Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы


ОТЕЦ ЯРОСЛАВ ШИПОВ


ШИПОВ Ярослав Алексеевич родился в 1947 году в Москве. Окончил Литературный институт имени А. М. Горького. С 1979-го по 1981 год работал в журнале “Наш современник". Автор нескольких книг прозы. Член Союза писателей России. С 1991 года — священник. Служил на отдаленных сельских приходах. В настоящее время служит и живёт в Москве.


УРОКИ ЖИВОПИСИ



РАССКАЗЫ


Н. В. Денисову

Дом творчества выехал на этюды. Пятнадцать художников — некоторые с женами — прибыли в автобусе на диковатый, пустынный пляж. Тем летом я устроился в Дом творчества рабочим: поливал цветочные клумбы, разгружал машину с продуктами для столовой, а заодно еще выполнял множество хозяйственных поручений. Вот и на пленэр меня отправили ставить палатки, разжигать примусы, помогать всем, кому нужна помощь.
Наконец, палатки поставлены, и живописцы, наскоро искупавшись и перекусив, расположились кто где со своими этюдниками. Одних привлек морской пейзаж с рыбацким сейнером, другие смотрели на холмистую сушу с виноградниками, а Кириллов пошел к впадающей в море речушке, на берегу которой лежал старый баркас.
Мы с Танечкой Кирилловой долго плавали, вылезаем, и тут ее отец подзывает меня:
— Что самое светлое перед нами?
— “Орел”, — говорю.
— Какой ещё орел? — и пристальным взглядом окидывает небеса.
— Так баркас называется.
— A-а... Название, хоть и написано белилами, но краска давно померкла, и самое светлое в пейзаже — вон то облако слева, — указывает кисточкой, — видишь?
Я киваю.
— A что самое темное?
— “Орел”, — говорю.
— Опять? Не угнетай!
— Но баркас же черный!
— Он лежит на песке, от песка — рефлекс, отражение, а точнее — цветовое взаимодействие... И потому борт не черный, а скорее охристый... И вообще запомни: черного цвета в живописи не бывает.
— A “Черный квадрат”?
— Не угнетай! Я говорю о живописи. Так что учись отличать темное от светлого, принимая во внимание все отражения и взаимодействия.
“Не угнетай” было чем-то вроде фамильного пароля — этими словами у них в семье легко пресекались всякие укоры, упреки и любое занудство.
Кириллов кладет на холст краску и приговаривает: “здесь пастозно”, “а вот здесь — лессировочки”... Он знает, кого ради я приехал на каникулы из Москвы, он по-мужски уважителен к моему чувству, но по-отечески дочку оберегает и старается не оставлять нас наедине. За этим же — ив Доме творчества, и здесь — неустанно следит его жена, которая теперь вместе с Танечкой готовит обед у палатки.
— Цвета делятся на теплые и холодные, — продолжает Кириллов, — существует еще понятие дополнительных цветов, это, — он делает шаг назад и прищуривается, вглядываясь куда-то перед собой, — это...
И тут от реки доносится всплеск крупной рыбы.
— Это кто? — ошарашенно спрашивает Кириллов.
— Наверное, сазанчик, — говорю.
— Да какой там сазанчик? Настоящий сазанище! И что — такого можно поймать?
— Отчего нельзя?
— И ты бы мог?
Я прикидываю свои возможности:
— Сазанчика — едва ли: насадки не подобрать, а вот судачка...
— Что для этого нужно?
— Нужна мелкая рыбешка.
— Ну, так лови!
— Чтобы ее поймать, нужны черви.
— A мы тут дополнительными цветами занимаемся? Срочно копать червей!
Танечка попросилась в компанию, и ее с неожиданной лёгкостью отпустили, полагая, наверное, что скитание по мусорным свалкам — занятие совсем уж не романтичное.
В тех местах, надо заметить, земля не то что сухая, а прокалённая солнцем, и потому червяка найти трудно. Так что мы с Танечкой обошли немало сельских помоек, прежде чем раздобыли одного: немощного, бледно-розового, длиною со спичку, а толщиною — в половину спички. На этого недомерка удалось поймать пару плотвичек, а на кусочки плотвичек судак клевал с такой резвостью, что живописцы бросились от этюдников к сковородкам. Запах свежеизжаренной рыбы поплыл над морским побережьем. Танечка пребывала в самых восторженных чувствах.
A вот Кириллова на месте не оказалось: пока мы шастали по мусорным свалкам, его пригласили для выполнения срочного заказа местного руководства и увезли в поселок.
Только мы с Танечкой собрались в дальний заплыв, как подлетел белый “уазик”, и шофер сказал, что Кириллов ждет меня, потому что, как всякий большой художник, он привык работать с учеником.
Я вспомнил урок живописи про светлое и темное, и поехали. По дороге еще вспоминал нечто пастозное и лессировочное и все жалел, что не успел освоить дополнительные цвета.
В просторном кабинете над столом, укрытым красной материей, возвышался Кириллов, напротив сидели два дядьки, вероятно, местные руководители.
— Так. Что дальше? — спросил Кириллов.
— Дальше: Сёмка Неякий запустил бильярдным шаром в своего брата, вызывали “скорую”...
— Понятно... Представь, что ты кидаешь шар, — обратился ко мне Кириллов, — руку занеси... вот так... А теперь экспрессии, экспрессии побольше!.. Ярости добавь! Ты теперь — Сёмка Неякий.
— А “Неякий”, — спрашиваю, — это что такое?
— Фамилия, — объясняют начальники.
— Надо же, — говорю, — как угораздило.
— Уклонились от главной темы! Не отвлекайся! Динамичнее... глаза сверкают злобой... вот так!.. Готово!
Подхожу поближе, чтоб посмотреть: на листе ватмана уже несколько картинок в карикатурном стиле — похоже, он приехал, чтобы оторваться от жены и расслабиться. Пока начальники восторженно разглядывают новый сюжет, Кириллов со словами: “Уклонились от главной темы” — наливает из графина, стоящего на столе, стакан красного вина, неспешно выпивает:
— Так. Что дальше?..
Я позировал еще в нескольких сюжетах. По завершении трудов, дядьки вручили нам канистру рислинга и вывесили карикатуры на стенде возле конторы. Люди собрались, хохотали.
Вернулись мы только ночью. Перед погружением в палатку Кириллов сказал: “С винцом в груди и с жаждой вместе”. Водитель нашего автобуса волновался, не выключал свет в кабине, чтобы видно было издалека. Я поделился с ним своим гонораром сорта “Изабелла”, и мы улеглись: он — на широком заднем сиденье, а я — в спальном мешке на полу.
С утра Кириллов щедро угощал художников рислингом, приговаривая: “Это под судачка — рыба посуху не ходит”. А потом пошел дописывать этюд, и уроки продолжились:
— Вчера ты изучал работу натурщика, а сегодня будем знакомиться с понятием перспективы.
— Перспектива, — говорю, — туманна.
— Где туман? — недоумевает Кириллов.
— В моей жизни.
— А-а, Танька... Да-а, барышни могут нагнать тумана. Тебе по молодости этот вопрос представляется сегодня главнейшим в жизни. Но придут времена, когда ты столкнешься с задачами куда более высокого свойства. Может, тогда и вспомнишь сегодняшний день и наши уроки живописи.
И начинает рассказывать о перспективе, об иконах, в которых перспектива обратная, а сам работает потихонечку. Смотрю, как он смешивает на палитре краски, чтобы получился нужный цвет. Спрашиваю: нельзя ли написать Танечку рядом с баркасом — я бы тогда заработал денег и купил этот этюд?
— С Танькой — совсем другой сюжет, — говорит он, — и запомни: нельзя писать две картины на одном холсте. Это вообще очень важное для жизни правило.
За червяком нас больше не пускают — вчерашнюю рыбу художники еще не съели. Перестарался я. А жаль: путешествие оказалось вполне романтичным.
— Теперь о композиции... Вот на этом этюде композиция в порядке?
Я долго всматриваюсь:
— Простите, но, если можно сказать...
— Прощаю, не угнетай, говори!
— Кажется, правый верхний угол немножко...
— Точно! Ставлю тебе пять баллов! Добавим облачко. Ты уже почти Левитан.
— Почему?
Он, когда писал “Над вечным покоем”, тоже в какой-то момент озаботился недогруженностью правой верхней части и вставил туда длинное серое облако. А отчего в окошках церкви свет?
— Служба, наверное.
— Раньше на селе по вечерам не служили: как в кромешной тьме по домам разбредаться — ни метро, ни автобусов, ни освещенных улиц, одни волки? А это вообще кладбищенская церквушка — рядом даже и следов жилья нет. Там сейчас лежит усопший, и всю ночь близкие будут читать псалтырь. А вот душа его, она уже, наверное, над вечным покоем.
Спустя много лет, когда я уехал служить в лесную глушь и надо было построить храм, местные жители выбрали за образец храм на холсте Левитана. Точно такой построить не удалось, но некоторого сходства добились. Вот тут и наступили времена, обещанные Кирилловым.
Душа его давно уже почивает в местах, где нет ни болезни, ни печали, ни воздыхания — то есть, может статься, как раз над вечным покоем, а его уроки живописи все живут, но... мы, кажется, уклонились от главной темы. Так. Что дальше?

БОЛЬШОЙ БАЛЕТ

Позвали к тяжкоболящему. Дом на Садовом кольце, дверь открыла маленькая старушка. И пока я снимал пальто, старушка успела скороговоркой сообщить, что она — не какая-нибудь наемная сиделка, а просто — из соседней квартиры, бывшая медсестра. Когда я спросил, где можно вымыть руки, соседка вдруг вдохновилась:
— Замечательно! А то теперь доктора, приходя к больным, руки не моют. Даже детские врачи, ужас!
— Я, — говорю, — из прежних времен.
— Вот и я — тоже. Всю жизнь прожила в этом доме, с малолетства знаю Лизочку — супругу Вани.
Еще успела сказать, что Ваня — велосипедный тренер, мастер спорта, что это она уговорила соседей позвать священника и что Лизочка... Я не дослушал: вошел в комнату и затворил за собой дверь.
Велосипедный тренер был, действительно, плох: смертельная болезнь довела его до крайнего изнеможения, но поздоровался он отчетливо, что вселяло надежду на возможность исповеди. А исповедовался Иван впервые, и, значит, пришлось задавать ему вопросы и что-то растолковывать... Но справились. Уже после причащения услышал я разговор за дверью:
— Это Лиза, — объяснил Иван, — она с работы, — и негромко позвал ее.
Вошла худощавая женщина лет пятидесяти: ступни развернуты, спина прямая, волосы собраны на затылке в тугой пучок — хрестоматийная балерина. Я поздоровался и:
— В Большой театр со служебного входа без пропуска.
— Нет, — говорит, — теперь уже не получится.
Так началось наше знакомство. У Вани впереди были мучительные процедуры, и я наведывался к нему еще несколько раз: соборовал, причащал. Лизочка или старушка соседка угощали чаем на кухне и рассуждали о Ваниной хвори да о запутанностях жизни вообще. Поскольку обе женщины были весьма говорливы, мне оставалось только слушать. Но наступил и мой черед.
Лизочка стала выяснять, какие балеты я видел. Я назвал несколько спектаклей и между ними — “Коппелию”.
— Подождите! — перебила она. — А где вы видели “Коппелию” — у нас ее давно не ставят?
— В Хореографическом училище, — говорю, — полвека назад.
Мы с моим школьным приятелем Юркой однажды посетили это учебное заведение: идем по фойе концертного зала, а встречные ученицы делают книксены. Юрка спрашивает, почему они нам кланяются. Я говорю: “Уважают”. Он тогда: “И что, кроме них, нас никто не уважает?”
— А как вы туда попали? — спросила Лизочка, — Учился кто-то из родственников или знакомых?
— Нет. Мы с товарищем подменяли в зимнем лагере заболевшего концертмейстера. Позвала, кажется, чья-то мамаша. В благодарность нас пригласили на выпускной спектакль.
— Так это вы?! — воскликнула Лизочка. — Я помню! Я все прекрасно помню!
— Вас, — говорю, — тогда еще на свете не было.
— Была! Маленькая, но была: года три или четыре, наверное. Мама преподавала в училище и на зимние каникулы взяла меня в лагерь. Так что я все помню! Вы играли на пианино, а ваш друг — на гитаре!
Пришлось согласиться.
— Сначала девочки танцевали под Шопена, а когда началась гитарная классика, я пустилась в пляс. Все хохотали, а мама сказала, что Испанский танец из “Лебединого” ждет меня. И ведь дождался! Лет через двадцать, наверное. И “Шопениана” дождалась...
...В лагерной кладовке хранились оркестровые инструменты. Юрке уж очень захотелось попробовать на тромбоне. Я сказал, что не надо, а то нас девчонки побьют, и предложил ему арфу: мол, та же гитара, только вертикальная. Юрке не понравилось: слишком большая. Зря отказался: он бы что-нибудь кое-как освоил, зато потом всю жизнь можно было говорить, что играл на арфе. А насчет “освоил” — это точно: друг мой легко приспосабливался к самым разным щипковым и клавишным инструментам. Но более всего любил барабан. К счастью, ударных инструментов на складе не оказалось, зато у кого-то нашлась гитара.
Мы были обыкновенными шалопаями и валяли дурака в свое удовольствие. Толковые люди ухитрялись извлекать из нашего шалопайства практическую пользу, но, конечно же, мы никак не могли предположить, что станем первооткрывателями будущей балерины.
Поскольку этой историей мое участие в большом балете исчерпывалось, на следующем чаепитии я снова стал слушателем. Лизочка рассказывала, как в девяностые, когда развалился театр, она бросилась на поиски работы в Европу. Тогда, по ее словам, в каждом европейском аэропорту можно было встретить наших вокалистов, балерин, музыкантов, — все мотались из города в город, из оркестра в оркестр, из театра в театр:
— Увидишь человека с инструментом — ну, с футляром — в руках, смело подходишь и начинаешь выяснять, откуда прилетел, какие там вакансии, сколько платят. Он то же самое выспрашивает у тебя...
Помаявшись на случайных заработках, Лизочка уехала преподавать в Африку. Когда ситуация стала выправляться, она вернулась в Москву, восстановила прежний репертуар и добавила новые партии: “не великие, но вполне престижные — из тех, что указываются в программках и на афишах”.
О дальнейших событиях мне рассказывали во время предыдущих чаепитий. С Иваном Лизочка познакомилась в больнице: ей оперировали левый мениск, ему — правый. Так и ходили по коридору, подпирая друг дружку. Вот, собственно, и весь роман. “Быть может, это смешно, — говорила Лизочка, — но я впервые ощутила себя нужной, не абстрактно — зрителям, театру, а одному-единственному человеку”. Вообще, по словам балерины, на романтические отношения времени ей всегда не хватало: спектакли заканчиваются поздно, выматываешься до потери сил, а утром опять к станку.
— Как только поступила в училище, детство исчезло: экзамены, концерты, конкурсы и репетиции, репетиции, репетиции — раньше ведь и во взрослых постановках были детские роли, чтобы мы привыкали к серьезной сцене. Потом заневестилась, а женихов нет: в нашей профессии мальчиков мало. Кстати, вас приглашали в зимний лагерь наверняка с тайной надеждой, что вы с кем-то из девочек познакомитесь и подружитесь.
Мы, признаться, познакомились, но у них действительно не было свободного времени, так что никакого продолжения затея не получила. На котором-то чаепитии Лизочка вдруг начала задавать мне вопросы о вере — я понял, что супруг, который теперь читал Евангелие, занялся ее духовным просвещением. Потом они стали осваивать утренние и вечерние молитвы.
Между тем, смертельная болезнь немного попритихла, и появилась возможность поднять Ваню на ноги. Лизочка, работавшая теперь в частной балетной школе, всё свободное время тренировала супруга, придумывая новые и новые упражнения. Летом они уехали на курорт. Во время прощального чаепития балерина призналась, что “человеческая жизнь” началась у нее только после встречи в больнице.

ЛЮДИ ЭПОХИ ПЕРЕМЕН

Лесничество располагалось на окраине большого села. Директор — Виктор Савельич — был человеком воцерковленным и радовался, когда духовенство собиралось в его конторе. Иеромонаху Авраамию выпало восстанавливать каменный храм на соседней улице, так что он приходил пешком, а матушку Варвару, которой предстояло поднимать монастырь на другом конце села, привозила на старенькой машинке монахиня Серафима. Иногда наведывались священники из ближайших районов, но чаще собирались втроем: отец Авраамий, матушка Варвара и монахиня Серафима. Встречи эти могли случаться только в будние дни, да и то если не было больших церковных праздников.
Последовательность восстановления проста: крыша, окна, двери, пол, потом все остальное. И у отца Авраамия дела вполне продвигались: он оживил приход, стал зарабатывать мелкие деньги, нанял двух мужичков, которые взялись залатать кровлю. Сложнее оказалось с обиталищем самого батюшки: жил он в церковном чулане, устроенном в древние времена для хранения лампадного масла, свечей, муки и просфор. Это был холодный каменный склеп без окон, с тяжелой кованой дверью, которая прижималась к высокому порожку так плотно, что и мышонок не мог пролезть. Отец Авраамий поставил электрокамин, спал в телогрейке и все равно заболел пневмонией. Хотели скинуться и купить еще один обогреватель, но электрики сказали, что сеть не выдержит. Савельич дал досок, укрыли пол, поставили раскладушку на ящики, задвинули под нее камин, и отец Авраамий благополучно дотянул до весны.
В монастыре были свои неурядицы: из множества помещений только одно сгодилось для ночлега — угловая башня. Круглую комнату разделили на кельи с помощью занавесок, сшитых из простыней, однако тут же и поняли, что тряпичной архитектуры для восстановления разоренных строений недостаточно. У матушки Варвары был старший брат — монах Митрофан, работавший водителем в епархиальном управлении. После обстоятельных уговоров архиерей отпустил его на два месяца. Приехав, брат Митрофан начал колотить из досок Савельича комнатки для монахинь — началась эра деревянного зодчества. Кроме того, он отремонтировал каморку в развалинах другой башни, где и ночевал.
Зато монастырский собор, объявленный некогда памятником, был в порядке. Служить присылали священников из города по особому расписанию.
На Пасху председатель закрывшегося колхоза подарил матушке Варваре корову и стог сена в приданое. Весь скот ему пришлось отправить на бойню, одну только Фиалку сберег: “Она особенная: умница, аристократка — не переносит матерных слов, а у вас ей будет хорошо, и молоком — зальетесь”. Среди сестер нашлась бывшая доярка — ее назначили скотницей. Брат Митрофан обустроил корове стойло, потом прямо на территории монастыря огородил небольшой выгон и шестого мая, в день Георгия Победоносца, вместе с коровой вышел по крестьянской традиции погулять. Общими стараниями они нашли несколько зеленых травинок, пробившихся из еще холодной земли, и Фиалка аккуратно выщипала свежую растительность. После службы батюшка покропил обоих крещенской водой и сказал: “Быть тебе пастырем, отче!”
К середине мая еда в монастыре кончилась: в погребе оставалось четыре тыквы. А двадцать второго, на праздник святителя Николая, надо было бы как-то батюшку угостить. Собрали совет: перевспоминали все блюда, которые можно приготовить из тыквы, потом стали соображать, у кого можно добыть картошки хотя бы взаймы — они уже завели свой огород и по осени могли рассчитаться. Тут появляется сестра, которая ходила на двор трясти половики, и говорит, что заезжал какой-то дядечка и попросил передать настоятельнице конверт. Раскрывают, а там деньги. Матушка заплакала. Остальные присоединились, и весь синклит некоторое время рыдал. Успокоившись, выяснили, что человек этот — москвич, архитектор, купил в деревне пустующий дом, который будет у него вместо дачи. “А как звать-то его?” — зашумели монахини, возжелавшие немедленно помолиться о благодетеле. “Николай”, — отвечала сестра. Потрясенные этим, явно не случайным, совпадением сестры разом ахнули, глубоко вдохнули, чтобы, вероятно, всплакнуть пуще прежнего, но матушка Варвара поднялась и запела “Хвалебную песнь” Амвросия Медиоланского: “Тебе Бога хвалим...”
Буренка — существо, безусловно, полезное, однако за год съедает несколько тонн кормов. Монахини слегка укоротили подрясники, взяли у того же председателя косы и — на трудовой подвиг. Кто-то умел, кто-то не умел, но все старались. Работали на брошенных колхозных полях, где уже появлялись прутья кустарника, так что отец Авраамий то и дело правил щербинки на косах тружениц. Справились, заготовили.
Осенью областной депутат начал строить коттедж. Савельич привез его в монастырь, надеясь на хоть какую-нибудь поддержку. Тот оглядел разруху и сказал: “Не вижу смысла помогать — они никогда тут ничего не восстановят”. Савельич дерзнул осадить его:
— Они-то восстановят, и это им зачтется, а вы могли поучаствовать в богоугодном деле, но отказались — и вот это зачтется вам.
Когда вслед за колхозом упразднили лесничество, и работы в селе почти не осталось, народ стал разбегаться. Приход отца Авраамия обезлюдел, и батюшку перевели в город поднимать мужской монастырь. Храм, который он отремонтировал, пришлось закрыть. Благочинный сказал, что по большим праздникам будет присылать кого-то из священников.
А вот брат Митрофан стал иеромонахом, то есть как раз пастырем, и получил назначение в собор к младшей сестре. Савельича взяли в алтарники, начались ежедневные богослужения, возник хор, потом второй, стали прибывать экскурсанты и паломники... В общем, восстановили монастырь, восстановили. Такие люди. Такое время.

ВЕК ДВАДЦАТЬ ПЕРВЫЙ

Сначала в поселке закрыли школу, и безработным стал Виктор, преподававший биологию, потом “оптимизировали” больницу, и не у дел оказалась его жена — акушерка Людмила.
— И при царе были нужны, и при советской власти, а теперь почему-то без надобности, — горестно удивлялась супруга. — Куда же нас занесло?
— В двадцать первый век, Люсенька, — вздыхал супруг, — в двадцать первый.
Их взял к себе Анатолий — директор охотхозяйства, располагавшегося по соседству. Он приглашал их сразу после закрытия школы, но Виктор никогда в жизни не охотился и считал это занятие не своим. Кроме того, они с Людмилой привыкли по воскресеньям ходить в церковь, а у Анатолия воскресенья — самые напряженные дни... Однако и хозяйству пришел конец: его продали, оставив только главную усадьбу с питомником благородных оленей — для воспроизводства и продажи. Вот тогда-то Виктор с Людмилой взяли благословение у батюшки и переехали.
Им предоставили старенькую избу — бывшие хоромы егеря, и транспорт — коня Мармелада, на котором прежде вывозили из леса добытых кабанов и лосей.
У новых работников была и собственная скотина: рыжий кот и собака Пальма. Тут ещё Анатолию кто-то по старой памяти подарил подсадную крякву, между тем как озеро теперь принадлежало богатому соседу и вместо утятников там базировался гидросамолет. Птицу бы отпустить, но уже пришли холода, замерзли все ближайшие водоемы, а до теплых краёв утке было не долететь. Крякву назвали Маней и до весны поселили в сарае — там, рядом со стойлом коня, был отдельный чулан для лопат, метелок и другого уличного инструмента.
С Мармеладом Виктор легко подружился: конь давно уже все про жизнь понимал и от людей хотел только одного — чтобы и его понимали, а новый хозяин был селянином и общаться с лошадьми умел. Появление Рыжика и вовсе обрадовало коня: он знал, что теперь грызуны не будут тревожить его по ночам, а сено перестанет пахнуть мышами.
В общем, как-то все друг к дружке притерлись, и началась повседневность. Изначально олени паслись в просторном загоне, но когда расплодились, пришлось выпустить их на волю, а кормушки установить вокруг усадьбы. Зимой все стадо и дневало, и ночевало бок о бок с новыми работниками, которые явно вызывали у оленей доверие, в то время как любого пришлого человека животные остерегались. Если с вечера начиналась метель, Виктор выходил из дома с пакетом пшеницы и широким жестом сеятеля разбрасывал лакомство по двору — к утру олени выбирали все зернышки, утаптывая снег до такой плотности, что можно было гулять хоть в шлёпанцах.
Загоном пользовались теперь только, чтобы отловить животных для переселения. Время от времени к Анатолию приезжали заказчики — директора заповедников, охотхозяйств, тогда Людмила готовила праздничный обед, и гостей принимали в том самом коттедже, где прежде размещали охотников.
Зима прошла, можно сказать, спокойно, хотя происшествие все же случилось: неподалеку от питомника была замечена стая волков. Анатолий срочно собрал команду, волков обложили, четырех удалось добыть, но один ушел из оклада и шатался где-то поблизости. Так как ружья у Виктора отродясь не бывало, Анатолий выдал ему ракетницу. И, надо сказать, очень вовремя, потому что следующим утром Виктор столкнулся со зверем уже в питомнике: волк, не обращая внимания на человека, легкой трусцой бежал по дороге прямо к усадьбе, где гуляли десятки оленей. Зарядив ракетницу, Виктор выстрелил в сторону хищника. Тот развернулся и бросился прочь. Но ракета, скользя по укатанной дороге, обогнала его, и когда волк опять увидел страшный огонь перед собой, он развернулся еще раз и побежал в обратную сторону — к человеку. Виктор даже рассмеялся:
— Ты куда, балбес? — крикнул он.
Волк замер.
— Я что, так и буду теперь стрелять, а ты так и будешь туда-сюда бегать?
Зверь растерянно посмотрел по сторонам и сиганул в чащу. Интересно, что охотники, созванные Анатолием, пытались его добрать, но он снова перехитрил их и исчез в соседнем районе.
В общем, зиму пережили без потерь, а весной, когда на озере появились кряквы, улетела Маня. Выращенная из дикого утенка, она улетела, чтобы, как полагал биолог Виктор, вернуться к природному бытию и приманить селезня не для охотников, а для семейной жизни. Впрочем, вкусив бытия и семейной жизни, утка снова явилась к дверям сарая, но теперь в сопровождении утят.
— Что это значит, Маня? — строго поинтересовался Виктор. — Так не договаривались!
Утка крякнула в ответ что-то невразумительное, и тут из дома выбежала Людмила:
— Да какие хорошенькие, какие красивые! Манечка, дорогая, поздравляю тебя!
Пришлось срочно делать вольер из металлической сетки. А потом еще нанимать тракториста, чтобы под видом противопожарного пруда соорудить уткам купальню.
Когда начались школьные каникулы, Виктора и Людмилу навестил внук-старшеклассник. Ненаглядная красавица дочка — их единственное дитя — вышла замуж за городского. Поначалу внука привозили на лето “подышать свежим воздухом”, но потом зять, который прежде проектировал электростанции, стал продавать электричество за рубеж:
— Понастроили, хватит, пора торговать, — объяснила дочка.
Они приобрели виллу в Италии, куда уже несколько лет и ездили отдыхать. А тут пожалели родителей, отправили внука. Парень поздоровался, включил компьютер, посидел немного:
— Связь плохая, поеду домой.
— Как “домой”? — изумился Виктор, — Я хотел познакомить тебя с оленями — там есть такие общительные ребята...
— И ты что — их понимаешь?
— Не очень. Просто разговариваю со всеми животными на человеческом языке, а уж они — соображают кто как: одни — похуже, другие — получше, а некоторые — и вообще прекрасно!
— Дедуль, но извини, не могу: надо выходить в интернет, а связь плохая. Пока таксист меняет колесо и не свалил, я, пожалуй... Ты не обижайся! Прими во внимание, что наступил уже двадцать первый век, а ты со своими оленями...
И уехал.
— Не сердись на него, — говорила Людмила, — он ведь блогер, ему надо все время выходить в сеть, ему за это размещают рекламу, и зарабатывает он столько, сколько нам и не снилось.
— С чем он выходит в эту самую сеть?
— Вот сейчас хотел рассказать, что у нас ему предстоит умываться под рукомойником.
— И что?
— А то, что пятьдесят тысяч подписчиков ждут его с новостями.
— Люся! Эти пятьдесят тысяч подписчиков — клинические идиоты?
— Двадцать первый век, Витенька, двадцать первый!
В конце лета донесся слух, что владелец нескольких ресторанов хочет приобрести питомник, чтобы пустить оленей на бифштексы. Анатолий сказал, что преступный приказ выполнять не будет, и собрался уволиться. Виктор с Людмилой ушли бы, конечно, вслед за ним, прихватив Рыжика, Пальму и Маню с ее семейством, но невыносимо жалко было оленей и Мармелада. А потому, прежде чем начинать это скорбное дело, они обратились к духовнику с грандиозным вопросом: “Что противопоставить невзгодам двадцать первого века?”
— Молитесь иконе “Умягчение злых сердец”, — сказал батюшка и добавил: — А в четверг давайте прочтем акафист Николаю чудотворцу: вы — у себя дома, я — у себя.
Скоро подошла весть, что ресторатор распродал заведения и покинул пределы нашего многострадального Отечества. Отслужили благодарственный молебен.
Утята выросли и разлетелись. А Маня осталась.
— Ну что, подруга, год продержались? — спросил ее Виктор.
Она покрякала что-то приветливое в ответ.
— Стало быть, и с двадцать первым веком можно справляться.

ЗАКОН МЕДСЕСТРЫ

Поздний час. Свет погашен. Больница засыпает. Моя кровать у дверей. Слышу, как в коридоре, на посту, дежурная медсестра экзаменует практикантку. Та, похоже, только что из училища: на вопросы отвечает заученночетко — небось, отличница. Обсудили лечебные процедуры, занялись травматологией — у нас тяжелые переломы, замена суставов, мы делимся на “бедра”, “коленки” и “плечи”. Но и это испытание новенькая преодолела успешно и заслужила похвалу. Девушка в ответ стала щебетать что-то благодарственное, но была прервана:
— А теперь постарайся усвоить закон человеческих отношений, о котором в учебниках не написано. Значит так: мужчины — народ компанейский, и когда в палату поступает новенький, с ним, как правило, сразу хотят подружиться. Приглядывай за “плечами”: “коленки” и “бедра” в магазин на костылях не побегут, а вот “плечи” — могут.
Успеваю с удивлением отметить точность закона: к нам в палату вчера поступил футбольный вратарь с разбитой ключицей — он уже дважды бегал.
— Так ведь на входе охрана!
— Охрана — тоже мужчины и, стало быть, тоже народ компанейский, понятно?.. Теперь слушай вторую часть этого закона: когда в женскую палату привозят новенькую, все ополчаются против нее.
— Почему?
— Если молодая — потому что молодая, если старая — потому что старая, если красивая — потому что красивая, если некрасивая — потому что некрасивая, если замужем — потому что замужем, если не замужем — потому что не замужем, если...
— А почему они такие? — восклицает девушка.
— Не они, а мы, — смеется дежурная.
За сим наступает долгая тишина.
Сквозь сон слышу:
— Там, в сестринской, есть кушеточка и одеялко, ты уж, милая, пойди поспи.
— А вы?
— А я подежурю.