Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

Анатолий Статейнов


Старики мои и старухи


У деда, Петра Васильевича Чуркина, после гипса на руке распухли пальцы. Случилось это аккурат перед Новым годом. Вроде и не больно, а нервы да жилы сдавил гипс. Поползла от ладони вверх краснота. Приписали Петру Васильевичу два раза в неделю перевязку с какой-то волшебной мазью. А где её делать, перевязку? Только у Нины Афанасьевны, в фельдшерском пункте. Вот дед и воспользовался оказией, попросил меня подвезти в больницу. На улице декабрь, и хотя не давили пока большие морозы, старик боялся простуды, да и не прошагать ему без помощника до фельдшерского пункта. Надо было выручить машиной.
Поехали к обеду. Чуркин с сипеньем одолел крыльцо в четыре ступеньки, зашаркал валенками в приёмную. Пришлось последовать его примеру — не сидеть же одному в машине. Следом за дедом я сбил веничком снег с обуви, откашлялся в сенцах — всё-таки фельдшерский пункт, к Нине Афанасьевне идём, самому главному человеку в деревне, тут солидность нужна.
С жалобами у Нины Афанасьевны как раз сидел Николай Егорович Коков. Обречённо ведал фельдшерице про прыщ под мышкой и подозревал скрытую форму рака.
— Что-то у меня, Нина, есть,— сокрушался он,— не знаю что, а есть. Смерть не спрячешь. В город бы заглянуть, толком провериться. Да разве там врачи? — Егорыч скрестил пальцы на животе, крутил ими в задумчивости человека, без времени покидающего жизнь.— В прошлом году, также по осени, приезжаю в Красноярск, в очереди три часа отдул, а за столом какой-то мухомор. К нему закинули. Мол, езжай, Егорыч, не ошибёшься. Если этот скажет — значит, отрубил. Дескать, профессор, светило, покойников ставит на ноги. Во как брили дурака. Видят: немощный, деревенский, отжил своё — и несут что попадя. А мы — точно бараны: какие ворота открыты, туда и несёмся.
Егорыч вспомнил прошлогоднее путешествие в город, затряс головой, все три его подбородка, как вода в сапоге, захлюпали.
— Дурило он, прямо скажу,— загорелся старой обидой Коков.— Бумаги и не читал, сразу на меня буркалами упёрся и смеётся: давай, дед, здоровьем обменяемся? У меня две ноги в гробу, а он ржёт, как у Крока жеребец. Нет, сейчас о пожилом человеке не думают. Старики — обуза этим вертопрахам. Такие не поддержат — специально в могилу пхнут. Мне семьдесят пять, ему тридцать, и дуру старику в глаза лепит. Тут, если и ходил, с горя ляжешь. К такому профессору на глаза показываться — когда билет на тот свет выписывать. Раньше нельзя, они сразу торопят с направлением. Если ещё тянул ноги, после такого приёма ляжешь. Нина, милая, я с Любкой Юнькиной теперь не здороваюсь, она ведь к этому обалдую сосватала.
Увидев, что приехал на перевязку Чуркин, Афанасьевна попросила Кокова подождать в приёмной и занялась Петром Васильевичем. Волей случая мы должны были с Егорычем разговориться. Он сразу же зажалился, запел что-то про общие недомогания, иногда переводил их в частности.
— Веришь, мoчи нет. Третий день какая-то сухость во рту. Чаю попью — полегчает, потом опять сухо. На глазах силы теряю. Вчера просыпаюсь — кашель. Во как! Поди, уже и лёгкие воспалились. Прошу Афанасьевну: дайте таблеток, чтобы я себя здоровым чувствовал. Говорит, нету. Везде в душу шилом нажаривают. Куда они делись, таблетки? — раньше были, теперь нет. Нина, милая, я же живой ещё, мне помочь надо.
В словах соседа была такая обречённость, будто все мосты на будущее ему кто-то сжёг. И теперь ничего не остаётся, как самому прыгнуть в пропасть.
— Пётр Васильевич,— крикнул он Чуркину, которому за марлевой занавеской накладывали новые бинты,— отгулял я своё. Останешься без соседа. Кто к тебе на скамеечку вечером придёт? Кто тебе новости расскажет? Вспомните потом Кокова, пожалеете, что не уберегли. Попомните, я вам самый родной человек был.
Чуркин, привыкший к жалобам одногодка, ничего не ответил. Коков снова пустил плач. Старик ждал сочувствия.
— Эх, Петро, Петро!
— Такого бугая кувалдой не остановишь,— засипел из-за занавески Чуркин.— Чё ты сидишь там, парню мозги правишь? У тебя здоровья на два трактора. Постеснялся бы — сеешь слёзы, как кутёнок. Я всё думаю: когда тебе надоест плакаться?
— Не было у меня здоровья никогда, а теперь совсем гнёт, сушит, как осеннюю траву,— печалился Егорыч,— чувствую, что-то со мной случится. А кругом такие соседи — жуть берёт. Люди, вы почему только о себе думаете? На старого человека никто не оглянется. Вчера Ваське Шишкину говорю: иди посиди со мной на лавочке, поговорим. Послушай старика, не поседеешь. Как шёл, обалдуй, так и ушаркал. Головы в мою сторону не повернул. И баба у него без Божьего подарка. Где он только их выцарапывает. Я про третью, Алку его, речь веду. Хоть ночью иди мимо их двора, она всё какие-то песни поёт. Во семейка: он молчит по месяцу, она кудахчет без отдыху. Да их только вспомнить — сразу заболеешь. Особенно если человеку с такими нервами, как у меня. Я за правду стоял и стоять буду, кому хошь башку отверну, силы ещё хватит.
— Все здоровые полегли, а ты щеголяешь,— в свою очередь вразумлял соседа Чуркин.— Если приспичило, брось всё, иди в инвалидный дом и Варвару туда бери. На полном государственном пансионе больше протянешь. Никаких забот.
— А хозяйство?! — всполошился Егорыч.— Как с хозяйством быть? Сейчас ни на кого не бросишь. Некому, брат, доверить. Не деревня у нас — рассадник кровохлёбов. Они за два дня всё в распыл уведут. Только и ждут, когда скопычусь. Третьего дня смотрю — Колюнчик возле моего дома ходит. Пьянь подзаборная. Поди, стибрить чего-нибудь уцелился. Или Шмель, опять же. Этому не заржавеет весь дом по брёвнышкам раскатать. На ходу сапоги снимают, а ты — дом бросить.
— Так дом и скот государству отдай. Тебя в инвалидке лечить будут, кормить, комнату на двоих с Варварой дадут, это растраты всё-таки. Поди, зараз булочку хлеба мелешь? Значит, на день три нужно. Государству и помоги, отспасибуй за заботу о тебе, болезненном. Они же кормить и поить будут, лечить. Тебе на день ведро таблеток надо.
Коков сначала спокойно слушал соседа, потом дёрнул головой в недоумении, какое-то время ещё соображал, что это такое выдал ему сосед. Судя по всему, разобрался, по лицу поплыла краснота.
— Ты что разошёлся? Что моим добром распоряжаешься? — зауросил неожиданно Егорыч.— Свои костыли подари государству, тоже добро. Ишь, умник — скот отдать. А нам с Варварой зубы на полку. Таких простачков теперь на каждом углу, пушкой не проредишь.
Укусил Пётр Васильевич соседа за больное место. Коков, как всегда в таких случаях, сначала на обидчика, Чуркина, кинулся. Какое, мол, такое имеешь право заглядывать в мой двор? Мне советчики не нужны, сам знаю, как с собственным добром поступить.
Но тут же понёс про супостата своего, Шурку Ванина. Не сходя с дивана в фельдшерской, потребовал навести учёт в растранжиривании Шуркой колхозного бензина.
— Вези меня, парень к прокурору,— категорически заявил он уже мне,— я там всё расскажу, найду удавку на проходимца. Вези, тебе прокуратура дорогу оплатит. Туда и обратно. Там люди с головой, они понимают, что такое преступник. Убийцу простить можно, а Шурку — никогда. Я всё выложу. Не поскупись, Анатолий, помоги проходимца высветить.
— А если дорогу не оплатят?
— Ради правды и пострадать можно. Сколько можно этого тугодума терпеть? Тут выбирать некогда, паразитов сразу наказывают. В таких случаях о себе не думают, для людей живём. Надо — значит, поедем.
Прячу улыбку, смотрю в окошко. Фельдшерский пункт в Татьяновке посредине деревни. Прямо возле дома бабки Парахи. Её черёмуха со стёклами в окнах больнички целуется. Дом-то большой, двухквартирный, из кирпича сложенный. Палисадник только на две квартиры один, и скамеечка возле него одна.
Народу тут всегда намешено. Женщины поговорить любят. Вышли из магазина, напротив — скамеечка фельдшерского пункта. Не лететь же сразу домой сломя голову. На скамеечке и гнездятся дух перевести. В тени под черёмухой любые новости сладкие. Особенно ценна лавочка летом, когда без устали греет солнышко, в огороде в полуденный зной делать нечего. Самое время посидеть в тенёчке с подружками и поговорить. Но и сейчас, по зимней поре, возле неё люди часто случаются. Часа по три судачат, не чувствуют мороза.
А вот с болезнями к фельдшеру заходят редко. Не любят татьяновцы таблетки да примочки. Хотя Нина Афанасьевна Бельская лет сорок спасает от предполагаемого мора старых и малых. Но пока не прижала кого-нибудь большая беда, порога лечебного учреждения не переступят.
Раза два в месяц закидывает к Афанасьевне с похмелья деревенского пропойцу Юрку Шмеля. Синий, опухший, ползёт Юрка в фельдшерский пункт, просит спасения от гибели. Ревмя ревёт, молит Афанасьевну на коленях дать ему чудесного лекарства.
Хотя сам себя Юрка возвеличил до деревенского волшебника: ходит по домам старух и стариков, заговаривает боли в спине, суставах да испуг младенцев. В последнее время сделал заявление, что сможет убирать и почечную колику. И ведь просят прийти, провести одновременный сеанс, хотя знают бродягу. И расценки его знают — стопку за посещение. Но себя Юрка после запоев лечит только у Нины Афанасьевны.
Иногда дело кончается капельницей. Тянет и тянет Афанасьевна бросового человечишку с того света. Однако лучше Юрка не стал, спиртного не разлюбил. И вряд ли откажется.
Осенью обычно, а нередко и летом, жалится на сердце соседка моя, Роза Филипповна. Эту работа мучает. Большая любительница огорода бабка, к тому же голода боится. Если сажает картошку — непременно шестьдесят соток. Так уходится за сезон — горстями сердечные пьёт. Выкопала картошку — недели две у Бельской на консультации. Божится и крестится, что бросит землю, куда ей эти морковь и капуста, всё равно зимой скормит коровам сыновей и дочек. Но приходит весна, и всё повторяется. Не может Филипповна без огорода. Хоть и налепила себе с его помощью кучу болезней.
— Нина,— молит она прощения у фельдшерицы,— как же без работы? Я тогда совсем умру. Пусть уж как ходила, так и буду ходить. Ты только таблетку хорошую дай, чтобы полегчало.
Самый сложный больной — Николай Егорович Коков. Этот на приёме каждый день. Если верить Егорычу, он перетерпел за свою жизнь все болезни, которые когда-то отмечало человечество. В семьдесят пять Егорыч свежий, как жених, но жалоб больше, чем у причастившегося. Нет на его теле такой части, которую бы старик считал здоровой. Маленького пятнышка не найти для укола иголочки.
Афанасьевна его всегда тщательно выслушивает и рекомендует народные средства: чай со смородиной, сушёную облепиху и сок моркови на ночь. Дескать, всё остальное — гольная химия, ей только травиться. Помогут вам, Егорыч, травы. Ими раньше лечились и по сто лет жили. И вы на том стойте.
Егорыч с такого лечения розовеет ещё больше. Подбородок тянется выше, в жизнь деревни Коков встревает по любым мелочам. Острый глаз всё видит. Ещё только собирается чья-нибудь дочка замуж — Егорыч уже знает, когда молодые разойдутся.
Серьёзный человек, увидев Кокова на улице, найдёт способ свернуть в сторону. Иначе замучает советами. Как лучше забор городить, картошку садить, стирать, родить, пелёнки сушить — всё Егорыч знает, всех учит. И, судя по возрасту, профессию народного учителя менять не собирается.
— Афанасьевна,— свой приход в фельдшерский пункт Коков обычно начинает с рассказа о прошедших сновидениях,— сегодня ночью сплю как убитый. А открыл глаза — лучше бы и не просыпаться. В желудке тяжесть, рука, что под боком лежала, занемела. Думаю, хватит сил подняться или нет? С чего-то же заболел? Вы бы посмотрели.
— Переутомились? — предполагает Афанасьевна.
— Я не баран, чтобы себя не жалеть. И Варвара приучена: поработала — отдохни. Потом свежими руками больше сделаешь. Тут что-то другое, Нина, искать нужно.
— Тогда переволновались?
— Нет-нет, Афанасьевна, всё глубже спрятано. Помню, Филипп Литовченко также в три дня слёг. Вот был мужик: плывёт по улице, как барсук. Пузо двумя руками поддерживает. А уж силы ему Бог подарил — четверым с излишком. Жить бы да жить старику. Не помогли — и преставился.
— Он же на девяностом году помер.
— Лечили бы — ещё девяносто прожил. Думали, дурь гонит? А ему и надо было один укол от нутряной боли. Филипп Тихонович ещё за день до смерти как молодой кукарекал. Мы же с ним по дрова ездили. Чуркину на баню готовили. Воз намололи до обеда. С меня пот в три ручья, а ему хоть бы хны. Только харчит, как боров. У Филиппа руки были железные, тянул пилу — и не подумаешь, что в возрасте. У меня уже черно в глазах, а он давит и давит, давит и давит.— Егорыч делает задумчивое лицо и с надрывом обречённости предполагает: — Может, я свинины лишней съел, как думаете? Вообще-то перекусил так себе, на ночь. Воробей клюёт больше. Печень Варвара сжарила, килограмма полтора, если и было. Окорочка кусочек смял. Не хотел ещё, да Варвара вытаскивает из печи — такой румяный. Пропадать добру, что ли? Грибками зажевал да огурчиками малюсенькими. Разошёлся что-то, дай, думаю, сальца с чесночком на ночь. Под сало согрешил, стопочку беленькой позволил. Грамм сто, не больше. А утро показало: слабость меня ест. Солнышко с окошком играется, а мне вставать не хочется. Нина, милая, слёзы капают. Силы нет. Ещё и не жил, а скручивает. За что мучаюсь? За что наказание? Ну помогите же хоть кто-нибудь.
Столько печали и жалости в голосе Егорыча — даже я, знавший его как себя, думал: неужто и вправду сегодня Егорыч заболел? Но Нина Афанасьевна вместо лечения продолжала расспрашивать старика.
— По вашему возрасту мясное нельзя,— категорически заявила она.— Исключайте из пищи свинину.
— Нина, разве я не берегусь? Посмотри, что у людей на столе. Шурка Ванин за эту осень второго поросёнка колет. У него ещё и баба на прошлой неделе в город ездила, колбасы килограмма три привезла да яблок, этого… майонезу или как его, банки четыре. Метут, как свиньи. Шурка и по характеру хряк. Прошлый раз аж шесть килограммов рыбы красной купил. Куда такие деньги лупит? Намотать бы вожжи на кулак да отходить его по мягкому месту: не трать копейку куда попало, не трать. Учись жить, подлец.— Егорыч с досады на аппетит Шурки аж крякнул.— Только ему ни рыба, ни мясо не впрок. Не в коня корм. И в пацанах щепкой был, и сейчас вострохлёб. Я вам прямо скажу: Шурку, бегемота, и кормить не надо. Он у меня прошлым годом на черенки для лопат две заготовки взял и не отдал. Не прощу проходимцу, как-нибудь прямо в глаза правду стрельну, пусть при людях поморгает. На колбасу денег нашёл, а за черенки платить не собираешься?
Егорыч на время забыл, что в больнице, махнул рукой так, что со стола полетела тетрадь с записями фельдшерицы, но Коков и этого не заметил.
— За ним глаз да глаз нужен, не сегодня-завтра колхозное добро потащит, потом и по дворам начнет уцеливать. Я ему ничего не спущу. Я за своё добро спрошу. Он его наживал? Главное, у кого забрал? Старика! Пенсионера! Сироты, можно сказать! Крокодил он безмозглый. Дня не пройдёт, чтобы через забор не глянул.
— Какое добро? — удивился Чуркин.
— Тебе перевязали — иди,— петушится Коков,— не мешай врачу. А с Шуркой через прокурора разойдёмся. Год назад черенки взял — и будто во двор не заходил. На руку не плюнул. За это расстрела мало. Раньше бы его без суда и следствия. На месте. Такой крохобор два раза во двор заглянет — и пожара не надо. Если я старик, так издеваться можно? Лупит глазищи через огород: «Николай Егорыч, здравствуйте! Что-то вы сегодня рано возле грядок». Тебя, пустозвона, не спросил, когда мне к грядкам выйти,— крутил головой с досады Коков.— На свои смотри. У тебя там один осот красуется. А я, слава Богу, ещё хожу, и руки не спят.
Чуркину после перевязки и запаха лекарств дышится трудно. Он сел на диван, сипит в изнеможении.
Егорыч в это время успокоился, просит Афанасьевну послушать лёгкие, измерить давление, пульс. Коков весь внимание, в глаза фельдшерицы смотрит, не отрываясь, чтобы правды не утаила.
— Обождите меня, вместе поедем,— кричит он из приёмной, когда мы с Чуркиным двинулись к выходу.— Я ещё сегодня у коровы с телком не чистил.
— Чего чешешься? Быстрей,— сипит Чуркин. Потом неожиданно командует мне:— Жди, всё ж таки свой, деревенский. Он орёт боровом, а безвредный.
Укутанный утренним спором стариков, тоже чувствую себя своим, деревенским. Охотно слушаю, как Коков плачется фельдшерице. Сам по себе занимаю сторону Егорыча, хочется, чтобы он ещё долго не заболел. Этого же мнения и Чуркин, и Нина Афанасьевна. На памяти моих пятидесяти лет старик ещё ни разу не грипповал. Не помнит деревня, чтобы он, даже поперхнувшись, кашлянул. И дай Бог Егоровичу не болеть. Коков дышит — и у деревни ровней дыхание. Вот и Чуркина подзадорил с утра, поднял ему настроение. Тот поглядывает из-под нависших бровей на Кокова, стучит в сердцах по полу подкостыльником:
— Плуг тебе надо, а не таблеток. Увёртыш.
Сейчас подогретый Чуркин вернётся домой, устроит своей бабушке Марии Антоновне громкую пятиминутку. А тётка Варвара — Егорычу за больницу. Она его теперь частенько стрижёт, пол-улицы её причитания слышит. Железный Коков, командир деревни, лет пять уже как дома не хозяин. Прибрала его спесь тётка Варвара.
Наконец выходим из больнички. Егорыч тут же на ходу ругнул попавшуюся на глаза соседку Розу Филипповну. Не далее как вчера боров Кокова забрёл к ней во двор. Филипповна принародно угощала его метлой и недобрыми словами. Егорыч теперь водил кулаком перед носом Филипповны, настоятельно рекомендовал ей быть более вежливой.
— Боров деньги стоит, не рассчитаешься,— пел он старухе.— Смотри, а то я в сельсовет зайду, по суду своё возьму. Прилепят штрафа — босая уйдёшь. Сейчас частная собственность, есть кому спросить. Возьми эту метлу да себя охаживай, муть старая. И догадалась же — чужую свинью оскорбить. Твои куры позапрошлым годом у меня завалинку подрыли, забыла? Тебе кто-нибудь обидное слово сказал? Надо было взять ружьё да перепушить их всех.
— Аспид,— не уступала Филипповна.— На что у тебя ворота? В следующий раз кипятком его полыхну. И сам метлы заработаешь, поцарапаешься. У добрых которые скотина дома. За боровом смотреть надо, так тебе некогда — мечешься, как Бондарева корова. Щекотливый ты больно стал. Закрутил хвостом, не поздно ли только.
— А я говорю, поосторожней с частной собственностью. Мой боров, я его растил, я его и воспитывать буду. Рынок теперь, государство на страже собственника. Мой боров; нужен тебе самой хряк — покупай поросёнка и выращивай!
— Дулю тебе под нос вместе с боровом. В следующий раз я его точно кипятком угощу. И курами меня не тычь. Это птица безобидная.
Но Коков уже глядел выше старухи, решал другие проблемы. Грозил кулаком проезжавшему мимо Шурке Ванину. Кричал что-то вслед удалявшемуся грузовику. Прошлогодние черенки на лопаты жгли сердце пожилого человека.
— Ты у меня узнаешь, где правда, живоглот. Мимо прокуратуры не пройдёшь. Там не таким, как ты, ума добавляли. Поставим на ноги, если сам ходить не научился.
Наконец Шуркина машина исчезает с глаз старика. Коков приходит в себя, легко и уверенно садится в мои старенькие «Жигули».
— Да за этим прохвастнем не держись,— рекомендует Егорыч.— Лучше дальше, бережёного Бог бережёт. Помню, лет пять или шесть назад Шурка чуть мою курицу не благословил. Прошляпил я, надо было сразу в милицию. Я же тогда сдуру в сельсовет попёрся. А Милов мне — от ворот поворот: состава преступления не вижу. Надень очки, если плохо со зрением. Ничего я ему не доказал, а курица могла погибнуть ни за что. В милицию надо было, теперь бы он со мной по-другому разговаривал.
Егорыч поджал губы с таким озабоченным видом, будто проиграл серьезную битву.
— За курицу никто не ответчик,— сипит Чуркин.
— Как это не ответчик? Глаза забычил и летит по дороге. Он её растил, эту курицу? Нет, брат, тут шалишь. Мы спросим. Сельсоветом не отделаешься. Открытым судом судить будем, там статья строгая, лет пять небо будет в клеточку.
Усыпанное морщинами лицо Чуркина засветилось в улыбке. А Коков уже забыл и про Шурку, и про кур, жалится нам на вчерашний кашель прямо перед обедом. Дескать, с неба было сказано: дни твои, Егорыч, завершаются. И никуда от судьбы не денешься. С детства здоровья не было.