Силлабо-тоника
Евгений ЮШИН
КРАСНАЯ ДОРОГА
* * *
* * *
В краю, где нивы, ивы и крапивы,
Где лопухи сидят, как глухари,
Растет по небу влажный, молчаливый,
Брусничный мох мороженой зари.
И месяц ржет, уткнувшись мордой в сено.
Горчит лугов сентябрьский посол.
Сосна сидит — колено на колено,
Отряхивая медный свой камзол.
И в этот час, когда вот-вот прольется
По рыжим далям синий пар снегов,
Так хочется услышать у колодца
Льняную песнь осенних петухов.
Они взойдут по жердочке заката
И прохрипят в седые небеса:
Нам ничего, нам ничего не надо. —
И запрокинут влажные глаза.
Где лопухи сидят, как глухари,
Растет по небу влажный, молчаливый,
Брусничный мох мороженой зари.
И месяц ржет, уткнувшись мордой в сено.
Горчит лугов сентябрьский посол.
Сосна сидит — колено на колено,
Отряхивая медный свой камзол.
И в этот час, когда вот-вот прольется
По рыжим далям синий пар снегов,
Так хочется услышать у колодца
Льняную песнь осенних петухов.
Они взойдут по жердочке заката
И прохрипят в седые небеса:
Нам ничего, нам ничего не надо. —
И запрокинут влажные глаза.
ЖЕЛЕЗНЫЙ ВЕТЕР
Родной деревни нет уже на свете.
Заборов перекошенных горбы.
В пустых сенях гуляет сиплый ветер
И выметает время из избы.
В морщинах бревен — пыль иного века.
Какие здесь гремели облака!
С войны вернувшись, гармонист-калека
Одной рукой растягивал меха.
И пел ведь, пел. И радости-печали
Любой избе хватало на судьбу:
И люльки, словно лодочки, качали,
И провожали ближнего в гробу.
И бабушка, и мама — молодые.
И песни — не удержит соловей.
Какие здесь черемухи льняные!
Какие искры на глазах коней!
Мы жили не богато, не убого.
И та, что улыбнулась мне тогда,
Так пристально смотрела на дорогу,
Которой уходил я навсегда.
И все ушли… Кто в города, кто в землю.
Нашли себе загаданный приют.
Все понимаю, но не все приемлю,
И страшно, что меня не узнают
Лужок гусиный около обрыва,
От тишины присевшие сады,
Калина и горячая крапива
У проходящей медленно воды.
Прости–прощай!
Мне страшно в новом мире,
Где по иному смотрят и поют.
И ветер все железнее и шире,
И все прохладней избранный приют.
Заборов перекошенных горбы.
В пустых сенях гуляет сиплый ветер
И выметает время из избы.
В морщинах бревен — пыль иного века.
Какие здесь гремели облака!
С войны вернувшись, гармонист-калека
Одной рукой растягивал меха.
И пел ведь, пел. И радости-печали
Любой избе хватало на судьбу:
И люльки, словно лодочки, качали,
И провожали ближнего в гробу.
И бабушка, и мама — молодые.
И песни — не удержит соловей.
Какие здесь черемухи льняные!
Какие искры на глазах коней!
Мы жили не богато, не убого.
И та, что улыбнулась мне тогда,
Так пристально смотрела на дорогу,
Которой уходил я навсегда.
И все ушли… Кто в города, кто в землю.
Нашли себе загаданный приют.
Все понимаю, но не все приемлю,
И страшно, что меня не узнают
Лужок гусиный около обрыва,
От тишины присевшие сады,
Калина и горячая крапива
У проходящей медленно воды.
Прости–прощай!
Мне страшно в новом мире,
Где по иному смотрят и поют.
И ветер все железнее и шире,
И все прохладней избранный приют.
* * *
На самой окраине мая,
Где пух тополиный плывет,
Певучая скрипка трамвая
В провинции тихой поет.
Ее не затронули рыки
Столичных и местных громов.
Ее петушиные крики
Остались во веки веков.
Забытая властью и тленом,
Она не утратила слух.
Америка ей — по колено,
Как возле забора лопух.
Ей снятся дожди на капусте,
Пчела, отыскавшая мед,
И как бы там ни было грустно,
А снова картошка цветет.
Где пух тополиный плывет,
Певучая скрипка трамвая
В провинции тихой поет.
Ее не затронули рыки
Столичных и местных громов.
Ее петушиные крики
Остались во веки веков.
Забытая властью и тленом,
Она не утратила слух.
Америка ей — по колено,
Как возле забора лопух.
Ей снятся дожди на капусте,
Пчела, отыскавшая мед,
И как бы там ни было грустно,
А снова картошка цветет.
* * *
Спит провинция в букете лопухов,
Греет брюхо солнце мокрое в стогах,
И плывут себе сады у берегов,
Где туманы водят реку под бока.
Стадо теплое мычит у городьбы,
Тракторист опохмелился с утрева,
И огромный, как амбар, тяжелый бык
Спозаранку засучает рукава.
Нерасчесанного сена седина.
Точат шпоры молодые петухи.
И прозрачная, как яблоко, луна
Оседает на сырые лопухи.
Бородатый и не выспавшийся шмель,
Приворчовывая, кружит у плетня,
И звенит уже за тридевять земель
Домотканая провинция моя.
Греет брюхо солнце мокрое в стогах,
И плывут себе сады у берегов,
Где туманы водят реку под бока.
Стадо теплое мычит у городьбы,
Тракторист опохмелился с утрева,
И огромный, как амбар, тяжелый бык
Спозаранку засучает рукава.
Нерасчесанного сена седина.
Точат шпоры молодые петухи.
И прозрачная, как яблоко, луна
Оседает на сырые лопухи.
Бородатый и не выспавшийся шмель,
Приворчовывая, кружит у плетня,
И звенит уже за тридевять земель
Домотканая провинция моя.
* * *
Снилась мне дорога — люлькой журавлиной,
В утренних колосьях — с солнцем на краю,
С жеребячьим ветром, кроткою рябиной.
Снилась мне дорога в молодость мою.
Снилась та, чьи губы пахнут пьяной вишней,
Волосы лугами пахнут и рекой.
Мимолетным ливнем выкрашены крыши,
Ласточки–стригуньи жгутся под рукой.
Там береза в ливне бьется, словно жерех.
И с непроходимой юностью в глазах
Я смотрю, как волны рушатся на берег
Да в восторге небо хрипнет на басах.
Но уже до яблонь дотянулась пальцем
Иневая осень, августом звеня.
В кипяченой дрожи проливных акаций
Вот мне и приснилась молодость моя.
В утренних колосьях — с солнцем на краю,
С жеребячьим ветром, кроткою рябиной.
Снилась мне дорога в молодость мою.
Снилась та, чьи губы пахнут пьяной вишней,
Волосы лугами пахнут и рекой.
Мимолетным ливнем выкрашены крыши,
Ласточки–стригуньи жгутся под рукой.
Там береза в ливне бьется, словно жерех.
И с непроходимой юностью в глазах
Я смотрю, как волны рушатся на берег
Да в восторге небо хрипнет на басах.
Но уже до яблонь дотянулась пальцем
Иневая осень, августом звеня.
В кипяченой дрожи проливных акаций
Вот мне и приснилась молодость моя.
* * *
Горло чайника дышит взметенною коброй.
На тяжелых пиалах кирпичный налет.
И старуха Агула сухая, как вобла,
Попроси — и тягучего чаю нальет.
Тут седые заборы торчат плавниками
И соленое солнце разбито — в песок.
И полынь в серой пудре простора веками
Дышит в степь над сухими губами дорог.
О, разбитое солнце, осевшее в почву!
Отчего это дымом повеяла степь?
Ты скажи мне, слепая Агула, ты хочешь,
Чтоб и я от горячего ветра ослеп?
Что шаманишь ты, бабка, над чаем полынным? —
И сказала Агула: — Напрасна печаль.
На коврах в моем доме за окнами синими
Та живет, за которую жизни не жаль.
Ее губы — пожары, а руки как волны,
Ее волос искристей луча на ручье.
Разве кто устоит перед родинкой вольной —
Осетринной икринкой на левом плече? —
…И — поехала степь.
Ах ты, старая сводня!
Ты сама-то любила когда или нет?
Или, думаешь, я променяю сегодня
Ту, которая ждет меня тысячу лет?
Ты, старуха, слепа, — не приду к тебе завтра. —
На песках стынут ребрища лодок пустых,
Как скелеты невиданных ихтиозавров,
И песок, словно время, летит через них.
Ты слепа. Никого не ждала, не любила —
Так не ерзай лисицей вокруг молодых.
Завари-ка покруче, чтоб небо взбурлило
И грозою скатилось вдоль улиц кривых! —
И старуха Агула послушно кивнула,
И, надолго уставясь бельмом в небеса,
Тихо-тихо гортанную песнь затянула,
И увязла в морщинах слепая слеза.
На тяжелых пиалах кирпичный налет.
И старуха Агула сухая, как вобла,
Попроси — и тягучего чаю нальет.
Тут седые заборы торчат плавниками
И соленое солнце разбито — в песок.
И полынь в серой пудре простора веками
Дышит в степь над сухими губами дорог.
О, разбитое солнце, осевшее в почву!
Отчего это дымом повеяла степь?
Ты скажи мне, слепая Агула, ты хочешь,
Чтоб и я от горячего ветра ослеп?
Что шаманишь ты, бабка, над чаем полынным? —
И сказала Агула: — Напрасна печаль.
На коврах в моем доме за окнами синими
Та живет, за которую жизни не жаль.
Ее губы — пожары, а руки как волны,
Ее волос искристей луча на ручье.
Разве кто устоит перед родинкой вольной —
Осетринной икринкой на левом плече? —
…И — поехала степь.
Ах ты, старая сводня!
Ты сама-то любила когда или нет?
Или, думаешь, я променяю сегодня
Ту, которая ждет меня тысячу лет?
Ты, старуха, слепа, — не приду к тебе завтра. —
На песках стынут ребрища лодок пустых,
Как скелеты невиданных ихтиозавров,
И песок, словно время, летит через них.
Ты слепа. Никого не ждала, не любила —
Так не ерзай лисицей вокруг молодых.
Завари-ка покруче, чтоб небо взбурлило
И грозою скатилось вдоль улиц кривых! —
И старуха Агула послушно кивнула,
И, надолго уставясь бельмом в небеса,
Тихо-тихо гортанную песнь затянула,
И увязла в морщинах слепая слеза.
РЮКЗАК
Лет двадцать еще поцарапать планету
Примятым литым каблуком,
А там уж отправиться к горнему свету
С потертым своим рюкзаком.
В нем сложены зори, и песни, и радость,
Любовь и потери мои,
И все, что по яростной жизни досталось:
Бураны, луга, соловьи.
Но в нем и грехи. Тяжела моя ноша…
За то ли, что в детстве грачонка я спас,
Мне светит в пути родниковая роща
И бабушкин иконостас.
И мама печет «жаворонков» весенних.
Отец — ордена на пиджак.
Скребется мышонок под ворохом сена,
Скрипит под сосною лешак.
Брусничные угли — у края болота.
Заря — костерком по реке.
И все, что копил я от года до года —
В потертом моем рюкзаке.
Сгорает в руке у отца папироса,
Как думы о счастье земном.
Хлопочут скворцы и трепещут стрекозы,
И сливы запахли вином.
И молится поле мое Куликово,
И молится Бородино
О всех, кто сберег наше русское слово,
О каждом, ушедшем давно.
Гуляй! Под звездою ничто не возвратно!
Я тоже однажды уйду.
Ложатся заката родимые пятна
На вешние вишни в саду.
Былинка дрожит на ветру — затухает.
Лодчонка скользит по реке.
А прошлое кается, любит и тает
В потертом моем рюкзаке.
Примятым литым каблуком,
А там уж отправиться к горнему свету
С потертым своим рюкзаком.
В нем сложены зори, и песни, и радость,
Любовь и потери мои,
И все, что по яростной жизни досталось:
Бураны, луга, соловьи.
Но в нем и грехи. Тяжела моя ноша…
За то ли, что в детстве грачонка я спас,
Мне светит в пути родниковая роща
И бабушкин иконостас.
И мама печет «жаворонков» весенних.
Отец — ордена на пиджак.
Скребется мышонок под ворохом сена,
Скрипит под сосною лешак.
Брусничные угли — у края болота.
Заря — костерком по реке.
И все, что копил я от года до года —
В потертом моем рюкзаке.
Сгорает в руке у отца папироса,
Как думы о счастье земном.
Хлопочут скворцы и трепещут стрекозы,
И сливы запахли вином.
И молится поле мое Куликово,
И молится Бородино
О всех, кто сберег наше русское слово,
О каждом, ушедшем давно.
Гуляй! Под звездою ничто не возвратно!
Я тоже однажды уйду.
Ложатся заката родимые пятна
На вешние вишни в саду.
Былинка дрожит на ветру — затухает.
Лодчонка скользит по реке.
А прошлое кается, любит и тает
В потертом моем рюкзаке.
КРАСНАЯ ДОРОГА
На дороге вечерней, расшитой по обочине ромашками,
цикорием и лебедой,
на дороге, припудренной пылью, поднятой коровами
и бестолковыми овцами, толкающимися у городьбы,
на красной дороге, размечтавшейся о перепелках, росе и тумане
(а пока слушающей через растворенное окно шипение жареной
картошки с лучком и голос хозяйки мужу: «Ты катух-то
затворил?»
А он ничего не отвечает, и, значит: все в порядке),
на этой дороге, где камешки куры клевали и еще не осел после
стада живой аромат молока —
детством пахнет.
В зеленых, смиренных, поющих и чистых пролесках
Остался йодистый запах: грибной, зверобойный и дикий,
С тягучей хвоинкой и нежным омшеловым блеском,
С упругим орешником, вереском и земляникой.
Там в каждом июне в дыму родников полнолунных
Сгорают медовые, острые осы созвездий.
И терпкие губы травы ненасытно и юно
Росу собирают — полночные слезы невесты.
И там, где есть Родина, — вы понимаете — в синем,
Дальнем, речном, неоглядном лесном окоеме,
С радугой и со слепыми дождями по глинам,
С гулким ворчащим огнем в незапамятном доме —
Там, в безопрятном увиве дорог сиротливых,
В клюквенной топи, в поречной печали и боли,
В буйстве полночного ветра, в смирении ивы,
И начинается
Горькое русское поле.
Дорога красна, как рябина. И рябина в моем палисаднике,
словно дорога, красна. Ох, как хочется крикнуть мне ей: —
Я тебя залюблю!.. Обниму!.. —
И пускай разорвется кудлатая пряжа вечерней зари.
Пыль — пухом.
Как герань из окна, смотрит, смотрит куда-то старуха...
Желтым ухом,
прислушавшись к меркнущей дали, сканирует поле луна.
Пыль — пухом.
Но зыбкий покой срезает мотоцикл Кольки,
рычит и летит напрямик.
Тяжко дышит дорога затравленным, загнанным волком,
и колышется вихрь за колесами
красный, как волчий язык.
Сыта ли ты, милая, всеми, кого проводила,
Всеми прошедшими, всеми — святыми и грешными?
Разве напрасно ты каждого в мире дарила
Песней счастливой над вишнями и над скворешнями?
И улыбается желтозубо овца: Ме-ме! —
Бьет собака хвостом о голенище моего сапога.
И вспоминает дорога — старая, старая —
Пожары свои и снега.
Вспоминает летящую, резвую, красную конницу,
Вспоминает тачанки — с того-то, родной, не до сна.
И все полнится кровью родною и памятью полнится,
Положившая шею свою у дороги сосна.
Эта пыль, что легла тут — не пыль — это прошлое,
прошлое.
Потому седина зреет инеем в холода.
Дремлет серый мосток на реке, дремлет поле за рощею,
Где под самое горло теперь — лебеда, лебеда...
А к соседке моей хорь повадился. Плачется бедная:
— Всех курей подушил! Горемычная, как же терплю?!
Ведь по людям пойдет! Кто б пришиб его, гадину
вредного! —
— Одолеем, баб-Кать, — отвечает сосед, — не треплю. —
Родина светлая, как исцелить твои боли?
Ты освети меня синью своих очей,
Чтоб разглядел я пашен твоих мозоли,
Шумные, хрупкие гнезда твоих грачей.
Грай поднимается! Грай! Упоение жизнью!
Радостно мне прикоснуться к твоим губам.
Этот лес предосенний, горячий с рыжинкой лисьей
Шубой пышною брошу к твоим ногам.
Я тебя зацелую, родная моя, залелею!
Тихо-тихо дышит ветер в осевших садах.
Красный вечер…
Дорога сгорает, томится, алеет,
Сгорает, алеет, сгорает и меркнет впотьмах…
цикорием и лебедой,
на дороге, припудренной пылью, поднятой коровами
и бестолковыми овцами, толкающимися у городьбы,
на красной дороге, размечтавшейся о перепелках, росе и тумане
(а пока слушающей через растворенное окно шипение жареной
картошки с лучком и голос хозяйки мужу: «Ты катух-то
затворил?»
А он ничего не отвечает, и, значит: все в порядке),
на этой дороге, где камешки куры клевали и еще не осел после
стада живой аромат молока —
детством пахнет.
В зеленых, смиренных, поющих и чистых пролесках
Остался йодистый запах: грибной, зверобойный и дикий,
С тягучей хвоинкой и нежным омшеловым блеском,
С упругим орешником, вереском и земляникой.
Там в каждом июне в дыму родников полнолунных
Сгорают медовые, острые осы созвездий.
И терпкие губы травы ненасытно и юно
Росу собирают — полночные слезы невесты.
И там, где есть Родина, — вы понимаете — в синем,
Дальнем, речном, неоглядном лесном окоеме,
С радугой и со слепыми дождями по глинам,
С гулким ворчащим огнем в незапамятном доме —
Там, в безопрятном увиве дорог сиротливых,
В клюквенной топи, в поречной печали и боли,
В буйстве полночного ветра, в смирении ивы,
И начинается
Горькое русское поле.
Дорога красна, как рябина. И рябина в моем палисаднике,
словно дорога, красна. Ох, как хочется крикнуть мне ей: —
Я тебя залюблю!.. Обниму!.. —
И пускай разорвется кудлатая пряжа вечерней зари.
Пыль — пухом.
Как герань из окна, смотрит, смотрит куда-то старуха...
Желтым ухом,
прислушавшись к меркнущей дали, сканирует поле луна.
Пыль — пухом.
Но зыбкий покой срезает мотоцикл Кольки,
рычит и летит напрямик.
Тяжко дышит дорога затравленным, загнанным волком,
и колышется вихрь за колесами
красный, как волчий язык.
Сыта ли ты, милая, всеми, кого проводила,
Всеми прошедшими, всеми — святыми и грешными?
Разве напрасно ты каждого в мире дарила
Песней счастливой над вишнями и над скворешнями?
И улыбается желтозубо овца: Ме-ме! —
Бьет собака хвостом о голенище моего сапога.
И вспоминает дорога — старая, старая —
Пожары свои и снега.
Вспоминает летящую, резвую, красную конницу,
Вспоминает тачанки — с того-то, родной, не до сна.
И все полнится кровью родною и памятью полнится,
Положившая шею свою у дороги сосна.
Эта пыль, что легла тут — не пыль — это прошлое,
прошлое.
Потому седина зреет инеем в холода.
Дремлет серый мосток на реке, дремлет поле за рощею,
Где под самое горло теперь — лебеда, лебеда...
А к соседке моей хорь повадился. Плачется бедная:
— Всех курей подушил! Горемычная, как же терплю?!
Ведь по людям пойдет! Кто б пришиб его, гадину
вредного! —
— Одолеем, баб-Кать, — отвечает сосед, — не треплю. —
Родина светлая, как исцелить твои боли?
Ты освети меня синью своих очей,
Чтоб разглядел я пашен твоих мозоли,
Шумные, хрупкие гнезда твоих грачей.
Грай поднимается! Грай! Упоение жизнью!
Радостно мне прикоснуться к твоим губам.
Этот лес предосенний, горячий с рыжинкой лисьей
Шубой пышною брошу к твоим ногам.
Я тебя зацелую, родная моя, залелею!
Тихо-тихо дышит ветер в осевших садах.
Красный вечер…
Дорога сгорает, томится, алеет,
Сгорает, алеет, сгорает и меркнет впотьмах…