Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»



ЕСТЬ ЛИ НА СВЕТЕ СЧАСТЬЕ?



Владимир Звиняцковский


Филологические заметки на полях монографии А.В. Пустовита "Пушкин и западноевропейская философская традиция"
(Киев: ДП "Издательский дом "Персонал", 2015. – 408 с.)

Voici une matiиre la plus intйressante de toutes...
Bernard le Bouyer de Fontenelle, Du bonheur



(Вот тема, самая интересная для всех…
Бернар ле Буер де Фонтенель, "О счастье")

Кто такой Пушкин? "Пушкиннаше всё" (Ап. Григорьев). Что такое философия? Идём на склад расхожих дефиниций – в Википедию: "Философия – особая форма познания мира, вырабатывающая систему знаний о наиболее общих характеристиках, предельно-обобщающих понятиях и фундаментальных принципах реальности (бытия) и познания, бытия человека, об отношении человека и мира".
"Вполне понятно, что столь мощный интеллект не может быть чужд философии" (9)[1], - замечает о Пушкине А.В.Пустовит, автор новой монографии об отношении "нашего всего" к западноевропейской философской традиции, во введении к своей книге. Но почему же это понятно? Исходя из буквального значения греческого слова?.. Ну да, любил мудрость – кто ж её не любит, вот только понимает её каждый по-своему...
Если же исходить из вышеприведённой дефиниции, то обязанность "мощного интеллекта" заниматься философией – не вполне ясна. В наше время, предписывающее обладателю мощного интеллекта "всего лишь" зарабатывать деньги (ifyouresoclever не разрешенное сочетаниеmeyourmoney, т.е.: если ты такой умный – покажи мне свои деньги), – так и вовсе неясна.
Если с мудростью всё непонятно – может стоит начать с любви? Ведь как мы знаем от дедушки Фрейда, наше "Я" есть последовательность идентификаций субъекта с объектами его любви, позволяющими ему обрести свою форму. Фрейд сравнивал "Я" с луковицей: "...если его распотрошить, можно было бы обнаружить все последовательные идентификации, образовавшие его в своё время". "Распотрошив" таким образом "наше всё", А.В. Пустовит последовательно занимается объектами его любви (в эволюционно-хронологическом порядке).
И вот тут сразу обнаруживается первый философский интерес Пушкина – интерес к философии Эпикура. Притом что "эпикурейство юного Пушкина хорошо исследовано" (18), под "эпикурейством" пушкинисты чаще всего понимали не столько философию, сколько то отношение к жизни, о котором уже свободный от него зрелый Пушкин с удивлением писал в "Арапе Петра Великого", характеризуя совершенно неизвестный у нас в восточной части Европы (и, видимо, ещё долго здесь невозможный) тип государственного лидера: "Герцог Орлеанский, соединяя многие блестящие качества с пороками всякого рода, к несчастию, не имел и тени лицемерия" (курсив мой. – В.З.). К несчастию – ибо "пример был заразителен" (будто лицемерием на самом деле можно что-то скрыть и будто правитель-лицемер не подаёт такой же, если не худший, заразительный пример?).
Об эпикурействе Пушкина именно в смысле философского увлечения, сформировавшего поэта как философа, видимо, лучше всего свидетельствует не его ранняя, а его зрелая философская лирика, где главный вопрос – это вопрос о счастье. Том самом, которого на свете нет, "но есть покой и воля" – как сказано в зацитированном вкривь и вкось неоконченном стихотворении 1834 г., которое на самом деле не есть "вывод", а есть, напротив, некая маргиналия. Магистральное же пушкинское направление поисков счастья совсем иное и безошибочно определяется по наличию в стихах четырёхстопного хорея.
Ю.М. Лотман в "Анализе поэтического текста" писал, что среди пушкинских стихотворений второй половины 1820-х – 1830-х гг., написанных четырёхстопным хореем, можно выделить "заметную группу лирических стихотворений, которые, бесспорно, циклизировались в сознании Пушкина в некое единство. Описание всех этих стихотворений как единого текста на фоне ямбической традиции позволило бы более точно выявить семантику хорея в лирике Пушкина между 1826 и 1830 гг.".[2] Он называет следующие тексты: "Зимняя дорога", "Ек. Н. Ушаковой" ("В отдалении от вас..."), "Дар напрасный, дар случайный...", "Предчувствие" ("Снова тучи надо мною..."), "Рифма, звучная подруга...", "Город пышный, город бедный...", "Стрекотунья-белобока...". А.Ф. Белоусов, замечая, что в лирике Пушкина "во второй половине 20-х – начале 30-х гг. складывается нечто вроде цикла произведений, объединённых друг с другом поисками смысла и цели в жизни, ощущением своей зависимости от рока и стремлением найти для себя опору в окружающем мире"[3], добавляет ещё несколько стихотворений (и тоже написанных четырёхстопным хореем): "Талисман", "Дорожные жалобы", "Бесы", "Стихи, сочиненные ночью во время бессонницы", "Зимний вечер", "Подъезжая под Ижоры…"
К ним можно было бы, конечно, прибавить и более раннее – "Если жизнь тебя обманет…" (1825), тоже написанное четырёхстопным хореем. Любая девочка-подросток позавидовала бы такому утешению в её гормональных страданиях, какое получила себе в альбом от соседа-поэта 15-летняя Зизи Вульфв в виде стихотворения, ставшего хрестоматийным. А оказывается, что поэт просто вспомнил свой собственный подростковый ритм поиска счастья (но только мальчика, а не девочки – заторов и тупиков куда меньше!), своё собственное подростковое стихотворение "Кривцову" (1817), на которое автор рецензируемой монографии справедливо указывает как на явление пушкинского эпикурейства (не в бытовом, а именно в философском смысле слова) – и вот оно, подлинное начало четырёхстопного хорея и связанных с ним специфически пушкинских философских тем!
О если бы наш автор был филолог! Но нет, как философ, как культуролог он слишком "в большом времени", чтобы не то, что отличать такие мелочи, как ямбы и хореи (чай не Онегин!), но просто их замечать. И вот приходится делать некие маргиналии, дабы аспирант-пушкинист, буде он читает сей маргинально-рецензионый текст, затем обратился к замечательной монографии А.В. Пустовита и уж выстроил бы те линии филологического анализа, которые я всего лишь пунктирно намечаю на полях, следуя историко-философским прозрениям автора монографии.
"Во Франции XVIII в., – пишет А.В. Пустовит, – эпикурейские идеи приобретают широчайшее распространение. Яркий пример – сочинение Фонтенеля "О счастье" (18).
Обратимся же хоть на несколько минут к малодоступному у нас, практически не переведённому на русский или же украинский язык творческому наследию Бернара ле Буера де Фонтенеля (который, как повествует нам та же увлекательная Википедия, дожил почти до ста лет, причём своё долголетие объяснял обильным потреблением клубники – в прямом смысле этого слова), а именно – к его (также непереведённому) трактату Du bonheur (к сожалению, отсутствующему в обильном списке источников рецензируемой монографии, автор которой, к слову, не раз демонстрирует прекрасное знание французского языка). Однако терпеливый читатель разрешит мне, до обращения к, собственно, Фонтенелю, маленький этимологический экскурс.
Дело в том, что само слово bonheur и обозначает счастье не "официальное", не "положенное", не "благословенное богами" (греч. ευδαιμονία,ευτυχία или простоτύχη,  соответствующее лат. fortuna, т.к. речь идёт об одной и той же богине удачи – Тюхэ или Фортуне), не о производном отсюда со-частии, т.е. участи, т.е. доле всяческих благ, выпавшей тебе по жребию... Нет, это французское слово – плод раннего латинского свободомыслия, сподвигнутого, конечно, греческим (эллинистическим) эпикурейством, но сформулированного уже Горацием и уже на латыни. Итак, речь идёт о знаменитом carpediem – лови день. В слове bonheur заключена именно эта латинская концепция, пусть и с уступкой: если не день (jour), то хоть час (heur). А пожелание поймать благой, счастливый, день зато стало обычным французским приветствием – bonjour.
"A mesurer le bonheur des hommes seulement par le nombre et la vivacitй des plaisirs qu´ils ont dans le cours de leur vie, peut-кtre y a-t-il un assez grand nombre de conditions assez йgales, quoique fort diffйrentes, - замечал Фонтенель в своём знаменитом (но только не среди наших философов) трактате. - Celui qui a moins de plaisirs les sent plus vivement: il en sent une infinitй que les autres ne sentent plus ou n´ont jamais senti; et а cet йgard la nature fait assez son devoir de mиre commune. Mais si, au lieu de considйrer ces instants rйpandus dans la vie de chaque homme, on considиre le fond des vies mкmes, on voit qu´il est fort inйgal; qu´un homme qui a, si l´on veut, pendant sa journйe autant de bons moments qu’un autre, est tout le reste du temps beaucoup plus mal а son aise, et que la compensation cesse entiиrement d´avoir lieu".
(Перевод: "Оценивая счастье человека лишь по количеству и силе удовольствий, выпавших ему на его веку, мы, быть может, упускаем ещё множество не менее важных условий для счастья, однако сильно отличающихся от вышеуказанного. Человек может испытывать сильное чувство удовольствия от того, чего другие просто не замечают. Он ощущает бесконечность, которая для других уже закрылась или никогда и не была им открыта. Именно в этом смысле и природу, мать всех живущих, он ощущает как собственную мать. Но, конечно, приняв во внимание, что подобные мгновения истинного счастья скупо рассыпаны в повседневности каждой человеческой жизни и что по сути ни один человек не имеет в своей жизни больше хороших моментов, чем другой человек, мы увидим, что она, повседневность, по большей части не благоприятствует человеческим радостям и что компенсация наших бед практически не имеет места в нашей жизни".)
Французские просветители "просвещают" нас прежде всего в том смысле, что воспетым Пушкиным светом Разума разгоняют туман иллюзий, жизненных обманов.Отсюда и естественный вывод:
Если жизнь тебя обманет,
Не печалься, не сердись!
В день уныния смирись:
День веселья, верь, настанет.
Представим себе на минуту такое стихотворение, состоящее только из этой одной строфы. Не правда ли, мысль банальна – причём банальна не только и без Фонтенеля, но даже и без Горация? Что день веселья когда-нибудь настанет (не так скоро, ибо дни эти редки) – мы знаем и без них.
Представим теперь такое стихотворение, также состоящее из одной строфы:
Сердце в будущем живёт;
Настоящее уныло:
Всё мгновенно, всё пройдёт;
Что пройдёт, то будет мило.
Вторая строфа без первой – ложь, которую вовсе не имел в виду высказать поэт, ведь он, напротив, утверждает, что настоящее уныло не всегда, а только если и когда жизнь тебя обманет…Именно поэтому первая строфа без второй – банальна без точного указания на "компенсацию", которой практически нет, но всё-таки есть и о которой говорит Фонтенель. Причём ощущение такое, что из вышеприведённого французского пассажа отжали воду, оставив ясную суть – оставив след...
Вольтер, Шенье, Байрон, Шекспир, Евангелие. Каждое из этих увлечений оставило след в пушкинской личности, стихах и прозе. Каталогизируя эти следы, А.В. Пустовит ясно даёт читателю почувствовать то, что он, автор этой замечательной книги, определяет как вечно становящуюся диалектику пушкинского мировоззрения. По убедительному мнению исследователя, Пушкин в зрелые годы не является ни вольтерьянцем, ни атеистом; не является также ортодоксальным христианином. Он вообще не является, он становится: движется от первой из противоположностей ко второй.

  1. "Между "есть Бог" и "нет Бога" лежит громадное целое поле, которое проходит с большим трудом истинный мудрец. Русский человек знает какую-либо одну из этих двух крайностей, середина же между ними не интересует его, и потому он обыкновенно не знает ничего или очень мало" (А.П. Чехов, 1897).

  2. "Пушкин... это русской человек в его развитии, в каком он, может быть, явится чрез двести лет" (Н.В. Гоголь, 1835).


Ровно через 60 лет после смерти Пушкина – всё ещё "не знает ничего или очень мало", "какую-либо из двух крайностей". Но обещанного двести лет ждут. Осталось каких-то двадцать лет. Поверим, что тем ныне живущим товарищам, для которых "Пушкин наше всё", и надлежит стать такими людьми, как Пушкин: не упирающимися "в какую-либо из двух крайностей". В этом смысле – истинными философами.
В главке "“Вечные противуречия существенности”: антиномизм Канта и Пушкина" автор книги разбирает категорию противоречия как "основную, центральную категорию пушкинского мышления" (57), подчёркивая, что именно автор "Критики чистого разума" постепенно приучил к антиномизму мыслящих европейцев – даже тех, кто, подобно Пушкину, "Критику…" эту не читал. Ряд лейтмотивных оппозиций пушкинского творчества, исследованных А.В. Пустовитом, убедительно о том свидетельствует. Для примера уж буду держаться раз избранной оппозиции счастье – несчастье, и да простит мне читатель ещё одну обширную, но необходимую цитату:
"Во время одной из встреч с Онегиным Татьяна "сидит покойна и вольна", а он, несвободный и неспокойный, пишет к ней о "блаженстве в муках замирать". (Конечно, перед а лучше бы поставить точку – а то выходит, что Онегин, словно современный пользователь смартфона, пишет прямо на встрече! – В.З.) Таким образом, и в структуре романа в стихах оказывается воплощённой философская антиномия: Татьяна и Евгений почти во всём противоположны друг другу; в частности, с образом Татьяны связана концепция счастья как верности долгу, с образом Онегина – счастья как наслаждения". (70 – 71)
Это существенный шаг вперёд не просто в понимании того, что "счастья бывают разные" (об этом мы только что прочли у Фонтенеля), но и в выстраивании, так сказать, "диалога разных счастий". Тоже ведь почти два века бьются читатели, беснуются от бессилия учителя словесности перед полуупрёком-полусожалением "А счастье было так возможно, так близко…". Но почему бы не допустить, что в этом случае Татьяна из своего нынешнего спокойного счастья просто шлёт привет трудному счастью Онегина?.. Допуская его концепцию счастья, вступая с ней в диалог, но ни в коем случае не принимая её как собственную. Ибо собственная у неё имеется. И это собственное понимание счастья ею не вымышлено и не вычитано, но выстрадано.
"Пушкин дал нам в своей драме момент из жизни Сальери, когда счастье было для него возможно и когда этого счастья он мог бы достигнуть путём отречения от себя" (324), – цитирует А.В. Пустовит русского фрейдиста 1920-х И.Д. Ермакова, и посредством этой глубинной интерпретации мы переходим от "диалога счастий" к дуальности внутреннего Я. Тогда выходит, что Моцарт и Сальери уживаются и, в конечном итоге, не уживаются в душе Онегина точно так же, как и в душе самого Пушкина. "Поверяя алгеброй гармонию" (и гормонию) подросткового чувства Татьяны – Онегин был Сальери. А безудержно отдаваясь круговороту нового чувства к взрослой Татьяне, – становится Моцартом. Беда в том, что ни в момент своего сальерианства, ни в момент своего моцартианства мы не можем (Иван Дмитрич добавил бы: не можем самостоятельно, без помощи психоаналитика) достигнуть счастия путём отречения от себя."Так трусами нас делает раздумье, и начинанья, взнесшиеся мощно, теряют имя действия" (ср. главку "Философская проблематика "Гамлета" в рецепции Пушкина" – 224 – 232).






[2] 1 Лотман Ю.М. О поэтах и поэзии. С.-Петербург, 1996. С. 163. ЗКурсив Ю.М. Лотмана.


[3] 2 Белоусов А.Ф. Стихотворение А. С. Пушкина "Зимний вечер" // Русская классическая литература: Анализ художественного текста. Таллин, 1988. С. 20.