Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы


Беседовала ИРИНА ТОСУНЯН


Три ушата партийной воды



Неизвестное интервью Владимира Дудинцева из конца прошлого века



В своё время он был "властителем дум". Когда слышалось: "Дудинцев", – все уже знали, о ком речь, ни имени, ни отчества добавлять не требовалось. Его роман "Не хлебом единым", опубликованный в журнале "Новый мир (1956), "дышал оттепелью", им зачитывались, восторгались, негодовали, злобствовали, опровергали… В мире его преподносили как сенсацию. "Белые одежды", другой роман Владимира Дудинцева, обречённый стать знаменитым, был опубликован значительно позднее времени своего написания (1987) и тоже преподнёс своему создателю весь спектр хулы и хвалы. Уже через год писатель становится лауреатом Государственной премии СССР. Именно тогда состоялись наши с ним две беседы. Треть разговора сразу же была опубликована в "Литературной газете". Сегодняшний текст я ужала, но – расширила, добавив целые куски из сохранившейся в моём личном архиве стенографической распечатки. И всё же многое ещё осталось. На потом.

Ирина Тосунян, собкор "ЛГ", США

– Владимир Дмитриевич, хочу привести одну фразу из романа "Не хлебом единым": "Кто научился думать, того полностью лишить свободы нельзя…"

– Это можно рассматривать как вопрос? Тогда я скажу, что у меня своя точка зрения на свободу. Пройдя различные жизненные перипетии, человек, случается, пересматривает некоторые, уже ставшие догматическими, тезисы. Вот, например, я для себя пересмотрел тезис о том, что бытие определяет сознание. Я не буду пока развивать, этот вопрос вы мне можете задать чуть позже. Я для себя установил понятие свободы и рассматриваю свободу человека как одно из его главных внутренних качеств. Человек качественно свободный свободен всегда, он может решить: пусть я умру, но я совершу поступок. Поэтому у меня в романе к этой идее приходит академик Посошков, который говорит, что человек, который задумал кончить жизнь самоубийством, освобождается от условий бытия, он становится гражданином вселенной, перестаёт быть подданным своего короля, человеком, подвластным действующим вокруг него законам.

– То есть, если человек качественно свободен, он может, невзирая ни на какие помехи, совершить нечто, что можно обозначить с большой буквы – Открытие, Поступок, имеющий исключительное значение… Значит, таким "гражданином вселенной" стал Александр Фадеев, совершивший Поступок и оставивший предсмертное письмо, в котором говорится о бессмысленности его дальнейшей жизни?

– Моё старое, глубокое, твёрдо выстраданное убеждение, что Фадеев не с теми людьми дружил и сотрудничал.

– Иначе он не покончил бы с собой?

– Наверное. Не знаю. Фадеев пал жертвой предательства, которое невозможно было вынести человеку интеллигентской закваски и марксистских идей. К тому же его высокопоставленные однопартийцы очень скоро перестали с ним считаться. Я глубоко сочувствовал его страданиям.

– Когда?

– Когда читал его предсмертное письмо.

– Вы уже тогда знали, что оно существует? Ведь это тщательно скрывалось.

– Когда он кончил жизнь самоубийством, о нём объявили, сказали, что Фадеев оказался слабым человеком, жертвой своего алкоголизма… А он был дитя идей, апостол Владимира Ильича. Он был тем легированным сплавом, в котором соединились ленинские идеи, замешенные на марксизме, и ненавистная коммунистам интеллигентская мягкость. И – разочаровался…

– Как вы думаете, почему письмо-покаяние опубликовали именно сейчас? Лежало оно себе, лежало – в "глубинных архивах Политбюро", – и вдруг напечатали…

– Я допускаю, что Кощею Бессмертному, который на этом золотом яйце возлежал, всё понимая о своей грядущей смерти, так вот, полагаю, ему стало известно, что в письмо уже кто-то заглянул и переписал текст, что произошла некая осечка и оно вот-вот самостоятельно появится в одной из тех листовок, которые печатают большими тиражами, а мы покупаем около станций метро.

– Вас тоже всю жизнь не по головке гладили… вас отменно колотили. Но почему-то вы не поспешили свести счёты с жизнью.

– А вы знаете, что, когда я писал роман "Не хлебом единым", у меня на шее был "красный галстук"?

– ?

– Да-да, я не шучу. Я страстно желал помочь партии в том деле, о котором она объявила на страницах газеты "Правда". Ведь моему роману предшествовала статья, где жесточайшими словами поносился клан бюрократии за то, что они не дают хода новаторам. Эта передовая и была толчком, после которого я сел писать свой роман. Потом я, конечно, получил за всё сполна. Мне повезло лишь в том, что я не был членом партии (один комсомольский функционер так и сказал: "Твоё, мол, счастье, Дудинцев…"). И то, что Фадеев был партиец, было его величайшее несчастье, за которое он заплатил жизнью. Его несчастьем было, что он согласился стать первым лицом нашей официальной литературы. Но вы ведь понимаете, выбор на абы кого случайно не падает. Почувствовали: этот человек способен пойти на нужные компромиссы. А ведь писатель был высокоодарённый, поэт в прозе. Я его поэтические интонации всегда чувствую, когда читаю. Правда, там есть и интонационная примесь Толстого, но это дань стихийного преклонения перед интеллигентностью, которое он как идейный коммунист должен был бы ненавидеть. У него было очень много и своих прекрасных интонаций. Но – несчастье попутало, идея связала, начинила голову ортодоксальностью и жестокостью, которая звучит и в романе "Разгром", и она же звучала в его словах, клеймивших с трибуны подчинённых писателей, многие из которых искренне хотели помочь.

– Кому помочь и в чём?

– Советской власти. Вот хотя бы Бабель. Ведь рассказы Бабеля, это что? Вербовка в пользу советской власти. Он воспевает эту армию, восхищается этим народом, который сел на коня, взял в руки шашку и поспешил защищать рубежи наших идей. Я считал поэта Ярослава Смелякова Генрихом Гейне советской власти. Вот хотя бы его стихи "Хорошая девочка Лида"… Там гейневские интонации. Он писал всей горячей душой, был предан этому строю. За что получил свои 25 лет. Или поэт Александр Шевцов, мой друг. Ещё один, ну, не Гейне, но певец и бард советской власти. Однажды я пришёл к нему на Ордынку и увидел на его двери большую восковую печать. Соседи шёпотом поведали, что Сашу ночью взяли… А почему бросился с балкона поэт Николай Дементьев, написавший поэму "Новый метод" – гимн, воспевающий партию?..

– За то, что был "качественно несвободен"?.. Или из-за вот этих, скажем, строк: "Обугленный мир малярией горел, / Прибалтики снежный покров/ оттаивал кровью, когда на расстрел пошёл террорист Гумилёв./ Гудели морозы, когда в ледниках,/ Под женин и тётушкин плач,/ скользил на седых волкодавах в снега/ к Полярному кругу НЭПач./ Так падали пасынки нашей поры,/ но каждый ребёнок поймёт: /романтику мы не ссылали в Нарым,/ её не пускали в расход..."

– Да… А вот, скажем, Вавилов. Кругом была такая обстоятельственная несвобода, а он качественно свободен: на костёр, мол, пойдём, но не отступим от своего научного убеждения. Но дай человеку несвободному внешнюю обстоятельственную свободу, он всё равно для себя придумает обстоятельства, которые ему не позволят совершить Поступок.
Мне в своё время так хотелось написать роман "Не хлебом единым", такую я чувствовал обязанность перед униженными и оскорблёнными людьми, дать им хоть маленький лучик света (роман впоследствии оценили, я получил много подтверждений тому, что не зря его писал). Так вот, я быстро понял, что к чему. Когда работал над романом, уже смертельно боялся, что узнают, что я пишу, какой собираю материал. Тогда ещё был жив Сталин. Я боялся, но выработал некий шифр для записей своих мыслей, придумал способ сокрытия своих первых записей. Я был уже качественно свободен. Потом меня "поколотили", сильно и беспощадно, напомнили, что обстоятельственно-то я совершенно не свободен. В КГБ вызывали, допрашивали под гипнозом и без, приставили постоянного соглядатая. Конечно, был страх, живой, хорошенький страх. Но в то же время этот страх был парализован моей внутренней свободой. Она давала о себе знать в форме любопытства. Я с восторгом наблюдал своих следователей и запоминал каждый штрих, а прибежав домой, скорей записывал впечатления. Кто научился думать, того полностью лишить свободы нельзя… Кто научился искать истину, размышлять, ставить себе вопросы типа "истинно ли то, что передо мной происходит?" – тот свободен. Вот и Иоанн Евангелист сказал: "И познаете истину, и истина сделает вас свободными". Познавший истину человек начинает оценивать людей, с которыми сталкивается, доктрины, которые ему навязывают, фальшивые и подлинные.
"Жало мудрыя змеи" необходимо свободному человеку.
Однажды меня вызвал к себе член Президиума ЦК КПСС Михайлов, тогда было не Политбюро, а Президиум и предложил мне отречься от романа "Не хлебом единым". Сказал: "Даю тебе четыре полосы в газете "Советская культура", чтобы ты публично осознал критику, которую высказал в твой адрес Никита Сергеевич, и – покаялся"… Когда я отказался, от стал на меня орать: "Был бы ты
членом партии, вылили бы мы тебе на голову три ушата партийной воды", – и в конце концов выгнал из кабинета. Я, конечно, вышел. Побитый.

– Но ведь пережили!

– Но ведь пережил. В своё время я пережил и сильную контузию. На фронте бомбой бабахнуло. Долго после этого не мог разговаривать. А спустя годы с таким волнением писал "Белые одежды", что всё кончилось инсультом, потом инфарктом… "Над вымыслом слезами обольюсь"! А я ревел белугой, когда писал…

– Ваши "Белые одежды" были ещё большей крамолой даже для перестроечных времён, чем в своё время "Не хлебом единым". Говорят, что главному редактору журнала "Нева" Борису Никольскому чуть ли не к Горбачёву пришлось обращаться за разрешением опубликовать роман, над которым вы, как утверждаете, "ревели белугой"… Но давайте вернёмся к бытию и сознанию, вы обещали ответить…

– Я считаю, что человеческое сознание можно уподобить витязю на распутье, стоящему перед бел-горючим камнем, на котором написано: налево пойдёшь – жену найдёшь, направо пойдёшь – богатство найдёшь, прямо пойдёшь – смерть найдёшь. Бел-горючий камень – бытие. Оно, конечно, свою роль в становлении сознания играет, но эта роль не определяющая, ибо витязь сам решает, куда ему идти, направо, налево или прямо. И тайна его решения заключена в его внутренней свободе, в степени его приближения к познанию истины. Говорят, что человеческое сознание детерминировано. Всё, что бы человек ни сделал, обязательно вписывается в какую-то причинную связь. На мой взгляд, эта точка зрения механистическая. В этой цепи причин я, свободный, выбираю звено, которое мне нужно, и при помощи такого выбора формирую свои решения и свои поступки.
В своё время мне на голову не раз выливали по "три ушата партийной воды". И одним из таких "выливающих" был Александр Фадеев, жёсткий руководитель и суровый человек. Я уже говорил: моё счастье, что я не был коммунистом, потому что, если бы я им был, может статься, был бы коммунистом последовательным, идейным и глубоко верующим. И тогда, терпя эти "полоскания в партийной воде" и разочаровавшись, мне бы тоже пришлось принимать какие-то серьёзные решения относительно моей собственной судьбы.

– И как же вам удавалось обычно "выкручиваться" из подобных ситуаций?

– У меня есть метода, которую я вам сейчас попробую теоретически изложить: если переносить член уравнения на другую сторону, он меняет знак. С противником, нравственное лицо которого мне чуждо, я имею право воевать с помощью его же оружия. А партия коммунистов постоянно что-то очень плохое делала с людьми, которые хотели ей помочь, или, по крайней мере, активно не мешали. Именно партия в лице первого секретаря СП СССР А.А. Суркова организовала травлю Бориса Пастернака за роман "Доктор Живаго" и изгнание его из своих рядов. Не скажу, что роман этот мне нравится. Он – бесстрастный. В нём, на мой вкус, вообще нет страстей, которые бы могли испугать, которые обладали бы способностью кого-то "завербовать", "перевербовать" и перетянуть на сторону противников партии. Но это – приличный, добротный роман, написанный старым поэтом, пробующим себя в прозе. Он "не портил пейзажа" нашей советской литературы.
Сурков со товарищи выкручивали руки всем, понимаете, всем, они буквально изнасиловали многих наших писателей, заставили их клеймить "отщепенца" Пастернака, и со мной пытались сие проделать, чтобы и я – среди прочих – выступил на общем собрании с осуждающей речью.
Тут Дудинцев хитро прищурился:
– Ирина, а можем мы с вами в этом месте разговора добавить малюсенькую краску?
– Можем, конечно, можем, – осторожно ответила я, чуя подвох.
– Представьте себе картинку: после смерти А.А. Фадеева руководить писательским союзом стал А.А. Сурков. И как-то захожу я в уборную Московского отделения СП и вижу на стене чудный такой текст: "Был А.А. – стал А.А., всё равно – одно а-а!"…
Так вот. Вызвал меня к себе Сурков и говорит: "Вы же понимаете, Владимир Дмитриевич, Пастернак перешёл литературную границу Советского Союза, передав ТУДА свой роман!.. А знаете ли, что он ссылается на вас и толкает в яму впереди себя!" И тычет мне письмо Пастернака в Президиум правления СП СССР: "Читайте, читайте, как он вас предаёт: "…Я ещё и сейчас, после всего поднятого шума и статей, продолжаю думать, что можно быть советским человеком и писать книги, подобные "Доктору Живаго". Я только шире понимаю права и возможности советского писателя и этим представлением не унижаю его звания. Я совсем не надеюсь, чтобы правда была восстановлена и соблюдена справедливость, но всё же напомню, что в истории передачи рукописи нарушена последовательность событий. Роман был отдан в наши редакции в период печатания произведения Дудинцева и общего смягчения литературных условий…".
Выступите, Дудинцев, это ваш долг! Вы что же, трус?".
Я, следуя своей методе, улыбнулся ему и ответил: "Да, конечно. Иду домой писать речь"…
А едва вошёл в дом, звонит мой товарищ, коллега-писатель, член партии (вы слушайте, слушайте, Ирина, что они делали, как они все, не боюсь этого слова, провоняли!) и говорит: "Привет, я слышал, ты собираешься выступать на обсуждении Пастернака? Слушай, старик, ум хорошо, а два – лучше. Можно, старина, я сейчас к тебе приеду и помогу?"… Ну что, интересное у нас с вами интервью?..

– Интересное. И кто это был?

– Я не могу…

– Вы не хотите называть его имя?

– Называть не хочу. Мне его жалко. Сейчас он – член "Апреля". Простите, но я – тот интеллигент, которого публично так не любил Фадеев. Достаточно, что человек этот прочитает наше с вами интервью. Да, этого достаточно… Ну, вот приезжает этот маленький человечек, такая копия Иуды, и я, следуя своей интуиции и формуле о перенесении члена уравнения в другую сторону, начинаю "в бешенстве" ходить по своему кабинету. Трясу руками, захлёбываюсь от ярости и говорю, говорю…
Он: "А можно почитать, что ты там написал?"
Я: "Нет, ещё не написал. Но я напишу. И дам прочитать Суркову. А вот скажу я совершенно другое!" И я затрясся, завизжал (интуиция подсказала тот страшный визг, он, поверьте, был весьма правдоподобен): "В действительности же… я скажу… и Софронову, который меня назвал однажды "врагом народа", я скажу ему, что у меня отверстий от фашистских ран на теле намного больше, чем у него естественных отверстий… Ещё Суркову что-нибудь обязательно скажу… Они узнают… как… вербовать…".
"Друг" кинулся успокаивать: "Тише, Володя, тише. Напишешь, потом спокойно отнесёшь Суркову…" Я подготовил письмо, и в день собрания одним из первых записался на выступление. Подошёл к Суркову и говорю: "Вот моя речь, может, ознакомитесь?". Он: "Зачем, мы речей не читаем. Запишитесь и выступайте!" Я отправился в зал, сел в одном из рядов, а позади меня устроилась поэтесса Надежда Александровна Павлович, она мне была как приёмная мать. Она меня очень полюбила, заботилась о моей семье, детишек моих называла своими внуками, а меня – сыном. Павлович была верующая и молилась за меня в церкви. Села она за мной и тихо так спрашивает: "Сыночек, ты хочешь выступить против Пастернака?" – "Нет, – отвечаю, – я собираюсь ему сочувствовать…" – "Я, – говорит Павлович, – ходила в церковь и поставила свечку за тебя Трифону…". А Трифон, чтоб вы знали, – это тот святой, которого люди, вступающие в партию корысти ради, просят о помощи в получении ордера на автомобиль, квартиры или поездок за рубеж... Такой вот меркантильный святой. "Я, – продолжает Надежда Александровна, – и сейчас сижу и молюсь, чтобы тебя избавили от тяжкого испытания"…
И Трифон меня избавил.

– Опять формула сработала?

– Стенограмма этого собрания опубликована. Но я расскажу своими словами. На собрании успели выступить многие: кто с удовольствием, кто по принуждению. А потом С.С. Смирнов, председательствующий, заявил, что пора подводить черту. С мест стали требовать, чтобы речи продолжились. И вот смотрите, что он сделал, какой у них, у начальствующих, был почерк. И оценивайте мою формулу, Ирина, оценивайте! Смирнов, умный лицемер, умный вожак, знающий, как загнать свою паству в стойло, сказал: "Товарищи, я сейчас вам зачитаю оставшийся список записавшихся". И зачитал – там было 35 человек. Из зала кричат: "Дудинцева давайте!". Смирнов: "Почему Дудинцева отдельно? Тогда всем нужно давать слово!". Из зала одни кричат: "Подвести черту!.." Другие: "Дудинцева!". Председательствующий выставил на голосование три предложения: "дать выступить всем записавшимся", "дать слово Дудинцеву" и "подвести черту". За первое предложение был не весь зал, но половина – точно. "Так, – говорит Сергей Сергеевич, кто за то, чтобы выступил Дудинцев?". Все дружно поднимают руки. "Хорошо". "Кто за то, чтобы подвести черту?" Рук – половина зала. "Товарищи, – говорит Смирнов, – большинство за то, чтобы подвести черту. Собрание…" И все дружно хохочут.
Надежда Александровна шепчет: "Трифон помог, слава тебе, Господи!". А я ещё и ещё раз поразился своему чутью: ведь когда я сказал Суркову, что выступлю, я, к сожалению, наперёд знал, что события будут развиваться именно таким образом…".

– Знаю, что потом в вашей жизни было ещё немало драматических ситуаций…

– В следующий раз, если вам захочется меня слушать и записать, расскажу немало романтических историй, чудесных новелл о том, как я жил между романами "Не хлебом единым" и "Белыми одеждами". Как нищенствовал, как мы с семьёй голодали, как мои друзья и читатели поддерживали меня и мою семью, присылали продуктовые посылки, сберкнижки "на предъявителя"… У меня много таких памятных историй.

– А были замыслы, которые не удалось воплотить по тем или иным причинам, но о которых вы до сих пор думаете, которые вас, скажем так, гложут?

– Нет, таких замыслов не было. Я вам приоткрою уголок моей творческой лаборатории. Если за мной сегодня наблюдать, то можно подумать, что, кроме бесконечных интервью, я ничего не делаю, бездельничаю. И я действительно проветриваю после романа "Белые одежды" мозги, усталость всё ещё сильна. Но во мне сидит эта вечная (ewige) тема. И я всё время ловлю себя на том, что, разговаривая с людьми, листая газеты, давая интервью, постоянно действую, как датчик для обнаружения вот этих проявлений добра и зла. Я пока ищу, во мне ещё не оформилась будущая книга. Записано много фрагментов, о которых я пока не могу сказать, во что они выльются. Но все они относятся к этой же вечной теме, она неисчерпаема, как неисчерпаема человеческая судьба.
Мне интересно противоборство, я, конечно, понимаю, что в человеке ни одна из этих сил не занимает всего пространства, каждая занимает именно своё место, но на вторую смотрит, как на врага. Но, понимаете ли, Ирина, когда изнутри человека борьба выносится наружу, тогда начинается битва между людьми, и в ней участвуют бойцы по обе стороны фронта, люди, которые для себя уже решили, кто они такие и на чьей стороне. Для меня именно эта война представляет особый интерес. Хотя и тут в процессе главной схватки, когда дело клонится к чьей-то победе, вдруг в том или ином участнике борьбы начинается особенно сильное внутреннее борение. Он думает: а не взять ли мне сторону моего противника, не притвориться ли, не укрыться ли в кусты? Вот вам огромный спектр нравственных решений. Это всё очень интересно, и, конечно, я от этого не отстану. Более того, я очень доволен, что сегодня мы с вами беседуем на эту тему и что скатились именно в тот угол темы, где можем наблюдать отношения людей к этой битве на разных стадиях. Почему ещё я дорожу этим интервью? Потому что в процессе отбора слов и рафинирования фраз обдумываю и делаю для себя даже какие-то небольшие открытия. Вы уйдёте – я кинусь к столу их записывать.