ВАЛЕНТИН СОРОКИН
Последний из огненных
Исполнилось 100 лет со дня рождения Василия Фёдорова
Поэты моего поколения, русские поэты, в юности, как снегириные гроздья, стаями налетали и, перекликаясь, звенели вокруг Василия Фёдорова. Доступный, порывистый, он поднимал над нами седую косматую голову и, взмахивая руками, сам вместе с нами летел...
Мы видели в нём смельчака, срастившего "распиленный" ствол национального древа поэзии: от Павла Васильева и до нас – рубка, щепки кое-где мелькали, а часть ствола уложена в шахтах Магадана и Певека. Мы, русские поэты, и сейчас это ощущаем – утрату "плотности" слова на поле воображения. Причина – уничтожение поэтов, заметных и перспективных, в поколениях.
В шестидесятые годы трагический фёдоровский афоризм пронзил нас и заставил повернуться лицом к пережитому:
Мы видели в нём смельчака, срастившего "распиленный" ствол национального древа поэзии: от Павла Васильева и до нас – рубка, щепки кое-где мелькали, а часть ствола уложена в шахтах Магадана и Певека. Мы, русские поэты, и сейчас это ощущаем – утрату "плотности" слова на поле воображения. Причина – уничтожение поэтов, заметных и перспективных, в поколениях.
В шестидесятые годы трагический фёдоровский афоризм пронзил нас и заставил повернуться лицом к пережитому:
Почему сыны твои, Россия,
Больше всех на свете водку пьют.
Почему?
Не надо удивляться.
Наши деды по нужде, поверь,
Пили столько, что опохмеляться
Внукам их приходится теперь.
Больше всех на свете водку пьют.
Почему?
Не надо удивляться.
Наши деды по нужде, поверь,
Пили столько, что опохмеляться
Внукам их приходится теперь.
Верящий в доблестную державность родного народа, Василий Фёдоров служил ему, болезненно реагируя на ложь и схоластику новоявленных лидеров, бессовестно предающих страну.
У него не было "Василия Фёдорова": сам поднимал себя и сам унимал собственную боль и тоску по счастью, отобранному у него и у его народа. Превозмог себя и встал рядом с Есениным и Твардовским, встал – с горечью во взгляде и с вещим страданием в сердце.
У него не было "Василия Фёдорова": сам поднимал себя и сам унимал собственную боль и тоску по счастью, отобранному у него и у его народа. Превозмог себя и встал рядом с Есениным и Твардовским, встал – с горечью во взгляде и с вещим страданием в сердце.
Берегите меня
До последнего дня.
Берегите меня
До последнего часа.
Берегите меня,
Как цыгане коня.
Чтобы гикнуть потом
И умчаться.
До последнего дня.
Берегите меня
До последнего часа.
Берегите меня,
Как цыгане коня.
Чтобы гикнуть потом
И умчаться.
Не уберегли. Люди, умеющие помогать России божьей искрой таланта, отвергнуты, отсунуты, а на сцены и на экраны выпущены стаи малярийных болотных комаров.
Вдохновение – конь крылатый и выносливый, и всадник здесь требуется не банальный. Вот и промчались они – гики слышу... Вот и канули они в синюю дымь России – ветер и сумрак после них. Вот и горизонт русский окаймился – бездонный котлован пустоты гудит. Ну где они, огненные витязи века? Где Гумилёв, где Блок, где Есенин? Где Маяковский?
А братья их меньшие, Васильев, Корнилов, Ручьёв где?..
Василий Фёдоров – последний из огненных. Последний – из отважных. Последний – из умытых маминой слезою. А перед ним – отравленный водкой Павел Шубин, истерзанный туберкулёзом Пётр Комаров, зарезанный трамваем Алексей Недогонов, выброшенный из поезда Дмитрий Кедрин. Это они – от Державина и Пушкина, Лермонтова и Некрасова, Кольцова и Никитина. Огненные всадники!..
Василий Фёдоров запоздало входил в поэзию. Один входил. Ровесники его – почти все погибли. Седой, высокий, благородный – входил, а рядом крикуны падали в обморок на эстрадах, модные, "западные", диссидентствующие.
На фоне "новаторства и революционности" 60-х годов творчество Фёдорова выглядело чуть ли не классическим: речь упругая, яркая, система сравнений и метафор народная, чувство и мысль мастерски слиты, и всё достоверно, всё по-русски, без рыночного акцента на торговлю бессмертными заветами. Русский, как большой и тёплый снег, Василий Фёдоров географично входил в литературу, запасно обеспечен даром и вдохновением, входил, нас, за ним спешащих, прикрывая сибирским крылом надёжным.
Я знаю, благородные случайности взаимосвязаны: я – ученик Василия Дмитриевича Фёдорова. И Бог поручил мне проводить в последний путь учителя. На кладбище, филиале Новодевичьего, "траурный митинг" вёл я. Василий Дмитриевич лежал в гробу – седой, мудрый, красивый. Спокойный и независимый.
Ко мне торопливо обращались его друзья:
– Валентин, не спеши... Раиса Ахматова прилетела!..
– Валентин, Рая Ахматова, Ахматова Рая в аэропорту, прилетела!..
– Валентин, погоди, Ахматова едет!..
И не приехала, а влетела, на такси – и прямо к нему... В распахнутой коричневой шубке. Темноволосая. Кареглазая. Стройная. Поднялась, а говорить трудно. Слёзы на ресницах. Качает головою и молчит...
Я часто их видел в Переделкине, весёлых и смеющихся, не обращающих никакого внимания на встречных, словно лишь вдвоём они, Рая да Вася, Вася и Рая, шли, вечно молодые, по родной земле, он – русский поэт, она – чеченская поэтесса. А за ними – многонародная Россия, СССР!
Уютно было с Василием Дмитриевичем, как с братом старшим. Несуетность и музыка, мятеж и плавность душевного полёта, вера в скорую радость, это – трава, росою напоённая, а может, ковыль седой: сколько его ни топчи монгольская орда, выстоит, выпрямится и засверкает:
Вдохновение – конь крылатый и выносливый, и всадник здесь требуется не банальный. Вот и промчались они – гики слышу... Вот и канули они в синюю дымь России – ветер и сумрак после них. Вот и горизонт русский окаймился – бездонный котлован пустоты гудит. Ну где они, огненные витязи века? Где Гумилёв, где Блок, где Есенин? Где Маяковский?
А братья их меньшие, Васильев, Корнилов, Ручьёв где?..
Василий Фёдоров – последний из огненных. Последний – из отважных. Последний – из умытых маминой слезою. А перед ним – отравленный водкой Павел Шубин, истерзанный туберкулёзом Пётр Комаров, зарезанный трамваем Алексей Недогонов, выброшенный из поезда Дмитрий Кедрин. Это они – от Державина и Пушкина, Лермонтова и Некрасова, Кольцова и Никитина. Огненные всадники!..
Василий Фёдоров запоздало входил в поэзию. Один входил. Ровесники его – почти все погибли. Седой, высокий, благородный – входил, а рядом крикуны падали в обморок на эстрадах, модные, "западные", диссидентствующие.
На фоне "новаторства и революционности" 60-х годов творчество Фёдорова выглядело чуть ли не классическим: речь упругая, яркая, система сравнений и метафор народная, чувство и мысль мастерски слиты, и всё достоверно, всё по-русски, без рыночного акцента на торговлю бессмертными заветами. Русский, как большой и тёплый снег, Василий Фёдоров географично входил в литературу, запасно обеспечен даром и вдохновением, входил, нас, за ним спешащих, прикрывая сибирским крылом надёжным.
Я знаю, благородные случайности взаимосвязаны: я – ученик Василия Дмитриевича Фёдорова. И Бог поручил мне проводить в последний путь учителя. На кладбище, филиале Новодевичьего, "траурный митинг" вёл я. Василий Дмитриевич лежал в гробу – седой, мудрый, красивый. Спокойный и независимый.
Ко мне торопливо обращались его друзья:
– Валентин, не спеши... Раиса Ахматова прилетела!..
– Валентин, Рая Ахматова, Ахматова Рая в аэропорту, прилетела!..
– Валентин, погоди, Ахматова едет!..
И не приехала, а влетела, на такси – и прямо к нему... В распахнутой коричневой шубке. Темноволосая. Кареглазая. Стройная. Поднялась, а говорить трудно. Слёзы на ресницах. Качает головою и молчит...
Я часто их видел в Переделкине, весёлых и смеющихся, не обращающих никакого внимания на встречных, словно лишь вдвоём они, Рая да Вася, Вася и Рая, шли, вечно молодые, по родной земле, он – русский поэт, она – чеченская поэтесса. А за ними – многонародная Россия, СССР!
Уютно было с Василием Дмитриевичем, как с братом старшим. Несуетность и музыка, мятеж и плавность душевного полёта, вера в скорую радость, это – трава, росою напоённая, а может, ковыль седой: сколько его ни топчи монгольская орда, выстоит, выпрямится и засверкает:
Станет Глаша
Пьяной и незрячей,
Чтобы дома,
Радуясь опять,
С белой кофты след руки горячей
С гордою улыбкой замывать.
Или – из частушки:
Были реки и речонки,
И на каждой, чуть прилгу,
По заплаканной девчонке
Оставлял на берегу.
Пьяной и незрячей,
Чтобы дома,
Радуясь опять,
С белой кофты след руки горячей
С гордою улыбкой замывать.
Или – из частушки:
Были реки и речонки,
И на каждой, чуть прилгу,
По заплаканной девчонке
Оставлял на берегу.
Это песня. Это лихость. Это удалая пляска вольницы или слеза матери, ворожба, колыбельная при лампе керосиновой или при луне, молчаливой и золотоволосой колдунье края...
Тяга Василия Фёдорова к аввакумовской душевной громадине, к зовущей вершине эпоса, к спасательной твердыне традиции равна его тяге к океанскому шторму бетховенского искусства. Фёдоров, полный народным гневом и народным затишьем, жадно радуется незлобивостью, он – поэт, он – струна, из человеческого сердца и до звезды протянутая:
Тяга Василия Фёдорова к аввакумовской душевной громадине, к зовущей вершине эпоса, к спасательной твердыне традиции равна его тяге к океанскому шторму бетховенского искусства. Фёдоров, полный народным гневом и народным затишьем, жадно радуется незлобивостью, он – поэт, он – струна, из человеческого сердца и до звезды протянутая:
Вот и море, вот оно волною.
Гальками прибрежными шуршит.
Ничего, что пережито мною,
Не смывает – только ворошит.
Гальками прибрежными шуршит.
Ничего, что пережито мною,
Не смывает – только ворошит.
Какие-то дьявольские "стратеги" истребляют в нашем народе самых прочных и самых ранимых, думающих пахарей и учёных, рабочих и поэтов, самых свободноголосых и яростнословных:
Брат Родину любил, за это
Врагами был он оклеветан,
И на плацу тюремных плит
Был именем её убит.
Врагами был он оклеветан,
И на плацу тюремных плит
Был именем её убит.
Василий Дмитриевич в разговорах со мною нередко возвращался к своей юности, к своей матери, пересказывал мне "видение". Мать его причудилась ему и вздохнула: поэт, дескать, ты поэт, пожала плечами и, горюючи, простила...
Фёдоров – горький поэт. И – сопротивляющийся поэт. Мужество – признак пережитого горя. Человек, выдюживший перед горем – мужественный и грустный внутри себя человек. Фёдоров – мужественный и грустный. Потому – цельный и нежный в угрюмости и бескорыстье.
Я боюсь неколеблющихся философов, учёных, врачей, командиров производства и государства. Ведь истинная неколебимость – от десятков и сотен сомнений и колебаний, заставивших тебя взвесить и решить, дабы встать за правду, выстраданно и по-хозяйски... Горькие люди – стойкие и мудрые люди, и они же к сестре, брату, к отцу, матери и к другу ближе неколеблющихся, несомневающихся... Василий Дмитриевич, помню, читал в Лужниках:
Фёдоров – горький поэт. И – сопротивляющийся поэт. Мужество – признак пережитого горя. Человек, выдюживший перед горем – мужественный и грустный внутри себя человек. Фёдоров – мужественный и грустный. Потому – цельный и нежный в угрюмости и бескорыстье.
Я боюсь неколеблющихся философов, учёных, врачей, командиров производства и государства. Ведь истинная неколебимость – от десятков и сотен сомнений и колебаний, заставивших тебя взвесить и решить, дабы встать за правду, выстраданно и по-хозяйски... Горькие люди – стойкие и мудрые люди, и они же к сестре, брату, к отцу, матери и к другу ближе неколеблющихся, несомневающихся... Василий Дмитриевич, помню, читал в Лужниках:
А ведь сердце весёлое
Миру я нёс,
И душой не кривил,
И ходил только прямо.
Ну а если я мир
Не избавил от слёз,
Не избавил родных,
Так зачем же я,
Мама?
Миру я нёс,
И душой не кривил,
И ходил только прямо.
Ну а если я мир
Не избавил от слёз,
Не избавил родных,
Так зачем же я,
Мама?
Седые чаще тоскуют об отчей деревне. Деревня – природа. А природа не стареет. Она погибает, одолеваемая нашей индустриальностью и паразитизмом. Природа – как память: или покинет тебя, недостойного, или светом верным тебя одарит. Кто не в природе – временное и глубоко несчастное создание, ведь тяга к ней – немая надежда на совершенство, ступень к нравственному и физическому образу, выношенному тобою в потерях и ошибках, в победах твоих и поражениях.
Фёдоров различал меня из многих моих друзей и врагов, хотя врагов я не старался приобретать в дороге, но иногда они сами вырастали передо мною и надо мною, – куда увернёшь? Во время суда КПК (Комитет партийного контроля) Василий Дмитриевич приехал ко мне в Переделкино. Распечатал бутылку коньяка поздно ночью и решительно проинструктировал меня:
– Женщин тебе приписывает комитет?..
– Приписывает...
– Начисто откажись!..
– Политику гнёт?..
– Гнёт...
– Напрочь откажись!.. А женщин?.. Женщин и тебя комитетчики за ноги же не держали?.. Ну, по чарке, по чарке... Откажись, кто тебе улика? Женщины... Политика... Ну, по чарке... по чарке... Дадут пару стукачей на тебя – до гроба хватит...
Я обращался к нему только на "вы", а он путал: иногда – "ты", иногда – "вы"... А эти строки, за рулём автомобиля, на свистящей скорости, по трассе, я выхватывал из груди, обжигаясь и плача:
Фёдоров различал меня из многих моих друзей и врагов, хотя врагов я не старался приобретать в дороге, но иногда они сами вырастали передо мною и надо мною, – куда увернёшь? Во время суда КПК (Комитет партийного контроля) Василий Дмитриевич приехал ко мне в Переделкино. Распечатал бутылку коньяка поздно ночью и решительно проинструктировал меня:
– Женщин тебе приписывает комитет?..
– Приписывает...
– Начисто откажись!..
– Политику гнёт?..
– Гнёт...
– Напрочь откажись!.. А женщин?.. Женщин и тебя комитетчики за ноги же не держали?.. Ну, по чарке, по чарке... Откажись, кто тебе улика? Женщины... Политика... Ну, по чарке... по чарке... Дадут пару стукачей на тебя – до гроба хватит...
Я обращался к нему только на "вы", а он путал: иногда – "ты", иногда – "вы"... А эти строки, за рулём автомобиля, на свистящей скорости, по трассе, я выхватывал из груди, обжигаясь и плача:
Прощание
Василию Фёдорову
Вот и ты лежишь в земле родимой,
Навсегда суров и молчалив,
А в сибирской пойме лебединой
Реют зори, плещется залив.
Ветер сник на поле Куликовом.
И теперь в Москве не видишь ты,
Как по древним тропам Ермаковым
Прорастают красные цветы.
А в дому скрипит и плачет ставень,
Вечной мглы ему не покорить.
Ну зачем же за себя оставил
Ты меня страдать и говорить?
Свет – призванью и терпенье – людям,
Умираем здесь, а не гостим.
Нужные заветы не забудем.
Грубые обиды не простим.
Не сбегали, мы не уезжали,
Хорошо иль плохо – всё одно.
Нам нигде с тобой за рубежами
Смысла и покоя не дано.
Ведь от совести не отпереться,
В тайниках судьбы не скрыть её.
Кто стрелял в твоё больное сердце,
Тот сегодня ранил и моё.
Снова грозы даль приоросили
И над миром встала синева.
Длинные бессонницы России
Перельются в думы и слова.
Перельются, в душах отзовутся,
Тихо вспыхнут звёздами в ночи.
И к твоей могиле прикоснутся
Их неодолимые лучи.
Навсегда суров и молчалив,
А в сибирской пойме лебединой
Реют зори, плещется залив.
Ветер сник на поле Куликовом.
И теперь в Москве не видишь ты,
Как по древним тропам Ермаковым
Прорастают красные цветы.
А в дому скрипит и плачет ставень,
Вечной мглы ему не покорить.
Ну зачем же за себя оставил
Ты меня страдать и говорить?
Свет – призванью и терпенье – людям,
Умираем здесь, а не гостим.
Нужные заветы не забудем.
Грубые обиды не простим.
Не сбегали, мы не уезжали,
Хорошо иль плохо – всё одно.
Нам нигде с тобой за рубежами
Смысла и покоя не дано.
Ведь от совести не отпереться,
В тайниках судьбы не скрыть её.
Кто стрелял в твоё больное сердце,
Тот сегодня ранил и моё.
Снова грозы даль приоросили
И над миром встала синева.
Длинные бессонницы России
Перельются в думы и слова.
Перельются, в душах отзовутся,
Тихо вспыхнут звёздами в ночи.
И к твоей могиле прикоснутся
Их неодолимые лучи.
Неужели не сохранимся мы, русские вселенцы, в чужой и своей памяти, неужели?..