая внутренней энергии сухомятка полупрозы, одновременно сбивчиво-торопливая и до комического эффекта замедленная. Фельетон, написанный пятистопным анапестом.
Сенчин свои остросоциальные, "политические" истории помещает в цикл "Чего вы хотите?" – с явным отсылом к вождю советских краснокожих сталинистов Всеволоду Кочетову, автору "Чего же ты хочешь?". Роман Валерьевич, наверное, хотел бы сейчас стать фигурой столь же интегральной и спорной. Мне "Петля", однако, напомнила перестроечные пьесы драматурга и ловкача Михаила Шатрова – у него Ленин матерился, Сталин истерил, Бухарин исповедался, реальность скрежетала, а читателю со зрителем – тошнилось. Очевидные издержки метода, поскольку Сенчин в литературе – явный антипод шатровым.
...Есть и достоинства – неоригинальный, но умелый финал. Фразы типа "автор журнала, где печатался Солженицын" – есть в ней нечто комически-точное. Не входившая, наверное, в авторский замысел, но прочитанная мной мысль – о том, что писателю ни при каких нельзя бросать литературу – она вытащит из любой крайности. Как, я уверен, неоднократно бывало и с самим Романом Сенчиным.