Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

Инна Сидоренко


Тень подорожника

Козье молоко


И настали времена — хуже прежних. Женщинам не хватало на колготки и помаду, а мужчинам — на бутылку и женщину. И многим семьям — на заварку и сахар к чаю. В ту пору трое парубков, не успевших (к счастью ли, к несчастью) залечь в застигшее всех ненастье по семейным берлогам, подрабатывали как могли. А могли они практически всё, в чём теперь не нуждалось государство: смастерить терем от земли до небес, посадить райский сад, «состругать» штук по нескольку себе подобных «буратинок». Но дом мастерить — не было наличности. Сад сотворить — так земля не им причиталась. А детей заводить, исходя из вышесказанного, совесть не позволяла.
И нанимались они посему в наймы к тем, кто успел урвать из общих и деньги, и землю. Платить тогда работягам почти никто не платил. Но они всё равно нанимались, поскольку руки работящие желали что-то сотворить вечное и доброе на этой бестолковой земле, доставшейся им в виртуальное наследство.
Той весной они благоустраивали подворья уже набирающих крутизну «новых» в благословенном уголке треснувшей, дорогой для простого сердца «империи». Объекты лежали у самой кромки самого синего моря. Работали по-разному: по совести, если хозяин — человек. И без совести, если оный — барыга. Чаще попадались из последнего ряда. Тогда работники продавали всё, что могли, и смешивали то, что не должно было смешиваться. Эта мобильная бригада быстро передвигалась от объекта к объекту, работая по уже отработанной схеме: работа — застолье — похмелье — работа.
Светлая тогдашняя осень ссудила им возвести «китайскую стену» местного значения вокруг будущего дворца местного «нового».
Был он немного старше работяг, мелок с виду, но наворовал, видно, по-крупному. А платить — и мелочь не вытрясти. И потому забор тот рос со скоростью неполиваемого деревца в безводной пустыне. Чтоб как-то пропитаться и пропиться, бригада продавала цемент, песок и камень. Рабочий народ этот, при всех своих недостатках, тяготел к пролетарской справедливости: «У богатого отнять — бедному отдать».
С их объектом рядом, в своей маленькой халупке, со своим маленьким, но беспокойным хозяйством, жила тётя Варя. Ну, о хозяйстве речь чуть позже. А основная речь о том, что сын, оставив матери только времянку, оттяпал весь участок. От неё, матери, он и отгораживался нынче этой стеной. Мать на сына не жаловалась. Кляла времена поганые, сотворившие из её маленького доброго мальчика большую сволочь. Бригада ж не могла спокойно смотреть, как, на зиму глядя, словно от старой собаки шерсть, от стены отваливается кусками штукатурка. Что нет дров для печки, которая третью зиму пыхтит дымом в обратном направлении.
И от дыма ли, от обиды — слезятся грустные материнские глаза. По мере сил, доброты и наличия материала, трое справедливых хлопцев подремонтировали тётке Варе домишко. И печку отладили, и дровишек к ней заготовили. Благодарная тётка то и дело совала им мятые дензнаки, отрывая от скудной и нерегулярной пенсии.
Но работяги пить — пили, а душу нечистой силе не закладывали. Денег не брали. Картошку или пирожки немудрёные за большое спасибо принимали. И ещё — попивали каждый день сытное козье молоко. Все были довольны. Тётка Варя — тем, что отблагодарить хоть так может, а хлопцы — голова светлеет и сил прибавляется. Так парни и сотрудничали с крутым сыном простой труженицы и с ней самой.
А молоко то, нужно отметить, было необычное. То ли коза была особой породы, то ли тётя Варя была особой души. Молоко было сильнодействующее. Сил прибавляло. Только вот характер у козы был, не в пример её хозяйке, строптивый и бродячий. И имя ей за то было не зря дадено — Шлёндра. Как ни привяжи козу хозяйка в одном месте, а находит не сразу и в разных, что ни день, местах. Все горушки-ложбинки обходит Варвара своими уставшими за нелёгкую жизнь ногами, покуда не услышит тихий, робкий перезвон колокольца. То козлёнок при козе, как привязанный. Зови, не зови — без мамки не откликнется. Не придёт. Может, сказок козьих про волков наслушался, вот один и не бродит.
Забрела в тот вечер, уже при первой звезде, коза с детёнышем не в свой дворик, а, по старой, видно, памяти, на территорию сыновью. Там с распахнутой в мир дверью сидят работнички. Сидят за тем, что Бог послал да на какой градус наскребли наличных. Не светит им ни солнце на небе, ни удача в жизни. Винный туман уже заволок сознание. «Капут» надеждам мерещился за Чёртовым пальцем.
А тут засветила луна в их распахнутое временное жилище, и обозначилось в проёме узких дверей что-то необычное.
— О, мужики, никак сам нечистый по наши души припёрся?! — прохрипел старшой, Вовка.
Всем привиделось одно и то же: в дверях стояло волохатое и рогатое.
Ну, «белочка», понятно. Да и то — не всем же в одночасье!
— Сгинь, сгинь,— картавил Стёпка, бросая замусоленную соломенную подушку.
Мохнатое резко отвело голову в сторону. И тут тихо звякнул колокольчик.
— Тьфу ты, нечистая сила,— Вовка первый с трудом сообразил, что это скотина тётки Варьки с козлёнком. Шлёндра — она и есть шлёндра.
— Чеши домой! — стали выталкивать упирающуюся козу трезвеющие мужики.— Пошла домой! Тётка уже закричалась, тебя ожидаючи.
Но коза упёрто стояла в проёме двери с уже полным месяцем на левом роге. Сзади неё топтался уставший за день козлёнок. Увидев наконец жилище и почуяв тепло, он потихоньку согнул свои тоненькие ножки и, положив красивую серенькую мордочку на порог, улёгся на старый половик в коридорчике. Теперь ситуация осложнилась тем, что выход во двор был перекрыт сразу уснувшим козлёнком. Работникам уже тоже до рези в глазах хотелось спать. А незваная гостья подиумной походкой с помутневшими глазами шастала по комнатушке, тычась своей мохнатой мордой во всё, что попадалось на пути. Шатался импровизированный стол, звенели на нём алюминиевые чашки и гранёные стаканы — подарок пролетарского скульптора Веры Мухиной рабоче-крестьянскому народу. По полу покатилась пустая тара вечернего праздника. Всё это парни терпели до тех пор, пока Шлёндра не стала искать себе местечко помягче. Наступая на трёх богатырей, коза рогами пыталась освободить себе место для ночлега. Она бодалась и хрипела, наступала и стучала, подпрыгивала и бекала. Терпение у Вовки, наконец, лопнуло:
— Ну, зараза чумовая! Белены, что ли, нажралась?! Или выжимок виноградных? Запросто. Сейчас все вино давят. Вот и угостилась на халяву. Спать не даст. Колька, толкай её в зад, а я за рога — путь укажу!
Коза упиралась изо всех своих козьих сил. Но трое уже сильно злых парней вытолкнули весёлую Шлёндру в коридорчик, где она, судорожно подёргиваясь, всё же растянулась рядом с развёрнутым к стенке детёнышем. Может, сработал материнский инстинкт, может — непотребное зелье.
Высыпанные по небу, как по детскому лицу ветрянка, звёзды осветили спящих богатырским сном строителей, охраняемых козьей семьёй. Сбившаяся уже с ног в поисках своего хозяйства тётя Варя сообразила-таки спросить хороших ребят, не видели ли они козы с козлёнком.
В душе у неё было закралась нехорошая мысль, что пали они жертвой на шашлык, как плата за проделанную работу в её дворике. Слёзы умиления застили глаза доброй женщины, когда она увидела картину: «Трое, коза и козлёнок». Увести же свою радостную находку не было никакой возможности. Козу-гулёну не растолкать. Козлёнок же без непутёвой своей мамки даже в дом родной идти отказывался. Нести его на руках у хозяйки уже не было сил. Только утром, слегка покачиваясь и не всё ещё хорошо соображая, вышли на свет божий все пятеро. Всем уже срочно нужно было слить накопившуюся за ночь жидкость. Вскорости тётя Варя, особенно радостная, принесла парням бутылёк свеженького, ещё тёплого Шлёндриного молока. Оно отдавало каким-то особо специфическим духом.
Увидев подруливавшую крутую «тачку» под управлением сыночка, тётка тут же растворилась за забором. Старшой быстро что-то сообразил, крикнул парням, чтоб молоко не трогали. Зашёл хозяин. Денег не привёз. В сотый раз пообещал «в следующий раз». Работники кипиш поднимать не стали. Вовка дружелюбно протянул мудрому нанимателю бутылёк с молоком. Отказаться хозяин не мог: его, большого розовощёкого хрюшку, мама с малку приучила к питательному молочку. Спиртное — поэтому ли, по жадности ли,— он не пил. Почти. Выдув всю двухлитровую питательную дозу одним махом, утёршись носовым платком, пахнувшим нездешними краями, он блаженно простонал:
— Хорошо-то как! Натуральное!
И, чуть причмокивая губами, спросил:
— Слышь, старшой, а чего оно с привкусом? Не намешали чего? Смотри у меня! Пришибу, если что.
— Та не, то Шлёндра вчера травки духмяной наелась. Мы уже пили, вишь — в норме.
— Ну ладно, старайтесь. Пашите. «Бабки» отдам, как свободные будут. Мне крутиться надо, а вы всё одно просадите.
— Ну смотри, что тебе дороже. Мы, может, и просадим. Мы подождём. А с матерью ты б расплатился. Она по необходимости потратит. Мать, она безответная. Деловой. А мы чё — в заборе шашки заложим. Всё взлетит к чёрту, если не заплатишь,— вслед хозяину крикнул Вовка.
Тот остановился, обернулся:
— Да ладно шутить!
— Не, не шутим больше. Руль держи крепче!
По крутой дороге, ведущей к шумному городу, перемкнуло нечистое молочко от бешеной козы в расчётливой голове. И не вписался водитель в крутой градус дороги, ведущей в изобилие.
«За грехи мои расплата»,— думал в бесконечные, долгие зимние месяцы хозяин несостоявшейся грандиозной стройки, собранный по индивидуальному чертежу дошлыми хирургами, привязанный шустрыми медсёстрами на спецкровати к немудрёному устройству для сохранения точности чертежа. Думал, покинутый липовыми друзьями, продажными женщинами. Думал, целуя материнские руки, подающие пищу, поправляющие подушки и тихо убирающие ненавистное судно.
Строители, оставшиеся без денег и заказа, пошли дальше пытать своё счастье на долгой жизненной дороге. Козлёнка Феньку тётка отдала в хорошие руки. Шлёндра без тщательного хозяйкиного присмотра угодила-таки кому-то на шашлык.
И было то время собирать камни. И было оно мудрым для всех жителей этой то ли грустной, то ли смешной истории.

Доверие




     Сестре Елене

Лето шумно плескалось и радовалось. Солнце нещадно жгло всё, что лежало, бегало и росло на этой оплавленной миллиардами знойных лет и потоками вулканической лавы земле. Море легко вздыхало, лениво накатывая прозрачно-голубые мелкие волны на галечный пляж. В эти секунды серые невзрачные камешки, омытые цветной волной, превращались в радужную россыпь. Зелёные, голубые, дымчатые — они приобретали ценность агата, хризопраза, яшмы и сердолика. Эта иллюзорность исчезала вместе с испаряющимися капельками воды. И, зная это, мечтатели-бродяги всё равно собирали в ладошки и холщовые сумки этих «хамелеончиков». По количеству убывающей за сезон пляжной гальки можно судить о количестве неистребимого племени романтиков в нашей странной стране. Будучи сама коренным жителем этого племени, я верю в чудеса. Я украшаю своё жилище галькой, превращающейся по ночам в сердолики. Глиняными черепками, хранящими молекулы вина и хлеба средневековых нив. Эти драгоценности обрамляют на полках мои сокровища — книги, написанные соплеменниками по прекрасному безумию. В книгах — Поэзия. В Поэзии — судьбы. Судьбы удивительных, любимых мною людей — Поэтов. Когда я бережно беру в руки эти томики…
Ах, я увлекаюсь! Это камешки уводят меня с пляжа к моим сердечным братьям.
В поисках укромного местечка (в этом хаосе!) я прижалась к чуть прохладной стене у входа. Под ней узким клинком простёрлась тень. Я поспешно накрываю свою находку ярким полотенцем с изображением Ра — радости, радуги, рассвета, красоты, загара, работы. Нет-нет — сейчас это слово к корню ра не имеет никакого отношения. Итак — радости! Шоколадный загар мне не ко здоровью. И я, как краб под камень, вмещаюсь в спасительную крохотную тень. Предо мною — Кара-Даг и палевые краски сгорающего лета. Я радуюсь этому случайному беззаботному дню. Яркому подарку в череде серых будней. Я на несколько минут выхожу из своего укрытия, чтобы погрузиться в прохладу волны, и спешу снова в спасительную тень, не собираясь с нею расставаться до вечера.
Заложив руки за голову, смотрю в небесную бездну, переходящую от прозрачно-голубой до сине-чёрной. Думаю, что звёздные россыпи так же красивы днём, как и ночью. Но увидеть их можно только душой. Пытаясь найти в свете солнца звезду, я вижу волны и юную острокрылую чайку. Затем и она исчезает из поля моего зрения. И где-то на пределе этого поля я вижу трещину в бетонной стене, возле которой я так удобно приютилась. Из трещины виднеется белая палочка из-под эскимо. А на ней сидит чёрный паук! Даже не паук, а, скорее, паучок. Но он чёрный — то ли сильно загоревший, то ли очень злой. Сидит неподвижно. Задумавшись. Или высматривая жертву на обед? И дался мне этот крошка! Сидит он и думает о своих проблемах. Только я теперь всё бросаю взгляд в его сторону. И уже дивный пейзаж, меня окружающий, и звёзды, растворённые в солнечном коктейле, не вдохновляют как-то на высокие строки. Вдруг тёмная мысль пробежала сквозь мои радужные мысли: «А вдруг это чёрная вдова?» Похожая живёт на Гриновской тропе под Коктебелем. Под крестом из камней, нами, бродягами, выложенным. У креста этого и в зной холодные мурашки по спине бегают.
Вдова мала, черна и смертельно опасна. Хотя здесь, в ясном месте, откуда такому быть пауку? Но мысль об опасности за свою жизнь не давала мне больше наслаждаться волей. Вечно у меня не как у всех людей! Ну откуда он взялся? Со мной именно по соседству? Этот паучок? Или паук? Вдруг решаюсь спасать свой радостный день. Срабатывает главный человеческий инстинкт — самосохранения. Как только эта живулька примостилась в удобном для моего злого замысла месте, я неуверенно, но быстро положила сверху уже приготовленный камешек. Я боялась поднять тот злополучный камень, мучимая уже другой мыслью: «Живая душа мне доверилась. Паук — хранитель места, очага домашнего. Его во все времена в славянском доме оберегали. С голоду пухли, а их не трогали. А я!..» Боясь за него и брезгуя собою, я отвела руку с камнем. Следов смерти на нём не было. Я облегчённо вздохнула. Эта мелочь меня от душевных мучений избавила. Шустрее или умнее оказалась.
Все краски лета вновь заиграли для меня. С лёгкой душой я улеглась в блаженной тени, отдаваясь дивному дню. И, оттирая до чистоты свою совесть, принялась нанизывать светлые свои воспоминания на суровую нить настоящего.
«Жизнь дивный праздник дарит нам, когда у моря по утрам…»
Я хотела всё же удостовериться, что не лишила радости жизни того, с кем случайно поселилась рядом. Я хотела паучка увидеть. Но он упорно не появлялся. Тогда я стала с ним тихо говорить, просить прощения. Но он ушёл в глубь своей пещерки. Обиделся на хомо сапиенс. А эта «хомо» очень хотела убедиться, что не навредила крохотному жителю Земли. Что он жив. Наверное, мои мысли паутинкой потянулись в его убежище, и оттуда показались две чёрненьких лапки. Но на мои уговоры выйти паучок не реагировал. Не доверял. И поделом мне. По сердцу живи, по душе. А то прощена не будешь!..
До вечера, то купаясь, то бродя по крошечной набережной, вдыхая запахи шашлыков, кетчупов и прочих вредных вкусностей, я наслаждалась этим днём, отринув все проблемы бытия. Но, возвращаясь всякий раз к нашему с паучком «ноеву ковчегу» — островку тени, я очень надеялась его увидеть. Во что бы то ни стало! До отъезда в моё мало что сейчас значащее настоящее. Я хотела попрощаться, искренне попросить прощения у этой крохи. Но он был неумолим! Я уже рисковала не попасть на последнюю маршрутку. Уже солнце, истекая алостью, накалываясь на вершины, тёрлось боками о покатые горы, поросшие редеющим можжевельником, всё удалялось и уменьшалось в размерах. Морская ширь подёргивалась дымчатой пеленой. А я всё сидела и ждала возможности быть прощённой.
Наконец, почти сливаясь с уже темнеющими краями бетонного развала, как-то отчаянно быстро вынырнул из своего укрытия чуть было не убитый мною житель этого пляжа — чёрный паучок. Или паук? Он пробежал по стене в мою сторону — то ли с намереньем отомстить, то ли быть великодушным. От радости я готова была ему купить порцию шашлыка. Но не осталось денег. И уходила моя последняя маршрутка. Я трижды искренне сказала ему: «Прости»,— бросила в сумку своё полотенце с изображением Ра — радости, раздолья, радуги, братства.
И с лёгким сердцем побежала в свою Жизнь.

День Военно-морского флота




     Посвящается поэту,капитану 1 ранга Марку Кабакову

Приморский городок. Последнее воскресенье июля. День Военно-морского флота. От парадных «фланок» и бескозырок, реющих лентами с золотыми надписями «Черноморский флот», на набережной светлым-светло. Матросские «клёши» метут набережную с особым шиком по случаю всенародного праздника. Весь город в состоянии особенной солидарности с нашим непобедимым Военно-морским флотом.
В порту ещё стоят корабли, высаживавшие дерзкий десант в декабре 1941 года в бушующий тогда залив и освобождавшие город в апреле 1944 года. Маленькие, если смотреть с берега, чёрные подлодки, покидая родной берег и уходя в глубины, издавали по-журавлиному печальный крик расставания перед долгой разлукой. Тогда сердце автора, ещё не знающее разлук, сжимала печаль. И сердце подростка шептало: «Я буду помнить. Я буду вас ждать».
Матросам, служившим на этих кораблях уже не по первому году, или «салагам», довелось пережить страхи войны подростками или детьми. Много позже им присвоят звание «дети войны». Сейчас же им выпала почётная работа — служить на флоте. Им достались в наследство гордость за Отечество, залатанные боевые корабли и прошедшие огонь, воду и медные трубы офицеры-наставники. День Военно-морского флота — воистину всенародный праздник для тех, кто хлебнул «волну свинцового разлива».
Гулянья в городе начинаются с утра. На набережной идут состязания команд по перетягиванию толстого и крепкого морского каната, по сноровке завязывания из такого каната знаменитого и хитрого «морского узла». Затем с моря к берегу спешат наперегонки морские корабельные шлюпки. Одержимые желанием победить, загорелые гребцы дружно ворочают тяжеленные вёсла по команде рулевого. Шлюпки, то поднимаясь, то опуская вёсла-крылья, словно чайки, летят навстречу берегу, неистово поддерживающему их. Местные пацаны, конечно, все мечтают быть капитанами! Кричат во все лёгкие:
— Эй, на борту, пятая, наддай ходу! Плетёшься, как дохлый бычок в хвосте косяка!
— Ха, да я, как выласту, пелвым буду! Не то шо они,— мечтая, хвастает Колька, босой мальчишка лет семи, без передних «молочных» зубов, в парусиновых штанах на помочах, с прорезью по центральному шву для удобства при срочной необходимости.
— Ага, тебе, сопливому, меня не догнать! — протестует его дружок с Форштадта.— Я буду всегда как седьмой — первым!
Они спорят, уже различая номера приближающихся лодок. Мальчики готовы наскочить друг на дружку, как молодые чаята в споре за рыбёшку. Старший подросток, дав им обоим по подзатыльнику, приказал:
— Салаги, громче взрослых кричать не положено. Соблюдать ранги. Понятно?!
Те чуть притихли. Но, отойдя шагов на десять, с прежним мальчишечьим пылом обсуждают гонку. Шлюпки с волной поочерёдно врезаются в берег, где за ними наблюдал не только городской народ, но и особый зритель — их знакомые девушки. У каждого матроса была та, с которой можно «поматросить». А дальше… как сбудется. Девушек — как полосочек на его тельняшке! И беленьких, и чёрненьких. И одна краше другой. Но брали в жёны тех, кто построже. Мужчины всегда знают себе цену. И те, что с усами, и те, у которых только молоко на губах обсохло. Ведь на десять девчонок тогда было помалу ребят. Сознавали свою значимость даже юные в тельняшках. Хмелели от молодости, мира, силы и внимания те, кто выкладывал свою силу молодецкую в шлюпках. И рвались, рвались к местной славе, к ожидающим их глазам и похвалам командиров. Ибо честь корабля — и твоя честь! Победивших в борьбе берег встречал бурей восторга, вьющимися оборочками на платьях и сиянием глаз. Официально же вместо лаврового венка вручается зажаренный коком розовощёкий поросёнок в петрушке и прочей южной зелени, павший на большое блюдо жертвой в честь силы воли и просто силы. Всем, кто следует за победителями, достаются улыбки и надежды меньшего накала. Но награждены были все участники этой гонки. И только беспощадные к проигравшим будущие капитаны затюкивали тех, кто так и не смог перестроиться в ряд вперёд летящих.
— Эх, слабаки с пятой! А я на вас пятак поставил на спор! Желал вам семь футов под киль. Слабаки! — раздосадовано сплюнул подросток в выцветшей тельняшке не по росту, тот самый, что раздавал «лещей» шумевшим пацанам.— А моря, моря — во сколько! Вширь по заливу стройся. И последних не было б. Салаги… — заключил он презрительно.
Зрелище тем временем продолжается. Из морской волны появляется вначале шлем, затем корпус богатыря в кольчуге — «дядька Черномор»! За ним выходят из морских глубин, «в чешуе, как жар горя, тридцать три богатыря»!
Ошеломлённая зрелищем, даже солидная публика одаривала героев ожившей на глазах сказки Александра Сергеевича Пушкина шквалом аплодисментов, морем улыбок и океаном радости. Весь этот шторм впечатлений доходил до ушей самих богатырей, упакованных в шлем. Это был фурор! Тут уже восхищались и мальчишки, ругавшие только что «неумех» с пятой шлюпки.
Удививший сухопутную публику морской народ был доволен! Всем. Летом, сияющими глазами их подруг, возгласами прочих береговых. И, конечно, похвалами начальства. Даже горечь поражения смывала ласковая волна праздника. И обильный пот усердия — тоже.
После спортивно-показательных выступлений всем, кроме тоскующих по праздничному берегу вахтенных, даётся увольнительная.
— Девчата, подождите. Мы переоденемся — и к вам,— просит мокрый ещё от морских глубин щёголь и балагур Василий знакомых девушек.
— Надь, будем ждать? Или пусть по берегу догоняют? — шутя, спрашивает черноглазая Клава свою сестру.
— Как же, найдёшь вас! Только оборочки мелькнут. Ищи потом, куда закатились эти горошинки с белыми платьицами,— басил богатырь Саша Миняев.
— Ладно, Надя, сидим ждём. Сегодня они заслужили всеобщее и лично наше поклонение. Только — быстро.
— Уговорили,— соглашается ершистая и своенравная Надежда.
— Мы мигом! Одна лента там, другая здесь! — несясь в сторону военного порта, кричали обрадованные матросы.
— Надь, пошли в тень. Сгореть можно. Искупаться б. Да купальников не брали. Пошли хоть ситро попьём.
— Мелочь есть? По три и по одной копейке найдётся?
Роясь в сумочках, девушки отыскали мелочь. Дождавшись очереди у весёлого автомата, который отмеривал в гранёные стаканы холодную воду с сиропом и без, и утолив жажду, девушки уселись в тени раскидистых акаций на скамейку. Разговор — о празднике, так удивившем их, о ребятах.
— Можно к вам пришвартоваться, девушки? — дружелюбно спросили двое молодых морячков, готовых присесть на краешек скамейки.
— Нет, сторожевички, мы уже крейсера ждём. Опоздали на пару лет,— отшила их Надя.— Мы девушки серьёзные. Курса не меняем. Извините, ребята! — уже добрее отвечала она.— Вон сколько ходит девчоночек — что в море лодочек.
— Счастливого плавания! — пропелось им вслед.
— Вон и наши ребята идут. Хорошо, что эти успели отчалить. А то не по-товарищески вышло б. Те старались, а мы, вертихвостки, уже с другими,— делая вид, что не видят друзей, тихо заговорили девушки.
Ребята зашли с тыла.
— Узнаёте кто? — закрыв сзади руками Клаве глаза, зарокотал Саша.
— Да тебя, иерихонская труба, ни с кем не спутать. С другого конца набережной и видно, и слышно. Медведь сибирский,— засмеялась довольная Клава.
— Вот, девушкам по эскимо. Расписываться в получении не нужно. До вечера мы в вашем приятном распоряжении,— шутили Вася и Саша.
Праздник они продолжили по большой программе. Были повторные эскимо. Были ириски, растаявшие под жгучим южным солнцем. Их весело слизывали друг у друга с ладошек. Был снова удивительный фильм «Фанфан-Тюльпан» в приятно прохладном и очень кстати тёмном зале, где можно слегка приобнять давно и серьёзно нравившуюся девушку. Девушку, от которой веет морем, розами, молодостью и радостью общения. Они с упоением транжирили всё: скромную наличность, время и чувства.
Солнце потихоньку сдавало свои позиции на выгоревшем небосклоне, когда две довольные пары вышли из кинотеатра «Крым». Они с удовольствием влились во всеобщее оживление на берегу моря. Стайкой присели на ещё тёплый песок. Девушки поснимали босоножки. Бродя по воде, давали отдых ножкам, уставшим за неделю стояния у конвейера и обжиговой печи на местном кирпичном заводе — и от легко и грациозно облегающей эти ножки обуви на высоких каблуках. Ребята позволили себе лишь слегка ослабить широкие ремни.
Море, спокойное утром, под вечер расплескалось и расшумелось. Недалеко от них раздевался высокий худой мужчина, хорошо перебравший «градус» по случаю большого праздника. Его жена, явно волнуясь, уговаривала:
— Стёпушка, не ходи в море. Видишь, волна посильней тебя. Не устоять сейчас тебе перед ней. Стёп…
— Да чтоб я, старый моряк, не один берег бравший приступом, этот не взял! Держи, Наташа, пинжак,— хорохорился он, снимая рубаху, старый тельник и брюки.
— Стёп, Степан, не ходи,— просительно говорила женщина.
Но набежавшая юркая волна уже подхватила упавшее в неё слабое тело, покрытое в нескольких местах шрамами. Накрыв сначала с головой, подбросила, словно буёк, к свету. Мужчина с радостью ребёнка барахтался в кружевных волнах.
— Ох, хорошо как! А ты — не ходи да не ходи! — трезвея, говорил он жене, покачиваясь в первых волнах и держась за близкое песчаное дно, отнесённый игривой волной за несколько шагов в сторону от жены и вещей.— Выхожу я, выхожу. Не волнуйся, моя хорошая,— счастливо улыбался он.
Наташа, жена его, топчась у кромки воды, не решалась войти и намочить подол платья. Налетевшая вдруг большая волна стала тащить выбирающегося на берег мужчину снова в глубину. Но он справился с сильной водой. Поднялся и почти выпрямился, беря рубеж «море — берег». Новая волна, не в силах унести с собой спружинившее навстречу ей тело упрямого человека, сняла с него то, что смогла. В упорной борьбе человек не почувствовал, как сначала с колен, затем со щиколоток и пяток стекало с него вместе с голубой волной тёмно-синее полотнище его единственной в данный момент одежды. Мужчина изо всех сил стремился на берег, где уже не на шутку волновалась за него жена. Наконец рывком он выбросился на тонкую мокрую полоску берега. Ни сам Степан, ни его жена Наталья не видели, что поглядеть на это зрелище, где единственным действующим лицом был старый моряк с детским сердцем, собралось много вольных и невольных зрителей.
Клава и Надежда с ребятами подходили к этому месту как раз в тот момент, когда уставший от ранее выпитого и борьбы с тяжёлой морской массой седой и по-детски беззащитный мужчина, покачиваясь, встал во весь рост. Он был наг. Увидев это, он, прикрываясь руками, повернулся спиной к берегу. Волна, как бы дразня его, то выбрасывала к ногам, то снова прятала то, что ухитрилась снять. Мужчина, то наклоняясь, чтоб достать, то выпрямляясь снова, понимал своё позорное положение. Среди бела дня. При честном народе. Жена, не догадавшись поднести ему одежду, смотрела на их позор сквозь слёзы жалости.
— Батя, а батя, держи своё хозяйство крепче. А то хозяйка выгонит,— довольный своим каламбуром, закричал Васька, стремящийся всегда быть замеченным среди прочих.
Девушки растерянно смотрели то на смеющуюся толпу, то на ребят. Будто они сами оказались в роли Хама, показывающего всем нагое тело отца своего. Эти несколько минут человеческого унижения были для них минутами страдания. И сострадания человеку, чья слабость предстала миру.
Саша, широко шагнув с берега в кромку воды, снял на ходу свою «фланку», чтобы прикрыть ею грешное израненное тело воина и душу униженного человека. Саша вынес его на берег, как ребёнка, бережно прижимая к своей необъятной груди. И, ласково посадив его у ног жены, сказал громко, на всю набережную:
— Прости, отец, народ. Он, в общем, добрый. Прости!

Тень подорожника


Ранняя пригородная электричка, издавая хрипловатый предупреждающий сигнал, приближалась к перрону. Хмурый день позднего ноября только зачинался.
Облака висели мокрыми махровыми полотенцами, с которых сыпала морось. Перрон ожил, засеялся спешащими из маленького вокзальчика пассажирами в каких-то допотопных, времён 50-х годов кроя, фуфайках, брюках, шапках, резиновых и кирзовых сапогах. Народ, памятуя извечную нашу нищету и бесконечные политические бедствия, припрятал в атомный наш век в сундуках своих немодное, но родное, родительское, а то и дедовское рабоче-крестьянское обмундирование и оборудование. Он, народ, хранит по городским шкафам и антресолям трёхлинейные керосиновые лампы, керогазы и примусы, свечки и буржуйки, «кирзаки» и шинели. Поскольку плоды цивилизации в наших краях могут исчезнуть в любой момент, народ готов всегда и ко всему. Народ, сшибленный было наземь, стал принимать своё физиологическое положение, расправлять плечи, обул резиновые бывалые сапоги и ушанки фасона «деда Мазая», взял вещмешки из старых же запасов (пионерско-комсомольских). Из нового — «кравчучки», тележки на колёсиках, кустарное производство которых быстро наладили дошлые «кулибины» тонущих заводов.
Вся эта народная масса засуетилась под тепловозный свист, заторопилась опять куда-то не успеть, чего-то не достать. Она с упорным упрямством стремилась выжить, заполняя пустые холодные вагоны электричек. Она, кряхтя и сопя, подсаживая и отталкивая, беззлобно поругиваясь, с надеждой рвалась в будущее «завтра». В каждом вагоне стало плотно от людей, вёдер, мешков и тележек. Ехали в основном каждодневные «джимбалосники» — собирать неубранные морковь или бурак. Редко кто за яблоками — это уже роскошь. Изо дня в день и почти до Нового года едут золотые руки закрывающихся заводов, ловкие пальчики фабрик. Разговоры — о производстве, где у каждого душа прописана лет с шестнадцати и до записи в трудовой: «Уволен по собственному желанию». А кто желание у них спрашивал, когда всё взорвали в одночасье?
Все почти друг друга знают: по заграницам народ не ездил — по одним цехам да улицам ходил.
Путь недолог до полей ближнего района, где посеять что-то спроможились, а взрастить или собрать — нечем. На первых двух остановках народ выходит торопясь, но делово. Уходят в сырую промозглость. Я слышу, как чавкает земляная жижа под ногами и ножками, от тридцать пятого до сорок пятого размеров. Женщин не меньше, чем мужчин. Оставляя их, состав следует дальше по маршруту.
Страх голода сжал тогда не одну душу на долгое время. Тот животный страх жил во мне с младенчества, когда меня, крошку, мать кормила грудью, из которой вместо молока сочилась кровь. Этот страх и так мутил моё сознание. Он заглушил присущую мне стеснительность. Он загонял моих земляков в эти электрички, как загонял в послевоенные теплушки наших родителей и дедов. Достать продукты — вот и весь смысл жизни. Продрогшие, голодные, почти уже в сумерках мы садились в этот же поезд в обратном направлении. Он был почти бесплатным. В нём было светло и тепло. Нас там было — битком. Мы были — народ. Одно бедствующее целое.
По дороге этот «паровозик из Ромашково», как я его называла, подбирал навьюченных, как муравьи, «морковников», «свекольников». От них в вагоне, уже пропахшем керченской обменной рыбой, исходил суровый запах: земли, воды, тумана и предзимья. Рассовав полные, кому повезло, мешки и вёдра с «кравчучками», люди устало радовались теплу и большому количеству себе равных. Рассказывали о том, где больше удалось наскрести, куда идти стоит завтра. Измученные долгим хождением по полю с ношей, они, согреваясь, розовели, теплели, расстёгивали фуфайки и куртки.
Три горожанки, явно хорошо знающие друг друга, расположились у бокового столика, делясь событиями трудового дня. Не жаловались, отнюдь. Говорили степенно, с достоинством, как о неплохо выполненной работе.
— Морковка неважная, но кило пять будет. Продам всё. На хлеб даже денег сегодня не было.
— А я свекольник нынчя сделаю с постным маслом. Мамо так делала нам в детстве,— поддержала другая оживляющийся в тепле разговор.
— А ты, Светунь, чего успела-то набрать? — спросила первая собеседница молчащую маленькую, худенькую и ясноглазую товарку свою по копеечному бизнесу.
— Да немного набрала. На рядок неплохой напала. Лопатку с вечера сама мастерила, Костя же запил от жизни такой, хоть самостоятельный всегда был. Он сломался, как та ручка, что я ладила. А лезвием одним копать — мучение. До слёз обидно. Иду почти пустая до лесополоски — вас ждать. А тут на меже солнышко вышло. Посветлело кругом. И главное — на душе тучи разошлись. Жизнь не такой злой показалась. Расступились, значит, тучи на небе. И упал сноп солнца на межу. А там, у лесополосы самой, трава вся пожухлая, серая с чёрным. А на этом-то чёрном ковре — большой зелёный куст подорожника. И тень от листьев нижних на эту черноту падает. Тень-то розовая! Представляете, девчата! Чудо! И любовалась я этой красотой, чуть от радости морковки свои там, в лесополоске, не оставила. Да за красоту такую, что надежду в душе оживляет, и морковки той не жалко.
Глаза у рассказчицы сияли, как у сказочницы. И солнца сноп вроде пробился в этот вагон, освещая и согревая всех.
— Ну, Светка, ты и заливаешь! Не було солнца ниякого. Дождь, холод. Завтра, может, и голод. А ты — солнце. И тень подорожника. Причудилось тебе, подруга, от недоедания это чудо полевое.
— Так без веры в чудо душа не выживет. Может, и причудилось,— заулыбалась Светлана.
Сквозь заоконную тьму пробивался свет светофора. Скоро выходить. Город. Пассажиры зашевелились. Света движением рук фокусника выдернула из глубины вещмешка симпатичную самосвязанную беретку. Одним махом водрузила её вместо платка на вдруг появившиеся кудряшки. Росчерком тюбика помады окрасила в алый цвет небольшие пухленькие губки. Её синие глаза изобразили томно-насмешливый взгляд.
— Ну что ж, подруги? А жизнь всё равно прелесть как хороша! Вся эта временная нечисть скоро схлынет, а мы с вами останемся. Мы не просто бабоньки. Мы — народ. Мы — вечны, как жизнь и солнце. Как розовая тень зелёного подорожника.

Всему своё время


«И далась мне эта Людочка!» — думал мешковатый мужчина лет за пятьдесят, несноровисто чистя картошку в пристроенной к большому дому веранде.
Но хороша! Подойдёт в конце смены, ресничками захлопает, кудряшками встряхнёт и заворкует:
— Петрович, нам не по пути, случайно, сегодня? Мне нужно в город побыстрее, а вы за рулём…
Ну конечно же, по пути. И как иначе ответить, если мужское твоё начало, уже приближающееся к завершающей фазе, вдруг взыграет при появлении молодой упругой красоты? И подвозил по всяким её делам, забыв о своей репутации серьёзного человека, мастера цеха. Городок так мал, что и хотел бы чего припрятать — не тут-то было.
На охоту Людочку Петрович с собою не брал, а друзья по ружью уже в первое же охотничье воскресенье подначивали:
— Петрович, старое ружьё промаху не даёт?
— Да ну вас,— отмахивался он от приятелей.— Всё у всех на прицеле. По-джельменски я. Иначе не могу.
На работе бабёшки, завидев мастера, прыскали со смеху. Или замолкали при его приближении, застигнутые в момент обсуждения его дел сердечных.
А дела действительно были с каждым днём беспокойнее. Оказавшись в неловком и необычном для него, примерного семьянина, коммуниста, начальника, да и вообще серьёзного человека, положении, Петрович терял покой, сон и вес.
Людочка из конторы вцепилась в него хваткой летучей мыши, растревоженной светом фар его новеньких «Жигулей». Сам Петрович, почувствовав себя за рулём, как джигит на коне, взбрыкнул и готов был скакать во весь опор.
Ранее такой прыти за собой не замечая, диву давался таким в себе переменам. Четыре колеса давали возможность оторваться от преследующих досужих глаз.
Но только не от глаз его Сонечки. Сонечка, тихая, покладистая, но всегда стоящая на своём жена, почуяв неладное, вдруг взбунтовалась, как тайфун. Петрович старался вразумить — её ли, себя ли:
— В мои-то годы?! Сколько вместе пережито! Детей вырастили…
Буря вроде улеглась, но круги шли далече…
«Ну, всё, вроде пронесло, не повредив ни дома, ни домочадцев»,— думал он, успокоенный, открывая поутру гараж и выводя своего «мустанга». Да не тут-то было! За углом, будто его поджидая, проявилась стройная фигурка Людочки из конторы в нарядном платье и босоножках на высоких каблуках. Проезжать мимо такого! Он, конечно же, не смог… Болтая ни о чём, они доехали до проходной завода. В конце смены, терзаемый сомнениями и желаниями, он поспешил раньше времени к проходной. Дежурной сослался на неотложность дел.
«Нужно дать отпуск сплетням»,— думал он серьёзно о положении своих дел. Но душа его уже потеряла то умиротворение, которым умная природа вознаграждает человека по прожитым им годам. Года были не такими уж и большими, но хлебнул он в юности дыма порохового на чёрных дорогах войны. Многое стёрла мудрая память. Но тот сон ли, явь ли, приходящий всё чаще и чаще в теперешнюю его жизнь, и пугал, и торопил жить и чувствовать…
…С вечера его рота пехотинцев залегла в окопе напротив самого центра высотки, откуда били прицельно пушки. На рассвете — штурм. Наступления этого ждали давно. Всматривались в хорошо укреплённую немцами высотку. Покуривали. На чём свет кляли фашиста. Читали нечастые письма из дому. Ремонтировали обмундирование. И это была жизнь. Тяжёлая. Военная. Обустроенная по минимуму. Кухня была. Уборную в ожидании наступления не мастерили. На лопату — и в сторону проклятого немца. Вот ему! Чтоб ему! А в наступление — по своему, скользкому… Вот она, русская неосмотрительность.
Ночь перед наступлением тревожила неизвестностью. Каждый знал: назад дороги нет. Наступление идёт по всему фронту. Дать немцу «прикурить» — и гнать, гнать, гнать. Кому выжить. Кому навечно здесь лечь. Тихо. Кое-где взлетит ракета, встревожив предвесеннюю хрупкость. Он, тогда молодой, высокий комроты Сергей Добрых, смежив глаза, всматривается в ту, вражескую, сторону. Ему идти впереди. Вести за собой. Он — первая и крупная мишень в ближнем бою. Дойти до высотки ему вряд ли суждено. Но кто-то обязательно дойдёт, выполнит наказ и приказ. Высотку возьмём!
Боже мой, как хороши звёзды. И просыпающиеся от спячки просторы. И пахнет обновлённым, весенним, вечным, счастливым. И скоро — бой. Для многих — последний. Мысли потихоньку путаются… Время глубокой ночи, когда свет борется с тьмой, уводит в полусон, полубдение…
Он, Сергей, сидит, опершись на автомат, у рубежа окопа, за который на рассвете нужно сделать рывок. К нему со стороны звёздной высоты неслышно подходит седой человек в белых одеждах. Подходит вплотную. Кладёт руку на его голову и вещает:
— Иди, сын, в бой за землю свою. Иди. Не пугайся ничего. Будь сильный духом. Веди за собой слабых. Молний вражеских, сил чёрных не бойся. Суждено полю белому красным стать и чёрным. От крови и боли. Но ты иди. Не оглядывайся. Почти все здесь лягут. Ты пройдёшь этот рубеж… До отметки пятьдесят семь. Живи Божьими заповедями. Иди…
Старичок исчез. Сергей, стряхивая чудное видение, глянул на звёзды. Взвилась ракета. На штурм!
— Господи, спаси и сохрани,— перекрестясь впервые, он, атеист, повёл роту в атаку.
Они откатывались и наступали, но не уступили врагу ту высотку. Там полегла почти вся его рота. Он, Сергей, хранимый кем-то, поднимался бесстрашно во весь рост, вышел из того боя без царапинки. Заслужил орден.
Никому ни тогда, ни позже он не рассказывал о своём хранителе. Жить старался по совести. Это, наверное, и есть по-божески. А тут вот на старости лет попутал нечистый. В образе синеглазой. С хлопающими ресничками. В общем-то, и греха как такового не было. Но было уже желание этого самого греха. И как наказание — повестка в суд от его тихой Сонечки. На развод. На раздел имущества. Из мужского самолюбия, гордости на развод, на котором настаивала оскорблённая жена, он согласился. Таким образом, он стал свободным.
Большая часть дома отошла жене и детям. Ему — маленькая комнатушка, гараж с машиной и всеобщее семейное презрение. Чуть не получив инфаркт, он всё же справился с ситуацией. Пристроил к комнатке верандочку. В ней он и чистил на данный момент картошку в ожидании гостьи — Людочки. Конфеты, шампанское, цветы — всё готово. Салат и пюре Петрович готовил сам. Стрелки на его «Командирских» часах катастрофически приближались к часу открытого свидания, а на электропечке ещё доваривается картошка.
«Всё, бегу переодеваться. Сорочка. Галстук…» — торопится Петрович.
Долгожданно-неожиданно раздаётся стук в калитку. Калитка открывается… Петрович почти летит навстречу розово-голубому облачку на каблучках. И в завитушках. Летит, забыв о пузырящихся трико на коленях, предсказывающих непогоду. О майке, под которой колышется обвисший животик. Он, молодой и радостный, летит навстречу красоте и счастью. По пути следования замечает, что его «бывшая» — Сонечка, услышав шум на его половине, смотрит сквозь редкий штакетник на его счастье. Петрович горд вниманием «бывшей» и молодой особ, в угаре нахлынувших чувств не замечает им же поваленное у калитки деревце, спотыкается и падает почти на руки гостье. Людочка под тяжестью рухнувшего на неё тела отпрянула почти за калитку. Петрович во всю свою ширину и длину падает ей в ноги. Серьёзная Сонечка заливается счастливым смехом. Он, долго ползая, ищет свои очки. Людочка, явно не принимая его поклона в самые её ноженьки, растворилась в просторе их переулочка.
— Так тебе и надо, старый волокита! — вставая наконец, говорит сам себе Петрович, сохраняя присущий ему юмор.— Всему своё время.
А время приближалось к рубежу.