Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

ЛЕОНИД БЕЖИН


БЕЖИН Леонид Евгеньевич родился в 1949 году в Москве. Окончил Институт стран Азии и Африки при МГУ и аспирантуру при нём. Прозаик, автор романов, повестей, рассказов. Лауреат нескольких литературных премий. В данное время является ректором Московского института журналистики и литературного творчества.


ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ СУЛТАНА ОМАРА



РАССКАЗ


Я не могу назвать себя биографом Любови Омаровны Султановой, великого учёного, признанного во всём мире, лауреата многих отечественных и международных премий, кавалера орденов и т. д., совершившего ряд выдающихся открытий в области химии нуклеиновых кислот. Но как у ближайшего ученика, постоянно бывавшего в доме Султана Омара (так её прозвали друзья и коллеги), у меня скопились кое-какие материалы, которыми, я надеюсь, воспользуются будущие биографы. Среди этих материалов есть один трогательный, интимного свойства документ, которым я особенно дорожу: подробное описание событий последнего дня жизни великого учёного, её бесед с близкими, высказанных ею суждений. Оно-то, на мой взгляд, представляет наибольший интерес для будущих биографов, поскольку как друг дома я пользовался источниками, недоступными другим. Рискуя показаться назойливым, я пытливо расспрашивал родных и друзей Любови Омаровны, что же было в тот роковой день, просил их припомнить всё до мелочей (самого меня, к величайшему сожалению, тогда не было, да и никто не мог предвидеть, что он окажется последним).
Сразу хочу оговориться, что ничего особого она не изрекла — напрасно было бы ждать от Любови Омаровны откровений, исповедей или чеканных афоризмов. Напротив, мои записки, может быть, примечательны именно тем, что позволяют при всей её необычности увидеть в ней обычного человека со всеми его слабостями и недостатками. Ошибаются те, кто считает, что отсвет величия должен лежать и на смерти великого человека, что он не может сойти в могилу, как простой смертный. Нет, господа, позволю себе с вами не согласиться. Пресловутый отсвет — это скорее дань дурно понятой мифологии или беллетристике, ненавистной Любови Омаровне в том случае, если её вкрапления (сама она сказала бы — примеси) нарушали чистоту стиля научной статьи.
Да и вообще смерть не терпит бутафории, театральных декораций, какой-либо напыщенности и позы. Беллетристом тут скорее выступаю я, поскольку по мере сил стараюсь дать связный рассказ, связать отдельные реплики в нечто целое и набросать живые сценки. используя сведения, полученные мною при опросах. Вскользь замечу, что при всей нелюбви к бутафории и простоте высказываний, Любовь Омаровна всё-таки нет-нет, да и поднимается над житейской суетой и даже позволяет себе некий пафос. Позволяет там, где что-то её особенно задевает, тревожит, мучит, возмущает и гневит. Она ведь всё-таки патриотка — в старом, почти забытом смысле этого слова (вскользь замечу, что возвращение Крыма Любовь Омаровна горячо приветствовала).
В заключение напомню (хотя эта дата есть во всех энциклопедиях), что Любовь Омаровна Султанова умерла тридцатого сентября две тысячи пятнадцатого года и похоронена на Ваганьковском кладбище, открытом для посещения.
— Полдень; время приблизительно 12:10.
20 Ты что разревелась? Вытри слёзы. И носом не шмыгай. Подойди ко мне. Встань тут. — Любовь Омаровна пальцем указывает внучке, где встать, чтобы не надышаться ядовитым дымом от кальяна, плавающим по комнате, и не задеть локтем кофейник, стоящий в опасной близости к краю стола. Ценою самых угрожающих ультиматумов она завоевала право курить кальян и пить крепчайший кофе. С ней устали спорить, на неё махнули рукой. “Пусть делает, что хочет. В конце концов, она сама распоряжается своей жизнью”, — так решили дети — её дочь Марина (её часто звали Марусей) с зятем Феликсом. И отвернулись, снимая с себя всякую ответственность. А Любови Омаровне только того и надо. Теперь она может предаться своим гнусным порокам. И она с наслаждением предается, чтобы поскорее умереть и не мучиться от ужасных давящих болей в боку: диагноз ей поставлен безнадёжный. Смерти Любовь Омаровна не боится и особенно радуется тому, что она избавит её от химии — той, которой занималась всю жизнь, проводя опыты в специальной лаборатории и читая лекции студентам университета, и той, на которую её возят каждую неделю в онкологический центр. Особенно её допекает вторая химия. из-за неё она стала хромать, совершенно облысела, а затем и вовсе утратила способность ходить. Этого она не может ей простить и в отместку втягивает дым, округляя свои огромные, шамаханские, навыкате глаза, и пьёт густую, иссиня-чёрную жидкость. Вот только внучка Стефания помешала ей тем, что без стука вошла в комнату. Любовь Омаровна уж хотела выгнать беспардонную особу (шугануть, по её словам). Но заметила, что та — вся зарёванная, слёзы размазаны по щекам и кончик беличьего носа (сама она рыжая, как белка) покраснел. Вот и решила выяснить причину. — Ну, рассказывай. Опять с родителями поссорилась, горе моё? из-за чего?
21 Они меня отругали. — Стефания отвернулась, от обиды даже не желая смотреть в ту сторону, где остались отругавшие её родители.
Надо полагать, была причина. — Любовь Омаровна пустила дым сквозь ноздри крючковатого носа и отпила из чашки кофе, не желая отказывать себе в удовольствии, пока разговор с внучкой ещё не казался ей серьёзным и не требовал особого внимания. Удовольствие ей доставляло также удобное и покойное кресло, которое стало было уже расшатываться и заваливаться набок, но его недавно починили (по её словам, оно стало как новое). И было приятно, что после пасмурного, хмурого утра выдался такой чудесный осенний день: из-под сизых, с чернильно-свинцовым отливом туч выглянуло малиновое солнце, следы ночного дождя стали повсюду высыхать, потянулась испарина, на оконных стёклах под солнцем засквозили золотом налипшие кленовые листья и засверкали царапины. И даже умирать уже не хотелось... — Причина-то была, я спрашиваю?
— Была. — Стефания неохотно подтвердила наличие причины, словно это заставляло её признать нежеланную правоту родителей.
— Какая? Что я из тебя клещами вытягиваю!
— Бабуля, они мне вдалбливают, а я не понимаю. Что я, виновата?
— Может быть, соблаговолишь, наконец, объяснить, что тебе вдалбливают?
— Собла... согла...
— Не пытайся. Все равно не выговоришь. Это взрослое слово.
— А я уже взрослая. Я, как тебе известно, учусь в седьмом классе.
— Свистуха ты, а не взрослая. Ну, что внушают-то? Что?
Стефания смирилась с тем, что всё-таки придётся произнести то, что
произносить так не хотелось.
— Внушают, что надо... любить Родину, — уныло возвестила она и состроила рожу, желая назло Родине показаться уродиной.
— Перестань кривляться. Что же здесь непонятного? — Любовь Омаровна откинулась на спинку скрипнувшего кресла, удобно развалилась в нём, вся размякла и расползлась (растеклась), словно этой позой ей было легче выразить своё недоумение.
— Я не понимаю, что такое Родина. И у нас в классе никто не понимает. Только Бальзаминов один трындит. Он на меня и пожаловался — позвонил матери, сказал, что я зачинщица и заводила. Вот она и взбесилась.
— Стало быть, ты инициатор антипатриотического движения. А кто такой Бальзаминов?
— Учитель литературы.
— Трындит, а ты не понимаешь.
— Не понимаю. И у нас в классе никто...
— Ты что, дура? — перебила её Любовь Омаровна и зашлась хриплым, бухающим кашлем, поднося ко рту кулак с зажатым в нём платком.
— Может, и дура. Но я честно признаюсь. — Высохшие было слёзы снова выступили на глазах Стефании. — Я люблю свою улицу, двор, наш дом, даже эту противную школу люблю, потому что я к ней привыкла. Но почему я должна любить какую-то дурацкую Родину? Где она? Покажите мне её. — Стефания оглянулась вокруг себя, демонстрируя, что даже если бы ей что-то и показали, она бы ничего не увидела.
22 Время 12:40 (плюс-минус пять минут).
Любовь Омаровна смекнула, что за это дело надо взяться основательно и объяснить всё внучке толково, доступно, на простом и понятном Стефании языке. Таким языком она прекрасно владела, чуждая всякой зауми. Но ей помешала внезапная боль в боку, и некоторое время она не могла пошевелить языком, словно прилипшим к гортани, и только едва слышно стонала, закрыв высохшей фиолетовой ладонью глаза. Лишь когда боль немного утихла, она с трудом произнесла, страдая из-за несоответствия невнятно выговариваемых (как будто при заморозке зуба) слов их глубокому и важному смыслу:
— Видишь ли, моя дорогая. И дом, и двор, и улица, столь любимые тобой и для тебя привычные, есть проявление чего-то ещё более высокого, вечного, всеохватного, универсального по своему значению.
— Как в химии? — насмешливо спросила Стефания, привыкшая к тому, что бабушка на всё приводит примеры из химии.
Болтушка ты. Химия здесь ни при чём. Давай мыслить логически. Вам на уроках рассказывали о конкретном и абстрактном? Вот Родина — это, в отличие от конкретной улицы, дома, двора, и есть абстракция, — произнесла Любовь Омаровна и сама удивилась, что безупречная логика привела её к такому абсурдному выводу. — Впрочем, извини. Не то. Беру свои слова обратно. Это всё из-за проклятых болей. Сейчас курну, и в голове прояснится. — Любовь Омаровна затянулась дымом из кальяна.
Стефания с любопытством проследила, как дым выходит у неё из ноздрей, и с некоторым опозданием сказала:
— Вот видишь. Ты и сама не понимаешь, а ещё Султан Омар...
— Я, милочка, всё понимаю. Я хочу, чтобы ты у меня дотумкала. Поэтому зайдём с другой стороны... — Любовь Омаровна заворочалась в кресле, собираясь с силами для своего нового захода.
— Двор, улица, школа — это атомы, а Родина — это большая-большая молекула, — возвестила Стефания, подражая голосу бабушки с её особым выговором.
— Фу, какая ты глупая. Скажи, где ты родилась?
— Ну, в роддоме. Значит, роддом моя Родина, что ли? Ладненько, я согласна, буду любить роддом.
— Ты родилась в Москве, а Москва — это часть России. Вот Россия и есть твоя Родина.
— Твоя Россия, — Стефания брезгливо сморщила свой маленький беличий носик, — это просто страна, такая же, как другие страны, только хуже, бестолковая и со всякой дурью. Страна, но никакая не Родина. Вот у нас в классе Алиска Снегирёва родилась в Америке. Поэтому её и прозвали Аляской. Так что же? Значит, Америка её Родина?
— Но она же русская, — бухнула Любовь Омаровна вместе с новым приступом кашля.
— Такая же, как и ты. — Стефания сочла нужным о чём-то напомнить Султану Омару. — У неё мать русская, а отец аргентинец. Что ж у неё, три Родины?
— Как это три?
— Америка, Россия и Аргентина.
— Не важно, кто и где родился, а важно...
— Ты же сказала, что важно. Только что сказала: раз я родилась в Москве, а Москва — часть России, то значит...
— Ты меня совсем заморочила. Не буду я с тобой спорить. Твои родители что тебе говорят?
— Они говорят то, что им напел Бальзаминов. Он на этой Родине свихнулся.
— Бальзаминов — это, надо полагать, прозвище... А фамилия у него есть?
— Зачем тебе?
— Человека подобает звать по имени и фамилии.
— Есть у него фамилия — Кнорре.
— А он не сын Петра Герасимовича Кнорре, выдающегося химика, моего коллеги?
— Без понятия. Да мне и по барабану. Этих Кнорре полно, как собак нерезаных.
— Фамилия, однако, немецкая. Что ж он так за Россию радеет?
— Он за всех радеет. Считает, что девочкам из Чечни надо разрешить носить джихад.
— Не джихад, а хиджаб, наверное.
— Ну да. Ну да... Говорит, что за карикатуры на Пророка он бы на кол сажал.
— А Родина здесь при чём?
— Осквернять чужие святыни способны лишь те, у кого нет чувства своей Родины. Вообще с ним интересно поговорить, хотя он и дурак. У нас одна девочка из Чечни даже в него влюблена — тоже дура.
— А ты, часом, не влюблена?
— Вот ещё! Я влюбиться не могу. Я — фанатка.
— Чья же?
— Фредди Меркьюри, конечно. Чья же ещё! — сказала Стефания, бессмысленно и блаженно возводя к потолку светло-карие — беличьего цвета — глаза.
— Ладно, фанатка, иди. Устала я от тебя. Дай мне немного подремать.
— Иду. Тебе что-нибудь нужно?
Любовь Омаровна ничего не ответила и лишь махнула рукой, устраняя последнее препятствие, мешавшее ей закрыть глаза.
23 Время 13:30 (дочь каждый раз, заходя к матери, зачем-то смотрела на часы).
Но вздремнуть ей не удалось. Вскоре после того, как закрылась дверь за Стефанией, в комнату мягко, на цыпочках вошла дочь Марина-Маруся (родителям нравились оба имени, и они долго не могли выбрать). Она была узкоплечая, с тонкими руками, худая до пояса, но неудержимо полнеющая книзу, по линии бёдер и ног. Ноги она вообще скрывала, из-за чего носила длинные юбки. Марина-Маруся плаксиво и страдальчески сморщилась от плававшего в воздухе дыма, с которым она давно и безуспешно вела войну. Любовь Омаровна сделала вид, что спит. Но Марина-Маруся позволила себе ей не поверить, зная, что она долго притворяться не сможет.
Так оно и вышло. Любовь Омаровна поняла, что вздремнуть всё равно не удастся, и открыла глаза.
— Опять ты куришь этот ужасный кальян! — произнесла дочь с преувеличенно ласковой улыбкой, призванной смягчить адресованный матери суровый упрёк.
— Опять двадцать пять.
Марина-Маруся озадаченно встретила эту присказку матери.
— И что сие означает? Может быть, двадцать шесть? Или вообще тридцать девять, сто четырнадцать, двести сорок восемь?
— В тридцать девятом году я родилась. Всю жизнь мечтала попробовать кальян, да случая не было. Не было даже тогда, когда я стажировалась в Ташкенте. Или что-то мешало, и прежде всего, собственная трусость. И вот теперь какое счастье — ничто не мешает... Вернее, никто, кроме родной дочери.
— Ну, конечно... как же... Дочь у тебя ещё та злодейка. — Марина-Маруся воспользовалась своим правом на злодейство, чтобы открыть форточку и проветрить комнату.
— Я бы не сказала. Дочь как дочь. Это я виновата в том, что многого в жизни не попробовала, а теперь навёрстываю. Вот и кофе не пила — всё больше жиденький чай. А теперь всё себе разрешаю. Веду разгульную жизнь. — Любовь Омаровна сделала жест, выражающий упоение разгулом.
— И себя этим губишь, — сухо заметила дочь.
— Не гублю. Я бессмертна. Я никогда не умру, и вы меня не хороните. Я только засну и постепенно буду высыхать, потому что я святая, и моя плоть — это будущие мощи. А святая я потому, что целиком отдала себя науке. Нуклеиновым кислотам. из-за этого и тебя родила слишком поздно. Науке отдала, но открытий особых не совершила. Так, знаешь... всё мелочи, иначе бы я была великой. Но святой быть лучше, чем великой. Вон твоя дочь отказывается понять, что такое Родина, — неожиданно заговорила она совсем о другом, чтобы не тешить себя иллюзией, что сказанное прежде сказано не впустую.
— Я и хотела с тобой об этом поговорить, — вкрадчиво зашептала Марина-Маруся. — Меня это ужасно беспокоит. Нам учитель звонил. С ним Феликс разговаривал.
— Бальзаминов? Тот, который призывает всех на кол сажать?
— Что ты, он тишайший человек. Деликатнейший. Может, немного запоздал в прошедшем веке.
— Твой Феликс в разговоре, конечно, показал себя молодцом.
— Насчёт молодца не знаю. Но он выслушал и согласился. Пообещал провести воспитательную работу. Но сначала удивился, словно для него было открытием, что дочь не понимает. Для меня это тоже, честно говоря, открытие.
Слава Богу, что хоть такие открытия в нашей семье совершают, что, кроме тупицы-бабки, есть светлые головы и большие умы. Ничего, настанет время, будет и пора, как говорит моя Белла Рудольфовна. Повзрослеет Стефания — поймёт, хотя, может быть, и не дай Бог, чтобы поняла. Для этого ведь нужны испытания, хождения по мукам, а я моей внучке этого никак не желаю. Лишь бы жила, хотя бы и без Родины... Мне ведь тоже помирать не хочется, особенно в такие дни, как сегодняшний. — Любовь Омаровна долго смотрела в окно.
— Зачем же ты себя губишь?
— А разве это жизнь — каждую неделю на химию? Вот химия меня и доконала, проклятая. Совсем другой химией обернулась... Вон я вся облысела. Кто меня теперь замуж возьмёт?
— Найдутся кавалеры...
Любовь Омаровна повернулась в кресле так, чтобы высказаться решительно и придать своим словам убедительность.
— Знаешь, голуба, ты меня в четверг не вози. Ну его к лешему... Пустое это.
Марина-Маруся сдавленно улыбнулась и погладила её по лысой голове.
— Мы тебя ещё на операцию отвезём в Париж.
— Не поеду. Не упрашивайте. Лучше позовите священника. Исповедаться хочу.
Любовь Омаровна отвернулась и, чтобы больше ничего не говорить, стала снова смотреть в окно.
24 Время 14:40—14:50.
Солнце побледнело, подёрнулось дымкой и скрылось за розоватой, неприятно рыхлой тучей. Сразу стало сумрачно и неуютно. Вскоре небо совсем заволокло. Покрапал, потенькал по карнизам дождик, затем всё затянуло туманной изморосью, стёкла расчертило наискось, и в водосточных трубах загудело, выметывая на тротуары белую пену.
Внучка Стефания внесла в комнату телефон, волоча по полу шнур и держа в руке поднятую трубку.
— Бабуля, тебя.
— Кто, родная?
— Твоя лучшая подруга Белла Рудольфовна, — громко оповестила Стефания, а затем добавила едва слышно: — Старая пердунья.
— Что ты там бормочешь?
— Я говорю, что она беспокоится о твоём здоровье.
— Зачем кричишь? Я не глухая. Давай сюда телефон. — Любовь Омаровна села прямо и поставила телефон на колени. — Алло, дорогая моя. Чем занимаешься? Лекарство приняла? Погода, похоже, портится. У нас зарядил такой дождь...
В трубке ответили едва пробивающимся сквозь булькающий, хриплый, сипящий кашель голосом:
— А у нас ясно. Приняла я твоё лекарство, такая горечь, что чуть не выплюнула.
— Твой гренадёр в юбке приходил? — Гренадёром они называли рослую и плечистую домработницу.
— Приходил. Убрался и — убрался. Вот теперь сижу и решаю шахматную задачу.
— Ну, молодец. Какую?
— Расставить на доске восемь ферзей так, чтобы ни один не попадал под удар другого.
— Ну, и как?
— Пять ферзей расставила.
— Умница. Теперь дело за малым. Как твоё здоровье?
— Ты же знаешь, у меня насморк. — Под насморком подразумевалось то, что у Беллы Рудольфовны ещё полгода назад отнялись ноги. — А у тебя как?
— Немного чихаю. — Любовь Омаровна и вправду чихнула из-за того, что дочь открыла форточку. — Совсем мы с тобой расклеились. Ну, ничего, мы ещё повоюем, себя покажем. В Крым-то поедем?
— А как же! Всенепременно. В двухместном купе. Как твоя внучка? — Вопрос о внучке входил в число таких же обязательных, как и вопрос о здоровье.
— Хорэ, как она сама выражается, — отрапортовала Любовь Омаровна и тотчас вспомнила о не совсем приятном разговоре со Стефанией. — Моя внучка, как выяснилось, Родину не любит.
— А за что её любить? — спросила Белла Рудольфовна, тоже патриотка, но большая ёрница. — Родина у нас больна. У неё простуда и насморк похуже нашего. — Она выделила голосом слова, которые следовало понимать не в прямом значении.
— Как это? — Любовь Омаровна не совсем улавливала, что имеет в виду подруга, чьи высказывания часто зависели от капризов настроения. Поэтому, несмотря на бодрые признания о Крыме, сначала следовало выяснить, в каком настроении она проснулась. — Ты сегодня кофе пила с удовольствием?
— Без всякого удовольствия, — в тон ей ответила Белла Рудольфовна.
— Что так?
— Да прочла тут в одной газете. Вернее, газетке. А ещё верней, дрянной газетёнке...
— Что же пишут?
— Зачем тебе расстраиваться...
— Говори, раз уж начала.
— Хорэ. — Белла Рудольфовна переложила трубку в левую руку, чиркнула спичкой и закурила. — Две затяжки мне можно. Скажи мне в таком случае, какая у нас теперь цель образования? Ради чего существуют школы, академии, университеты? Ради того, чтобы раскрывать в детях творческие способности, обогащать их знаниями, развивать интеллект? Нет, дорогая моя, конечная цель образования — воспитывать грамотного потребителя. Ей-богу, я сама читала. Грамотного потребителя! Чтобы, придя в магазин, он знал, что ему купить, и как можно больше накладывал в тележку. Знаешь, такие тележки в магазинах. Ха-ха-ха! — Белла Рудольфовна раскатисто рассмеялась в трубку, и настроение у неё сразу улучшилось оттого, что она позволила себе закурить и ей дали высказаться. — Заметь, производителя материальных ценностей они не воспитывают, потому что все уже произведено. Произведено даже с переизбытком. Все прилавки завалены. На складах всё гниёт и тухнет. Поэтому теперь нужен потребитель, чтобы прилавки вновь опустели. А ты о какой-то любви. Наивно и смешно, ей-богу.
— Ты так говоришь, что я не знаю, смеяться мне или плакать.
— Смейся, — убежденно посоветовала Белла Рудольфовна. — А чтобы тебе стало повеселее, я тебе анекдот расскажу.
— Только приличный. — Любовь Омаровна не позволяла непристойностей даже близкой подруге, хотя она и была ёрницей.
— Приличнее не бывает. Как раз для твоих целомудренных ушей. Один другого спрашивает: “Что такое демократия?” Тот отвечает: “Власть демократов”. Ну, как? Оценила?
— Оценила, — ответила Любовь Омаровна, не расслышавшая анекдот из-за внезапных болей в боку.
25 Время 15:30.
Когда боль стала понемногу затихать, Любовь Омаровна — вместо того чтобы совершить необходимое — позвать дочь со шприцем и попросить её сделать укол, дала себе поблажку — позвала всего лишь внучку:
— Стефания, забери телефон.
Но внучка то ли не услышала, то ли была настолько поглощена своими заботами, что позволила себе пренебречь просьбой бабушки и в ответ на неё затихнуть, промолчать, не отозваться. Стефания оправдывала себя тем, что бабушка просит о пустяках, тогда как она сама занята важным делом. Телефон же может и подождать, тем более что он никому сейчас не нужен и звонить никто в доме не собирается.
Забери, а то мне неудобно держать. Рука затекла. — Любовь Омаровна была вынуждена повторить свою просьбу, но с меньшей настойчивостью, чем в первый раз: это была дань тому, что боль совсем прошла, и Любовь Омаровна могла позволить себе мысль о том, что этак она, пожалуй, и выздоровеет, и проживёт ещё годик-другой. К тому же и солнце выглянуло, засияло, словно омытое недавним дождём, и это заставило её... сердито, почти гневно ещё раз позвать Стефанию. Этому она искренне удивилась, не зная, чему приписать то, что вместо радости поддалась внезапному гневу и раздражению.
— Сейчас, бабуля, сейчас, — с опозданием отозвалась из соседней комнаты внучка, сразу залебезившая оттого, что бабушка на неё явно сердита.
— Чем ты там занята? — спросила Любовь Омаровна, желая поторопить Стефанию и в то же время чувствуя, что никаких желаний у неё нет.
— Я на день рождения собираюсь.
— К кому? — И интереса ни к чему не было.
— К Аляске, то есть к Алиске, но мы её так зовём...
— Ничего лучше не могли придумать. Ну, скорее же... Посмотри, какое солнце. Я, пожалуй, ещё поживу годик-другой. — Она вдруг поняла: причина её раздражения в том, что она не верит в своё выздоровление и вообще ничему хорошему не верит, зато верит всему плохому и гадкому. Верит своей близкой — при дверях — курноске-смерти.
Стефания, уже наряженная, с чёлкой на лбу вошла в комнату и взяла у бабушки из рук телефон. Но уносить его не спешила.
— Бабу-у-у-ля... — просительно протянула она, — мне подарить нечего.
— А я тут при чём? Что ж ты не позаботилась заранее?
— Да уж такая я курноска. — Стефания тронула пальцем свой беличий носик.
Любовь Омаровна от ужаса вздрогнула.
— Тьфу, тьфу, глупая! Никогда так себя не называй.
— Почему? — Стефания испуганно отдёрнула палец от носа.
— Потому что... да что я буду тебе объяснять, почему! Не называй, и все.
— А если я курносая?
— Ты сначала дурочка, а лишь потом курносая.
— Хорэ, бабуля. Договорились. — Стефания замолкла, как замолкают перед тем, как сказать что-то особо важное, заранее заготовленное. — Можно, я посмотрю у тебя в шкатулке?
— Да ты и так уже всё раздарила.
— Пожалуйста!.. Тебе жалко?
— Мне ничего не жалко, — сказала Любовь Омаровна и вдруг убедилась, что это на самом деле так: ей действительно ничего не жалко. — Ну, посмотри... Если что-нибудь найдёшь, покажи мне.
Стефания стала рыться в шкатулке, как белка роется в листве, отыскивая орехи.
— Ба-а-а, я нашла. Кулон или как он называется?
— Это нельзя. Впрочем, бери.
— А серьги?
— Тоже нельзя. Бери, бери.
Стефания по виду бабушки поняла, что брать нельзя не столько запрещённое, сколько разрешённое.
— Что ж, обойдусь без подарка. Спасибо.
— Что ж ты не берёшь? Обиделась?
— Вот ещё! Я не обижаюсь. Как тебе моё платье? — Стефания повернулась так, чтобы бабушка могла оглядеть её со всех сторон.
— Очень-очень.
— Ну, я побежала... Вернусь — обо всём расскажу.
— Ты так ничего и не взяла?
— Ничего твоего я не взяла. Не будь собственницей.
— Покажи руки.
— Бабуля, тебе не кажется, что это унизительно?
— Я хочу уберечь себя от разочарования, а тебя — от греха.
— Вот, пожалуйста... — Стефания протянула обе руки, сначала ладонями вверх, а затем ладонями вниз. — Уберегла?
Любовь Омаровна оставила вопрос без ответа и лишь сказала:
— Ну, беги... Только допоздна не задерживайся.
Стефания, уже слышавшая это и от матери, и от отца, лишь в изнеможении вздохнула, ещё раз убедившись, что взрослые по сравнению с ней — сущие дети.
26 Время 17:00.
Марина-Маруся снарядилась проводить Стефанию на день рождения (шла за ней, выдерживая дистанцию в десять шагов) и ещё не вернулась. Видимо (как всегда в таких случаях), она проводила рекогносцировку на местности, дабы установить, что за компания, какие мальчики, нет ли среди них внушающих подозрение. Столь же важно было разведать, что собираются пить и чем закусывать, хотя выставленные на столе бутылки — не гарантия, что мальчики ничего не принесли в карманах. Всё это требовало навыков опытного разведчика и, главное, времени: нельзя было уходить сразу и всё пускать на самотёк.
Дома оставались лишь Любовь Омаровна и Феликс. Странно было бы, если б Феликс при этом не заглянул к ней и не осведомился о самочувствии, хотя он не любил к ней заходить, тем более один. Не любил, но теперь сразу постучался, словно торопясь воспользоваться тем, что им никто не помешает.
— К вам можно? Вы позволите?
— Заходи. С чем пожаловал, друже?
— Банальный вопрос. Как вы себя чувствуете?
— Замечательно. У меня был ученик Володя Бак. Он к концу обеда — а мы часто собирались, — всегда шутил: “Мой бак уже полон”. Почему-то это казалось смешным, и все дико смеялись. А я теперь без всяких шуток скажу: “Мой бак уже полон. Доверху. Конец”.
— Вы пообедали? Вас накормили?
— Господи, какой ты... дурачок. Я не об этом. Я о другом.
— Я понимаю. О жизни. О прожитых годах.
— Ну, слава Богу. С чем пожаловал-то? Ведь не просто так заглянул к старухе...
— У меня к вам такой вопрос, если позволите. — Любовь Омаровна давно заметила: даже если Феликс плутовал, привирал и обманывал, он старался казаться честным, честно смотреть, честно говорить. Вот и сейчас он смотрел на неё такими правдивыми глазами (Любовь Омаровна называла их глазами бога Ормузда), что у неё мелькнуло предчувствие: в чём-нибудь наверняка сплутует.
— Позволяю любые вопросы, пока у меня ничего не болит. Только не смотри на меня так честно, а то страшно становится...
— Извините, иначе не умею.
— Ну, говори, говори же...
— Трудно говорить, если вы меня в чём-то подозреваете... — Феликс опустил глаза.
— Успокойся. Не подозреваю.
— Вы ведь пенсию давно не получали? — нехотя спросил Феликс, словно его к этому вынуждали.
— С полгода, как слегла. А что?
— Позвольте я буду получать.
— Сделай милость.
— Только надо оформить доверенность. Я выясню, как оформляется в том случае, если получатель не способен передвигаться. Наверное, через нотариуса. Так вы не против?
— Я буду только рада... Хотя я надеюсь, что сама встану.
— Встанете, я уверен, — сказал он без всякой уверенности, — но пока вы лежите... вернее, сидите в этом кресле. Мы вам его недавно починили...
Вам за это на небесах венцы приготовлены. Что ещё ты хотел сказать?
— Сказать... сказать... — Феликс сделал вид, будто что-то припоминал. — Ах, да! Такая вот штука... Нам обещали, что химию вам будут делать бесплатно. В скором времени. Но пока надо платить... Конечно, вам большая скидка, но всё-таки...
— Ах, вот зачем тебе пенсия.
— Вы уж простите, но мы не так уж много зарабатываем. Может быть, составим доверенность не только на пенсионную, но и на другую сберкнижку? — Феликс смотрел себе под ноги, словно что-то искал и не мог найти.
Любовь Омаровна изумилась, но усилием воли заставила себя принять это как должное.
— Ради Бога, я не возражаю. Но, видишь ли, у меня там совсем немного... Я думала, на похороны и поминки...
— Похороны — это само собой... А можно взглянуть на вашу сберкнижку?
— Она в тумбочке.
Феликс достал сберкнижку, раскрыл её и тоже изумился.
— Как? Всего лишь? А ваши премии?
— Я всё тратила на оборудование для лаборатории и... ассистентам подкидывала.
— А о нас вы забыли? Тогда вы, может быть, доверите мне ваши ордена и награды?
— Ордена я продала, когда монтировали установку.
— Полный дефолт. Вот почему вы не написали завещания.
— Да, мне стыдно, что нечего завещать. Не накопила. Все профинтила.
— А ваша дача в Крыму?
— Милый, откуда? Нет никакой дачи...
— Но правительство вам подарило...
— Откуда эти слухи? Кто вам, извините, наплёл?
— Мне намекнула Белла Рудольфовна.
— Ах, мерзавка! — Её лицо расплылось в улыбке, словно она никого не любила так восторженно, как эту мерзавку. — Выпороть её надо! Ёрница! Она же ёрница! Хулиганка!
— Не буду вам мешать. — Феликс сделал упреждающий жест, позволяющий ему удалиться.
27 Время 19:45.
Марина-Маруся вернулась с дня рождения и сообщила, что компания заскучала и, по всей вероятности, скоро нагрянет сюда. Во всяком случае, Стефания обещала их всех привести. Любовь Омаровна, услышав это из своей комнаты, позвала к себе дочь и стала ей с озабоченностью внушать, что надо же их угостить. На это Марина-Маруся ответила, что они все сытые, пьяные и нос табаке.
— Как это нос в табаке? — спросила Любовь Омаровна с недоумением: смысл поговорок она всегда понимала буквально, особенно если слышала их от дочери. — Они что, курят в таком возрасте? Кто же им позволяет?
— С тебя пример берут, — сказала дочь и приятно ей улыбнулась.
Вскоре компания и вправду нагрянула. Друзья Стефании ввалились всей
гурьбой, стало шумно, от чьих-то тяжёлых шагов (наверняка кто-то очень толстый и грузный) зазвенели чашки в буфете. Послышались шутливые — шутовские — возгласы, истошные, сдавленные крики, какими в компаниях изображают буйное веселье. Кто-то затренькал на гитаре, кто-то пытался запеть, а кто-то подвывал, чтобы получалось отчаянно смешно.
Любовь Омаровну это быстро утомило, и она задремала. Очнулась от сна из-за того, что у неё за дверью шептались и шушукались. “Что они там?” — подумала она недовольно. Голосов разобрать было невозможно, но один голос она не могла не узнать — голос внучки, та явно верховодила. Затем голоса разом смолкли. Стефания приоткрыла дверь, просунула голову и пряничным голосом произнесла:
Бабушка, к тебе священник. Мама вызвала из церкви. Отец Павлин.
“Какой еще Павлин? — подумала Любовь Омаровна, не ожидавшая никаких гостей, тем более священников. — Хоть предупредили бы заранее...” Она заворочалась в кресле, оперлась на один локоть, затем — на другой, попыталась сесть прямее, принять соответствующую позу. Но из-за слабости и головокружения не удержалась в этом положении, стала сползать и, обессиленная, снова откинулась на спинку кресла.
Священник вошёл (она слышала шаги) и встал у неё за спиной.
— Готов принять вашу исповедь, почтенная.
— Благодарю, святой отец. Вас моя дочь пригласила?
— Не совсем, — неопределённо отозвался он и тотчас поправился, словно получив чьё-то внушение: — Да, конечно, дочь. Кто ж ещё! Лишних прошу удалиться, — обратился он к собравшейся публике.
— Лишних у нас нет, все необходимые, — произнёс в ответ чей-то голос.
Но Стефания на это ответила, разом пресекая попытки непослушания:
— Удаляйтесь, раз велено. После всё расскажем.
— И вы, барышня, тоже... прошу. — Строгий голос священника давал понять, что и она не исключение.
— Можно, я тут в уголочке постою? — притворно захныкала Стефания. — Я о бабушке и так всё знаю.
— Прошу, прошу. Не положено. — Отец Павлин, похоже, всё-таки выпроводил Стефанию (сама Любовь Омаровна этого не видела, поскольку не могла повернуться), а затем обратился к ней:
— В чём вы грешны?
Любовь Омаровна сразу не нашлась, что ответить, но затем произнесла с покаянным вздохом:
— Вот кальян курю...
— Да, кальян — это грех. Вам следует отказаться от курения, — сказал священник у неё за спиной, и ей показалось, что от него слегка попахивает, потягивает перегарцем. — В чём ещё вы грешны, почтенная?
— Бывает, что и выпью рюмочку, — призналась Любовь Омаровна больше для того, чтобы испытать священника.
Тот кашлянул. Кажется, немного смутился.
— В малых дозах разрешается. Продолжайте.
— Веду вольные разговоры с подругой Беллой Рудольфовной. Всё осмеиваем, вышучиваем, ёрничаем. Самой иногда противно.
— Так-так. Власть ругаете?
— Ругаем, святой отец. Слишком все там заворовались.
— Всё равно нехорошо ругать. Нет власти, кроме как от Бога. Дальше.
Любовь Омаровна задумалась, что же там может быть дальше.
— Не могу внушить внучке, чтобы она Родину любила... — Прежде чем продолжить, Любовь Омаровна ждала, что на это скажет священник.
Тот тоже задумался, помолчал.
— Это не ваш грех.
— А чей же? — Любовь Омаровна искренне удивилась.
И тут священник удивил её еще больше. Он словно нехотя коротко сказал:
— Мой.
— Как это ваш, святой отец?
— А так, что я никакой не святой отец, а учитель литературы из класса вашей внучки. Моя фамилия Кнорре, а прозвище — Бальзаминов.
— А что же тогда исповедь?
— Вы извините, мы выпили немного. Всё-таки день рождения. Исповедь — это дурацкий спектакль. Розыгрыш. Или, как они говорят, прикол. Я ведь и не одет, как полагается. Вот, взгляните...
Кнорре-Бальзаминов встал перед ней так, чтобы она увидела, как он на самом деле одет (учитель был в клетчатом пиджаке и почему-то в украинской сорочке).
— Бабуля, это я придумала. Это мой прикол. Моё ноу-хау. — вмешалась Стефания, стоявшая в углу.
— Как же вы посмели! — вознегодовала Любовь Омаровна, и это ей дорого стоило: тотчас напомнила о себе боль, такая сильная, что она еле сдержалась от стона.
— Простите, ради Бога. Бес попутал...
— Бабуля, прости, а то я сейчас заплачу.
— Но вы же меня оскорбили. Вы поступили низко. С этим не шутят.
— Если хочешь знать, мы и не шутили. Иван Петрович когда-то был священником. Вернее, чуть не стал им.
— Это правда?
— Не совсем. Я был дьяконом, а до священника не дослужился. Да и дьякон из меня не вышел.
— Нет, всё-таки это низко. Это скверно. — Любовь Омаровна слегка смягчила свой гнев: ей стало жалко неудавшегося дьякона, а кроме того, она опасалась нового приступа.
— Возможно, вы не будете на меня слишком гневаться, если я вам скажу, что я сын вашего доброго знакомого, коллеги, единомышленника Петра Герасимовича Кнорре.
— Кнорре? Вы его сын?
— Может быть, и непутёвый, но — сын.
— Господи, всё-таки я была права. Ах, как я рада! — Любовь Омаровна смущённо тронула глаза платком.
— Видишь, бабуля, ты уже не сердишься, — сказала Стефания таким зловредным голоском, словно ябедничала на бабушку ей же самой.
После этого учитель Иван Петрович счёл нужным снова встать за спиной у Любови Омаровны, словно так ему было легче подготовиться к последующим действиям и произнести:
— И ещё я верну вам одну дорогую для вас вещь.
— Какую ещё вещь? — Любовь Омаровна словно не знала, чего ей теперь ждать от гостя.
Иван Петрович достал из кармана нечто, бережно завёрнутое в салфетку.
— Этот образок.
— Ах, боже мой! Он же хранился у меня в шкатулке! Откуда он у вас?
— От верблюда, — сказала Стефания, обиженно отвернувшись.
— Что значит “от верблюда”? — Любовь Омаровна с недоумением смотрела на обоих.
Учитель Иван Петрович решил, что на этот вопрос лучше ответить ему:
— А то и значит, что образок был подарен имениннице, но я подумал: “Здесь что-то не то”. Меня что-то смутило. Насторожило. Ия на всякий случай его конфисковал.
— Из всего этого следует, что ты взяла образок из шкатулки! — Любовь Омаровна с трудом смогла повернуться так, чтобы видеть Стефанию.
— Это называется не взяла, а украла. Я у тебя воровка. — Стефания нагнулась, чтобы обнять её и прижаться щекой.
— Не смей себя так называть.
— Нет, я буду себя так называть, если тебе для меня жалко какой-то иконки.
— Мне не жалко, шпанёнок, но этот образок мне достался от мамы. Она меня с ним рожала и перед смертью мне его подарила. Мне было бы страшно его лишиться. Как я вам благодарна! — Она обратилась к учителю. — Значит, вы сын Петра Герасимовича. Где он сейчас? Как он?
— Он умер три года назад.
— Какое горе! Умер... А его жена? Добрейшая Варвара... Варвара... ах, отчество забыла...
— Прохоровна.
— Да, да, Варвара Прохоровна.
— Она, к несчастью, тоже умерла. От сердечной недостаточности.
— Вот это были учёные! Зубры! Я по сравнению с ними — мелюзга.
— Бабушка, не смей так говорить. — От обиды за бабушку Стефания сглотнула слёзы. — А то я буду тебе назло считать себя воровкой.
— Ах, ладно, идите. Что-то мне нехорошо.
— Маму позвать?
— Не надо. Я подремлю, если вы не будете шебаршиться за дверью.
— Шебаршиться... Мы же не мыши... — Стефания усомнилась в выборе слова. — К тому же все уже расходятся. Всем пора домой.
— Ладно, ладно. Мне тоже пора. — Любовь Омаровна в полудреме сама не понимала, что сказала, хотя Стефания и учитель её поняли.
Или им так показалось.
28 Время 21:14.
Стефания толкнула коленом, а затем ещё и боднула лбом дверь и со стаканом смородинного морса подошла к креслу. В окне висела огромная фарфоровая луна, светившая ярче, чем мигающий фонарь перед окном. Любовь Омаровна в свете луны казалась страшной, величественной и смешной, с запавшими глазами, обведёнными синевой, голым, словно бильярдный шар, теменем и носом, как у Бабы-Яги.
— Бабушка, ты спишь? Я тебе попить принесла. Просыпайся. — Стефания тронула её за плечо. — Прости меня за образок и за прикол. Я тебя очень люблю. И тебя, и твою дурацкую Родину.
Любовь Омаровна открыла глаза, посмотрела в пустоту и снова закрыла.
— Прощаю, шпанёнок. Только она не дурацкая.
— Хорошо, хорошо, умняцкая. Даже преумняцкая.
— Просто Родина.
— Ты попей. Он сладкий, хотя и кислый.
— Что это?
— Морс из чёрной смородины. Я на даче сама собирала.
— На моей крымской? Правительственной?
— Что?! У тебя в Крыму дача? — Стефания от удивления чуть не уронила стакан.
— Шучу, шучу. Это твой папа так считает. Поставь вот тут, рядом свой кисель. Я попозже. А шампанского у вас там не осталось? Принеси-ка мне бокал шампанского, — попросила Любовь Омаровна, не открывая глаз.
— Всё выпили, бабуля. Разве эти чукчи что-нибудь оставят!
— Чукчи сами не пьют. Их только спаивают. Ну, тогда водки... чуть-чуть, полстопочки. А лучше налей стопку.
— Тебе же нельзя. Мать рассердится.
— А ты потихоньку. Своруй. Ты же у меня воровка, — произнесла Любовь Омаровна так, словно больше всего на свете любила воровок.
— Бабуля! — Стефания для порядка возмутилась. — Ладно, попробую. Если что, сама выпью.
— Я тебе выпью. И думать не смей. Мне принеси. Надо напоследок всё взять от жизни.
Без пяти минут двенадцать Любовь Омаровна тихо и блаженно (она всё-таки выпила стопку) умерла. Так закончился — завершился — последний день жизни Султана Омара.

17 сентября 2017 года