Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

БЕНЕДИКТ САРНОВ

После смерти критика и литературоведа Бенедикта Михайловича Сарнова осталась неизданной и не публиковавшейся частями третья книга его воспоминаний «Скуки не было».
Часть её передал «Музе» сын покойного, писатель Феликс Бенедиктович Сарнов.


СКУКИ НЕ БЫЛО
Фрагменты

Читал недавно стихи Слуцкого и наткнулся на такие строки:

Образовался недоед
из масел, мяс и сахаров.
Сочтёшь и сложишь — будь здоров!
Но скуки не было.

Образовался недобор:
покоя нет и воли нет,
и ни бумажек, ни монет.
Но скуки не было.

Газет холодное враньё
статей напыщенный обман
и то читали, как роман.
Но скуки не было.

Этот краткий очерк прожитой нами жизни воскресил в моей памяти множество разнообразных картин. И, между прочим, такую историю.
Рассказал мне её мой дружок Глеб Селянин. Подружились мы ещё со школьных лет. Потом жизнь нас развела. А когда мы встретились, — уже взрослыми, — я с удивлением узнал, что Глеб стал актёром. Вышло это, как он сам говорил, случайно. Но вышло неплохо. В театре его ценили. Он даже в пьесе «Семья Ульяновых» играл молодого Ленина. Такую роль, как вы понимаете, доверили бы не каждому. А ему вот — доверили, хотя по внешним (да и не только внешним) данным ему больше подошла бы роль молодого Есенина.
История, которую мне напомнили стихи Слуцкого, произошла летом 1953-го года.
Глеб и ещё трое его приятелей — тоже актёров — отправились в какую-то поездку. То ли в отпуск, то ли на гастроли — не помню. Да это в данном случае и неважно.
Дорога им предстояла дальняя, и подготовились они к ней хорошо. Захватили водочки. Ну и, соответственно, хорошей закуски. И как только обосновались в своём купе, так сразу же и приступили к делу. И выпивали и закусывали аж до самого вечера.
К вечеру их уже слегка развезло, и они решили, что пора на боковую. Улеглись — каждый на свою полку — и погрузились в сладкий сон.
Глеб проснулся на рассвете. За окном стояла какая- то муть. Такая же муть была и у него в голове. Друзья- собутыльники крепко спали. Поезд стоял.
Надеясь, что на воздухе ему станет лучше, Глеб быстро оделся и вышел на платформу. Там не было ни
души. Только из чёрной тарелки радиорепродуктора доносился какой-то особенно торжественный голос диктора. Глеб подошёл поближе, прислушался. Голос сообщил ему, что разоблачён и арестован как враг народа и английский шпион Лаврентий Берия — по официальной табели о рангах третий, а по существу второй (если не первый) человек в государстве.
Всё похмелье у Глеба сразу выветрилось.
Вернувшись обратно в купе, он хотел было поделиться ошеломительной новостью с друзьями, но те спали как убитые. Спите, спите, голубчики, — злорадно подумал Глеб: в голове у него уже созрела одна идея. Запрыгнув на свою верхнюю полку, он некоторое время ещё ухмылялся каким-то своим тайным мыслям, а потом заснул.
Проснулись они все одновременно — примерно часов в одиннадцать. Ну, и с похмелья, как водится, решили слегка поправиться. Достали специально припасённую на этот случай бутылку, оставшуюся закуску. Разлили. Чокнулись. Выпили.
И тут Глеб начал осторожно реализовывать свою идею.
— Ребята, — сказал он. — Я давно уже хотел с вами поделиться. Мы ведь люди свои... Только вам откроюсь... Поклянитесь, что никому не скажете!
Друзья поклялись.
— Вот что хотите со мной делайте, — сказал Глеб, — чувствую я, что Берия — не наш человек.
Друзья обомлели.
— Да ладно, — сказал тот из них, к которому раньше чем к другим вернулся дар речи. — Оставь ты это... Зачем это тебе?
— Ребята, — сказал Глеб. — Я верю своей интуиции. Я просто не сомневаюсь. Да вы только вглядитесь в его лицо... В это гаденькое пенсне... Вот чувствую я, что он английский шпион!
Друзья долго и безуспешно уговаривали Глеба прекратить этот разговор. А потом как-то вдруг замолчали, замкнулись, ушли в себя. Явно решили, что оказались в одной компании с провокатором.
Один из них, мрачно буркнув, что ему надо в туалет, встал и вышел. Но очень быстро вернулся. И уже совсем в другом настроении
— Ах ты, сука! — радостно хлопнул он Глеба по шее. И сообщил недоумевающим друзьям ошеломляющую новость, которая тем временем уже облетела весь поезд.
Друзья радостно загоготали: у них прямо камень с души свалился. Ну и, конечно, они решили, что по этому случаю им необходимо ещё поправиться. И тут же осуществили это, поскольку у них с собой было.
Да, подумал я, перечитывая стихи Слуцкого и вспоминая этот Глебов рассказ. Всё было в нашей жизни. И холодное враньё газет. И готовность ближайшего друга принять за провокатора. И страх: чуть ли не ежедневное жуткое ощущение, что ходишь по краю пропасти... Всего было вдоволь.
Но скуки не было.



Я БЫ ОХОТНО С ВАМИ СОГЛАСИЛАСЬ...

Песни Михаила Анчарова сейчас забыты. А когда я впервые их услышал, они меня поразили.
Особенно одна. Вот эта:

Нет причин для тоски на свете:
Что ни баба — то помело.
Мы пойдём с тобою в буфетик
И возьмём вина полкило,

Пару бубликов и лимончик,
Пару с паюсной и «Дукат».
Мы с тобой всё это прикончим...
Видишь, крошка, сгорел закат.

Видишь, крошка, у самого неба
МАЗ трёхосный застрял в грязи?
Я три года в отпуске не был —
Дай, я выскажусь в этой связи....

Два часа просто так теряю,
Два часа просто так стою.
Два раза караул меняют,
Два мальца строевым дают.

Молодые застыли строго...
Тут я понял, что мне хана:
Козырей в колоде немного —
Только лысина да ордена…

Это было ещё до Галича, до Высоцкого. (Высоцкий потом называл Анчарова своим учителем). И надо ли удивляться, что эта его песня СО СЛУХА так прочно впечаталась в моё сознание, что вот даже сейчас, полвека спустя, я легко смог восстановить её по памяти.
Тут, правда, надо сказать, что слышал я её не однажды. Миша часто пел нам тогда, так что особенно нравившиеся нам его песни ему приходилось повторять по многу раз.
Хорошо помню ещё одну его песню, — не такого класса, как эта, но тоже хорошую:

Не то весна,
Не то глухая осень.
Не то сквозняк,
Не то не повезло.
Я вспомнил вдруг,
Что мне уж тридцать восемь,
Пора искать
Земное ремесло.
Пора припомнить,
Что земля поката,
Что люди спят
В постелях до зари,
Что по дворам
До самого заката
Идут в полёт
Чужие сизари...
Пора Эсхила
Путать с Эмпедоклом,
Пора Джульетту
Путать с Мазина,
Мне тыща лет,
Романтика подохла,
Кузьма Иваныч
Пляшет у окна…

Дальше не помню. Помню только, что Кузьма Иваныч, который «пляшет у окна» — это собака.
Сразу сбилась тогда у нас компания поклонников анчаровских песен (дело было в Малеевке), и Миша охотно пел нам под свою семиструнную.
А однажды случилось так, что в этой нашей компании ещё сравнительно молодых людей оказалась семидесятилетняя Вера Михайловна Инбер.
Пел Миша не только свои, но и чужие песни. (Точнее — чужие тексты. Мелодия всегда была его собственная).
И в тот раз спел вот эту, тоже уже не однажды нами слышанную:

Быстро-быстро донельзя
Дни пройдут, как часы.
Лягут синие рельсы
От Москвы до Шаньси.

И мелькнёт над перроном
Белокрылый платок,
Поезд вихрем зелёным
Улетит на восток...

Будут рельсы двоиться
Много суток подряд,
Меж восторгов границы
И уклонов утрат.

Застучат переклички
Паровозовых встреч.
Зазвучит непривычно
Иностранная речь,

И сквозь струи косые
передумаю вновь:
За кордоном Россия,
За кордоном любовь.

Вера Михайловна до этого молчала, не высказывалась. А тут — высказалась.
— Очень славно у вас это получилось, — сказала она. — Но в одном месте там у вас ошибка. Вы спели: «От Москвы до Шаньси», а надо — «на Чунцин». «Лягут синие рельсы от Москвы на Чунцин».
Анчаров ответил почтительно, но очень твёрдо:
— Нет, Вера Михайловна. Это старая эмигрантская песня. Я пою её давно. Можете не сомневаться, у меня там всё правильно.
— Я бы охотно с вами согласилась, — сказала Вера Михайловна, — если бы не то обстоятельство, что эту песню написала я.



* * *

Мой приятель Миша Львовский в молодые годы работал на радио. И вот однажды шёл он на работу и остановился у газетного стенда: взглянуть, что нынче интересного пишут в газетах. И прочёл леденящее душу сообщение, в котором фигурировала «известная американская шпионка Анна Луиза Стронг». Сообщение это ошеломило Мишу совсем не потому, что его потрясло коварство неведомой ему Анны Луизы. Сенсациями такого рода в те годы (последние годы жизни Сталина) нас было не удивить: мир вокруг нас кишел разоблачёнными шпионами, среди которых были люди куда более знаменитые, чем пресловутая Анна Луиза. Скорее уж удивить Мишу могла некоторая несообразность газетного сообщения, заключавшаяся в том, что Анна Луиза, если исходить из точного смысла прочитанной им фразы, была широко известна как шпионка задолго до своего разоблачения. Не совсем понятно было в этом случае, что же, собственно, мешало разоблачить её раньше. Но об этих стилистических тонкостях Миша тогда тоже не задумался. Поразило его до глубины души в этой газетной заметке совсем другое.
Среди разоблачённых в шпионаже сотрудников американского посольства упоминался его родной дядя.
Встречались они не часто. Но Миша знал, что тот и в самом деле работает в посольстве Соединённых Штатов Америки. У него даже был с ним на эту тему однажды весьма примечательный разговор. Встретившись с ним как-то на улице и узнав, что он устроился на работу (по какой-то там хозяйственной части) ни больше ни меньше, как в посольство враждебной нам супердержавы, Миша очень этому удивился, на что дядя, многозначительно подмигнув, сказал: «Так надо!»
И вот теперь этот дядя оказался американским шпионом.
Придя на работу, Миша сразу же, не заходя в свою редакцию, направился к председателю Радиокомитета. Тот, вопреки Мишиным опасениям, сразу его принял.
Усевшись напротив высокого начальства, Миша осведомился, успел ли уже министр прочесть сегодняшний номер «Правды». Тот сказал, что да, конечно, он всегда начинает с этого свой день. Тогда Миша спросил, обратил ли внимание министр на ту самую заметку. Министр подтвердил, что да, обратил.
— Но вы, вероятно, не придали особого значения тому, что в этом сообщении упоминается некто Гин- дельсман? — предположил Миша.
Министр насторожился. Развернув газету, он нашёл упомянутую фамилию и на всякий случай подчеркнул её красным карандашом.
— Дело в том, что это мой дядя, — объяснил Миша. И добавил: — Пусть вас не смущает, что у нас с ним разные фамилии. Гиндельсман — это фамилия моей мамы.
Министр, встав из-за стола, торжественно поблагодарил Мишу за важное сообщение, пожал и даже слегка потряс его руку. После чего успокоенный Миша отправился в свою редакцию.
Там уже висел приказ о его увольнении.
Когда раздавленный всеми этими событиями Миша вернулся домой, на него обрушился шквал телефонных звонков. Звонили родственники — близкие и не очень близкие: их всех тоже уволили. И все они почему-то обвиняли в этом Мишу.
И начались для Миши жуткие дни. Он сидел дома и ждал ареста. Томительно тянулись сутки, часы, минуты. Но дело почему-то застопорилось. А Миша, надо сказать, был человек очень впечатлительный. Даже нервный. И он не выдержал. И в один прекрасный день сам отправился на Лубянку. Точнее — на Кузнецкий, в приёмную КГБ. Пусть уж лучше, решил он, меня наконец возьмут, чем эта проклятая неизвестность.
Как только он заикнулся о причинах своего визита, его — без всякой волокиты — принял какой-то кагебешный чин. Спокойно выслушав душераздирающий Мишин рассказ, он спросил:
— Простите, я не совсем понял: кто сообщил по месту вашей работы, что арестованный органами безопасности гражданин Гиндельсман ваш дядя?
—  Я, — сказал Миша.
— Вот именно, — сказал кагебешник. — А мы не сообщали. Не сочли, так сказать, необходимым. А должен вам сказать, что в некоторых случаях мы о таких фактах сообщаем...
Так Миша и ушёл ни с чем. И так его и не посадили. А поскольку на штатную работу после этого ему устроиться уже не удавалось, он стал сочинять пьесы и киносценарии, надеясь, что когда-нибудь, когда ситуация переменится к лучшему, он опять вернётся на радио или найдёт ещё какую-нибудь штатную работу. Но к тому времени, когда ситуация изменилась, он был уже известным драматургом. Его пьесы с успехом шли в разных театрах, по его сценариям снимались фильмы, удостаивавшиеся разных высоких премий, и устраиваться на штатную работу ему было уже ни к чему.



КО МНЕ СЕЙЧАС ПРИДЁТ ПИСАТЕЛЬ

Миша Львовский был человек очень мнительный. При любом, самом пустяковом недомогании ему рисовались разные жуткие картины, мерещились всевозможные варианты самых ужасных, опасных для жизни осложнений.
И вот однажды понадобилось ему удалить зуб.
О том, чтобы доверить эту процедуру врачам нашей литфондовской поликлиники, разумеется, не могло быть и речи. Внесут инфекцию. Сделается гангрена, сепсис, мало ли что ещё — такие случаи уже бывали... И вот — по большому блату, при посредстве разных влиятельных знакомых — направили Мишу к какому-то зубоврачебному светилу.
Профессор назначил ему день и час. Миша явился точно вовремя. Его встретила молоденькая девушка, то ли медсестра, то ли практикантка... Сам маэстро выглянул на секунду, сухо Мише кивнул, дал девице короткие указания и скрылся в недрах своего кабинета. Девица усадила Мишу в зубоврачебное кресло и стала как-то нерешительно перебирать инструменты. Появился профессор.
—  Ну? — сказал он. — Почему замешкалась?
Девица вполголоса что-то ему сказала.
— Пустяки, — возразил он. — Ничего сложного... Смелее! Этак ты никогда ничему не научишься...
И опять удалился.
Девица наложила щипцы на обречённый зуб. Что- то хрустнуло. Боль, — рассказывал потом Миша, — была адская. Отломив верхнюю часть зуба, практикантка долго возилась с корнями. Их было целых три. Она их долбила, потом выдирала каждый по отдельности. Продолжалось это довольно долго. А когда вся эта мучительная процедура была наконец завершена, она уложила полуживого Мишу на кушетку и велела полежать минут двадцать, не двигаясь.
Но долго отлеживаться и приходить в себя Мише не пришлось. Минуты через три вновь появился профессор. Взглянув на часы, он сказал:
— Ну, ладно. Заканчивайте. Ко мне сейчас писатель должен прийти. Я ему назначил на одиннадцать, но он что-то задерживается.
С трудом поднявшись на ноги, Миша пролепетал какие-то вежливые благодарственные слова и поплёлся домой. Объяснять профессору, что он как раз и есть тот самый писатель, которому было назначено на одиннадцать, он не стал.