Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

ЛЯМАН БАГИРОВА


НОВЕЛЛЫ



Когда я вернусь


Когда я вернусь,
Я пойду в тот единственный дом,
Где с куполом синим не властно соперничать небо,
И ладана запах, как запах приютского хлеба,
Ударит в меня и заплещется в сердце моем –
Когда я вернусь.
А когда я вернусь?!
А. Галич

Непонятные сны стали одолевать в последнее время Петра Леонтьевича Страннолюбского. Снилось ему почти всегда одно и то же: квадрат двора-колодца, в котором прошло его детство. По периметру квадрата были протянуты веревки с вечно сохнущим бельем. У одной стены сидела на лавочке соседка – глухая старуха Роза, у другой – безногий, средних лет инвалид Иннокентий тянул под гитару романс "Изумруд". Вдоль третьей стены молодая мамаша Тамара катала коляску с младенцем. У четвертой – с выходом на улицу – не было никого. Все, как обычно, все, как в детстве, когда Петр Леонтьевич, тогда еще краснощекий, буйнокудрый карапуз в штанишках на лямочках бегал по двору с мячиком. Сейчас румянец подувял, кудри изрядно поредели, штанишки на лямочках давно сменились респектабельным костюмом и ремнем из настоящей кожи. Исчезла живость в движениях, зато появилась солидность уважаемого пятидесятипятилетнего человека, профессора, доктора химических наук, отца семейства и счастливого деда двухлетнего чуда с хвостиками – внучки Софиньки. Дом – полная чаша, в семье – идеальный порядок, с женой – лад, на работе – на цыпочках ходят: шутка сказать! – руководитель лаборатории непредельных углеводородов. Одно название чего стоит!
И вот – на тебе! Начал маяться странными снами Петр Леонтьевич с конца февраля. Не помогали ни снотворное, ни усталость на работе, ни сладкая послелюбовная опустошенность. Из ночи в ночь – как заговоренное: старый двор-колодец, старуха Роза с неподвижными, чугунными от многолетней работы руками на коленях, раззявленный щербатый рот инвалида Кеши и монотонное Тамарино: "Котя-котинька, коток, котя-серенький хвосток, приди, котя, ночевать, нашу детоньку качать". Но ленивый Котя, очевидно, запаздывал, потому что младенец ныл на одной ноте и
никак не засыпал. И себя – бегающего, подкидывающего мячик – видел Петр Леонтьевич, и мячик все норовил выкатиться со двора, а мать кричала:
– Не смей выбегать на улицу! Там машины!
И явственно слышал во сне Петр Леонтьевич хриплый, чародейный Кешин голос:

Нет, ни пурпурный рубин, ни аметист лиловый,
Ни наглой белизной сверкающий алмаз
Не подошли бы так к лучистости суровой
Холодных ваших глаз,
Как этот тонко ограненный,
Хранящий тайну черных руд,
Ничьим огнем не опаленный,
Ни в что на свете не влюбленный
Темно-зеленый изумруд.

В этом месте профессор всегда вскакивал в холодном поту. Будто душу выворачивал проклятый Кешка, и горько-тревожно сжималось сердце.
– Да что с тобой? – как-то спросила жена. – Которую неделю как заведенный к четырем вскакиваешь. Может, к врачу надо?
– Обойдется, – махнул рукой Страннолюбский. – Переход на весну, организм перестраивается, случается такое.
– Что-то раньше не случалось, – проворчала жена. – Странно как-то.
– Ну, раньше… Раньше и мы с тобой помоложе были, – профессор легонько шлепнул жену по мягкому месту, но та уже обняла подушку и мерно засопела.
А Страннолюбский до боли в глазах вглядывался в одинокую звезду на сером небе и снова проваливался в тревожную яму сна.
…Он знал, для кого чародействует, нежно рвет сердце Кеша. Красавица Глаша, Аглая, зеленоглазая ворожея. Соседка со второго этажа, крепкозубая, смешливая, ладная от пяточек до маковки. Предмет жгучей женской зависти и мужского восторга. "Шал..а", – награждали ее женщины обидным прозвищем, когда она, поблескивая крепкими круглыми икрами, поднималась по лестнице к себе. Мужчины выворачивали шеи и прицокивали. Кеше одному позволялось высказывать свой и общий восторг. Он считался вроде как за блаженного.
К Глаше часто ходили гости. Поднимались по шаткой лестнице хромовые сапоги, лакированные остроносые туфли, грубые башмаки, подбитые гвоздями, шевровые ботинки. Петя, приоткрыв рот, смотрел, как исчезает за выщербленным порогом разнообразная обувь, слушал, как дрожат от вихревой "Рио-риты" стекла Глашиных окон.
– Малец, варежку-то закрой! – беззлобно скалился Кеша. – Не про нашу честь! Ты ей по боку по малости лет, я – по убогости. Хороша Глаша, да не наша!
– Кеш! – окно на втором этаже растворялось, и из него выглядывала Глаша – смеющаяся, кудрявая. – Опять меня склоняешь?
– Я вас, Аглая Дмитриевна, – церемонно хрипел Кеша, – ни на что еще не склонял. Мы тут с Петром беседуем.
– Ха-ха-ха, – дробился Глашин смех, ударял в стекла солнечными лучами.
– Йэ-э-эх! – вскидывался немощным телом Кеша. – Утеха! – цепкие паучьи пальцы сильнее сжимали гриф гитары, и он выводил яростно-нежно:

Мне не под силу боль мучительных страданий;
Пускай разлукою ослабят их года, –
Чтоб в ярком золоте моих воспоминаний
Сверкали б вы всегда,
Как этот тонко ограненный,
Хранящий тайну черных руд,
Ничьим огнем не опаленный,
Ни в что на свете не влюбленный
Темно-зеленый изумруд.

А потом увез Глашу владелец шевровых ботинок. Зачастил подниматься по шаткой лестнице и однажды девушка спустилась вместе с ним в нарядных красных туфельках. И серое крепдешиновое платье так ладно овевало полные белые ноги. И весь двор желал ей счастья, даже те, кто называл обидными словами, потому что не было злобы в Глаше, и с каждым она простилась тепло и сердечно. И все думали: как же теперь они будут без Глаши, без ее смеха и вихревой, гремящей "Рио-Риты"?
– Поганка! – сплюнул желтой слюной Кеша и вытер глаза. – И на кой он ей сдался? Щелкун! Какой с него муж?
Петя смотрел, как зачарованный, на то, как прощалась-кланялась девушка, но только когда, подхватив кадку с фикусом и патефон, она стала садиться в машину, он понял, что это навсегда, что сейчас синяя большая громада на колесах навсегда увезет Глашу. И заревел, оторвался от земли, полетел к ней, уткнулся с размаху в теплые, добрые колени, потому что нет возраста у любви и не хочется с ней расставаться, если она и вправду любовь…
И Глаша, зеленоглазая ворожея, опустилась перед ним на корточки, прижимала к душистому крепдешиновому платью, целовала, уговаривала:
– Ну что ты, маленький?! Петя, Петенька, я же буду приезжать, я же не навсегда уезжаю. Вот непременно приеду, привезу тебе большую игрушку и мячик новый. Ну как тебе не стыдно, а еще Петр! Знаешь, что это? Камень! А разве камни плачут?
Но он не слушал ее, рыдал горько и отчаянно, и в унисон ему голосил Тамарин младенец, будто провожали они Глашу в дальнюю невозвратную дорогу. И когда, наконец, синяя машина двинулась к четвертой стене и выехала со двора на улицу, то он побежал за нею, и бежал бы долго, если бы мама не кинулась вдогонку и не надавала подзатыльников со словами:
– Я кому говорила, неслух? Под машину хочешь попасть? А измазался-то как! Марш домой!

Когда я вернусь,
Засвистят в феврале соловьи –
Тот старый мотив – тот давнишний, забытый, запетый.
И я упаду, побежденный своею победой,
И ткнусь головою, как в пристань, в колени твои!
Когда я вернусь.

А ведь обманула Глаша. Не вернулась. И двор-колодец продолжал жить своей жизнью, только без "Рио-Риты", и про изумруд Кеша выводил уже редко и как-то неохотно. Пел все больше другие песни. Подрос Тамарин младенец, катал в коляске брата, и только старуха Роза продолжала сидеть у стены на деревянной табуретке.


***


– Ничего особенного у вашего мужа я не нахожу, – угрюмая женщина-невропатолог шелестела бланками рецептов. – Реакции хорошие, заторможенности нет, небольшая дискинезия век. Легкие тоже чистые. Легкий невроз, сезонная депрессия. Гемоглобин, правда, низковат. Впрочем, есть шумы в сердце, могу посоветовать хорошего кардиолога. А вообще желательно съездить на курорт, отдохнуть. Вы давно были в отпуске?
– Летом, – быстро ответила жена. Ей удалось-таки затащить Страннолюбского к врачу. – Вы понимаете, особо ничего не беспокоит, но вот стал вскакивать в половине четвертого-четыре, как будто его кто подбрасывает на кровати.
– Отдых! – решительно сказала врач. – Ванны расслабляющие. Глицин, настойки боярышника, пустырника, валерьянки рекомендую принимать. Хорошо еще компоты из ягод боярышника попить. Ничего острого, жирного, тяжелого на ночь не есть, больше гулять. И в отпуск, в отпуск! Серьезных препаратов я вам не прописываю, пока нет надобности, но кардиологу все же покажитесь. С 50 до 63 – мужчины в группе риска. Всего доброго!
– Какой отпуск?! – махнул рукой Страннолюбский. – У меня два аспиранта защищаются, работа в лаборатории не окончена. Куда сейчас?
– А по-твоему это хорошо – вскакивать среди ночи в поту? – парировала жена. – О себе не думаешь – о нас подумай, о Софиньке.
– Да ну… Глупости все. Летом поедем. А по врачам я больше не пойду. – Петр Леонтьевич зашагал быстрее, оставив жену позади.


***


…Он знал, что вернется. Когда – это были уже мелочи. Он привык к своему сну и жалел только, что не увидит Глашу и не спросит, привезла ли она ему новый мячик. В одну из теплых весенних ночей Петр Леонтьевич проснулся, как обычно, без четверти четыре. В форточку светила насмешливая зеленоватая звезда. Из парка напротив тянуло запахом зацветающего дикого жасмина. Захотелось пить. Жена мерно посапывала рядом. Страннолюбский взял в руки стакан, загодя поставленный ею на тумбочку, выпил жадно. Снова лег. Вода не принесла ему облегчения, была неприятного металлического вкуса. Что-то несильно толкнуло слева в грудь и сдавило, будто мягкими лапами.
– Хы-ы-ы! – попытался крикнуть Петр Леонтьевич. Но звука не получилось. Захотел растолкать жену, но рука не слушалась. Сердце прыгнуло мячиком в двор-колодец, и Петр Леонтьевич бросился догонять его. Пробежал мимо старухи Розы, инвалида Кеши с гитарой, Тамары с коляской. Остановился, переведя дух, посреди двора и поразился сам себе – какой же он стал маленький. Меньше красного мяча, который он, наконец, поймал.
– Петя!!! – кричала мать из окна. – Ты опять выскочил на улицу? Погоди, дождешься у меня! Марш домой!..


***


– Я ему говорила, говорила! – причитала на поминках жена. – И врач тоже! Отдых нужен был, заездил совсем себя работой этой. Но он разве слушал? Все аспиранты, лаборатория чертова. Себя не жалел, и нас не жалел!
Собравшиеся прилично сморкались в платочки, ковыряли еду на тарелках. Больше всего убивались два молоденьких аспиранта. Старшие коллеги жалели о безвременно погасшей жизни и в глубине души радовались, что чаша сия и на этот раз прошла мимо них.
Через год с небольшим Петра Леонтьевича почти никто не вспоминал. Лабораторию его объединили с другой, пришел новый заведующий, был утвержден другой план работ, появились новые сотрудники, и вскоре сама память о талантливом ученом осталась в архивных записях, да изредка – в тихих разговорах старожилов.
После второй годовщины вдова Страннолюбского, перебирая хлам на чердаке, отдала дочери стопку старых пластинок.
– Увези ты их, бога ради, куда подальше. Не могу их слушать. Там все романсы старинные, отец твой их очень любил, а я не могу. Тяжко. Будто с ними и ушел. Не хочу. Глаза бы мои их не видели…


Je t´aime


Она округлая и любит округлое. Большая, словно медведица, на удивление увертливая, крепкотелая, с серебристо-белыми волосами и ярко-голубыми глазами. Сидит, уютно поставив круглые локти на круглый стол, накрытый темно-зеленой плюшевой скатертью, что-то вышивает. Я играю фестончиками скатерти, смотрю, как мелькают в ее руках разноцветные нити, и тоже размещаю свои острые локотки на столе.
– Ньйи волно (Нельзя), – голос ее звучит ласково, но твердо, и изысканные слова незнакомой речи завораживают меня.
– Почему?! Тебе можно, а мне нельзя?! Льзя!!! – мне пять лет, и я жонглирую языком, как вздумается! Удивительное ощущение лингвистической свободы, сияющий филологический полет! Никогда потом уже не подняться в него – знания давят балластом!
– Мне можно. Я старая. А тебе в жизнь входить, дом водить. Не комильфо, цуречка! (доченька)
– Почему ты так говоришь? – я кричу, и одновременно в моих карих и ее голубых глазах вспыхивают веселые искорки.
– Потому что я полька. Есть такая страна – Польша. А в ней город Краков. Колбасу краковскую любишь? Вот она из города Краков.
Для меня все колбасы делятся на вкусные и не очень. В последнее время тех, которые "не очень", не было. Я киваю головой. Она удовлетворенно улыбается.
– А еще в Кракове есть красивые дома, высокие сосны и большая река. Синяя-синяя.
– Как твои глазки? – я смеюсь.
– Краше. – Она задумывается, потом тихонько поет:

Ой, ты Висла голубая,
Как цветок,
Ты бежишь в чужие земли,
Путь далек…

– Я тоже хочу в Польшу! – мой крик утвердителен и победоносен. Для пущей важности я стучу кулачком по столу, и фестоны скатерти подпрыгивают в знак согласия!
Она молчит с минуту, потом гладит меня по голове. Рука у нее маленькая, натруженная, тяжелая и немного дрожит.
– Куделька моя! – она убирает руку, мои кудряшки пружинят вверх. – А локти на стол все же не клади. И не чавкай, когда ешь. А то приедет из-за синих гор принц на белом коне за тобой, увидит, что такая красивая барышня локти на стол кладет и громко жует, огорчится и уедет обратно.
– Огорчится – горчицу съест?! – я продолжаю играть словами.
– Нет, без горчицы уедет грустный обратно. Скажет: я хотел ее сделать королевой, а она вести себя не умеет. Не комильфо!
– Пусть уезжает! – перспектива замужества с капризным печальным принцем меня нисколько не привлекает, и я легкомысленно расстаюсь с ней. – Он сам не камифо.
– Не комильфо. Это по-французски. Комильфо – как надо, не комильфо – как нельзя.
– Откуда ты все знаешь?
– Я во французской гимназии – школе, то есть, – училась.
Ого! Французская гимназия в Польше – это что-то с чем-то! Франция! Страна волшебных духов "Клима́", которыми так дорожит моя мама. Мое воображение мгновенно накрывают синие воды Вислы, и окутывает флер чего-то воздушного, безешного, французско-парфюмного. Я распахиваю глаза пошире.
– Скажи что-нибудь по-французски! Нет, по-польски! Ну, скажи!!!
– Не вертись! (это по русски) Je t´aime (я тебя люблю – по французски), Kocham cię (я тебя люблю – по польски). Оставь в покое хвост Барсика! Вот егоза! А теперь давай читать, ты за целый день и строчки не прочла! (все три фразы – скороговоркой на русском!)
– Не хочу читать! Расскажи что-нибудь!
– Еще как хочешь! На чем мы остановились?
– М-м-м…Девочка…
– "Девочка со спичками". Открывай книгу. – Она подвигает мне старенький томик сказок Андерсена в синем переплете.
– "Как холодно было в этот вечер! Шел снег, и сумерки сгущались. А вечер был последний в году – канун Нового года"… – Я без энтузиазма тяну по слогам слова. В майский теплый вечер трудно читать про холодные рождественские сумерки. Но она неумолима!
– Вот прочтешь до конца страницы – она маленькая! – и пойдем гулять!
– Расскажешь про Польшу? А про Францию? – торгуюсь я.
– Расскажу, – на дне голубых глаз вспыхивает и гаснет усмешка.
Я удовлетворенно прижимаюсь к ее теплому круглому боку. К другому боку прижимается четырехмесячный потомственный "дворянин" Барсик неопределенного цвета и сомнительных манер. И она еще говорит, что я не комильфо! Кто точно не комильфо, так этот хвостатый! Ворует, что ни попадя, – видно, тяжелое "дворянское" детство сказывается, и портит кустики гвозди́ки на балконе.
Мы замираем так на минуту. Она молчит, прикрыв глаза и подперев голову рукою…
Иногда к ней приходят две приятельницы. Степенные, опрятные старушки. Рассаживаются у небогатого стола, вздыхают и расправляют на коленях чистые платочки. Угощение нехитрое – пирог-скородум с капустой, рассыпчатая горячая картошка с укропом, селедка, украшенная кольцами красного лука, домашняя кизиловая наливка. Поверх будничной плюшевой скатерти – нарядная льняная, вышитая гладью.
Старушки чинно выпивают, закусывают, тихо беседуют, потом одна из них снимает со стены гитару.
Поют много. Задумчиво, уйдя в себя, даже нехотя. Но с таким чувством, какого мне больше не доводилось слышать. Поют о том, что "в степи глухой замерзал ямщик", и о том, что в "лунном сиянии снег серебрится", и "что стоит, качаясь, тонкая рябина".
И напоследок всегда поют пронзительно, впечатывают в небеса надтреснутую женскую долю:

Позарастали стежки-дорожки,
Где проходили милого ножки,
Позарастали мохом-травою,
Где мы встречались, милый, с тобою…

О-о-о-ю-ю… Последний звук растворяется в воздухе…

Они прикрывают глаза. Мойры. Богини судьбы. Где-то в отстраненной памяти их взрываются города, грохочет война, репрессии косят родных и близких, погибают любимые, умирают от голода и тифа дети. Но они плывут над страданием, они молоды, и на талиях их можно сомкнуть руки. И среди них – она, моя няня, тоненькая, прелестная, говорящая по-французски с легким польским акцентом, волей судьбы занесенная в Баку.
Она так и не увидела больше голубой, как цветок, Вислы, не дождалась внуков и всю свою нежность перенесла на меня – соседскую девочку с темными, вспыхивающими как спичка, и все запоминающими глазами…
… – Скажи что-нибудь по-французски! Нет, по-польски! Ну, скажи, цуречка!!!
– Je t´aime (я тебя люблю – по-французски), Kocham cię (я тебя люблю – по-польски).
Я помню о тебе, няня моя, Елизавета Станиславовна Крашевска-Зозуля (20 октября 1909 года, Краков – 15 января 1988 года, Баку).
Я помню о тебе…


Ноланец


История, рассказанная знакомым

Он был живое воплощение асимметрии. Не той, что притягивает взор милой неправильностью черт, и не той, что отталкивает явным уродством. А поражает так, что мысленно восклицаешь: "Ничего себе! И учудила же природа!"
Асимметричным было все: дынеобразная голова, очень узкое лицо со скошенным, как у комика Тото, подбородком, оттопыренные под разным углом уши-вареники, кривое переносье, покатый лоб, низко заросший волосами с одной стороны. Левое веко казалось птичьим из-за сильно опущенного уголка глаза. Немного короткая правая нога заставляла его странно выворачивать ступню при ходьбе, и правое плечо было ниже левого. Но все это нисколько не мешало ему: наоборот, он был – ртуть, огонь, сгусток кипучей юношеской энергии, при которой сама эта некрасивость была обаятельна. Словно дурашливый химик-самоучка смешал в реторте несовместимые вещества, но – счастлив Бог дураков! – вещества не только не разъялись, но гремучая смесь их явила миру нечто яркое и запоминающееся. Много минусов в конце концов дают один гигантский плюс. "Гармония дисгармонии", – метко окрестила его училка по истории, дама весьма ироничная и острая на язык. Она же предрекала ему большой успех у женщин, прибавляя, как аксиому: "Любила же Джозиана своего Гуинплена".
Мы – восьмиклассники-оболтусы, интересующиеся, помимо учебы, буквально всем, чем можно интересоваться в четырнадцать лет, понятия не имели, кто такой Гуинплен, но прозвище к Лаврику Кострову пристало всерьез и надолго. Впрочем, как и многие другие клички. Ни один из нас не мог похвастаться таким количеством прозвищ, добродушных и задиристых, на которые он никогда не обижался и лишь фонтанировал новыми вспышками смеха и забавных историй. Его дразнили Лягухой, Профилем, почему-то Пластырем, Лаврушкой, Гусем, Костерком и Бог его знает, кем еще…
Он был неистощим на выдумки, шутки, остроты, они сыпались из него, словно из прохудившегося разноцветного мешка. Ни одна наша вечеринка, ни один школьный вечер не обходились без него. Надо было видеть, как с неуклюжей грацией он обхаживал девчонок из класса. Те уже вступали в пору девичества, юная тугая плоть властно пробивалась сквозь одежду, и женское чутье безошибочно улавливало проявляемый к ним интерес. То, что вытворял Лаврик, не мог сделать никто. Пока в наших телах гадких утят еще дремали прекрасные лебеди, пока в нескладных юношеских фигурах только намечалась ладность мужской стати, асимметричный Лаврик бурлил фантазией, искрился обаянием, очаровывал, вдохновлял и влюблял в себя. Он был достаточно начитан, декламировал стихи, танцевал, пел, играл на гитаре, знал карту звездного неба, считал математику царицей всех наук, лазал по деревьям, как лемур, разбирался в аквариумных рыбах и комнатных цветах, мог испечь шоколадный рулет со сгущенкой и вообще был наделен массой талантов, какие нам и не снились. При этом таланты эти подавались с такой горячей восторженностью, такой страстной неукротимостью, что поневоле казалось: только так – взахлеб, на краткий выдох и вздох, на яркость и порыв можно жить! Только так и никак иначе.
Но, пожалуй, тем, что выгодно отличало Лаврика от нас, – и влюбленных, и завидующих, – было уважение. Большая редкость: его уважали и ученики, и учителя, и даже родители учеников. Не было случая, чтобы Лаврик кого-нибудь предал, смолчал перед несправедливостью, не заступился бы за обижаемого. Не бы-ло!!! И получал же он за это неслабо, и пропесочивали его на педсоветах, в кабинете директора, и драли родители, но Лаврик был непоколебим. Когда его особо донимали, он вытягивался в струнку и с каменным лицом отчеканивал: "Когда вы не будете знать, кому служить, колеблясь между материальной видимостью и невидимым принципом, выбирайте принцип, в котором все". Против постулата Дюма возразить было нечего, да и непедагогично, и Лаврика оставляли на время в покое.
Любимым его стихотворением было пушкинское "Жил на свете рыцарь бедный". Он декламировал его с такой неумолимой средневековой одержимостью, что узкое лицо бледнело до синевы, рот пересыхал, и сам он походил на легендарных паладинов прошлого – Роланда, Персеваля, Астольфа. Шагнувшие из своего мрачного небытия, они невидимой стеной стояли за нашим Лавриком и сообщали ему силу. В эти минуты он казался почти величественным. После декламации повисала тишина, Лаврик благородно кивал головой-дыней и ... сонм паладинов рассеивался. Благородный кивок никак не давался Кострову и выглядел немного комично.
Но окончательно Лаврик потерял покой, когда случайно наткнулся на книгу о Джордано Бруно. Все! Огонь, некогда спаливший ученого, казалось, вспыхнул с новой силой в душе Лаврика. Пепел Бруно стучал в его сердце! Лаврик жил Джордано, он бредил им. В день казни астронома, 17 февраля, он непременно облачался в черную рубашку, слова "Джордано из Нолы, Неистовый Ноланец" произносились им с такой нежностью, что далекая Нола непременно включила бы Лаврика в число своих почетных жителей, если бы… догадывалась о его существовании.
Мы немедленно окрестили Лаврика новой кличкой "Ноланец", и она была единственной, на которую он не отшучивался, а наоборот, гордился. Словно отблеск костра Бруно лег и на его лицо.
С появлением в классе Лады Варенковой Лаврик обрел Даму сердца. Дочь геологов, сменившая за время учебы четыре школы, действительно была красавицей с тонкими чертами лица, золотистыми волосами, нежной чистой кожей и – редкость для блондинки – темно-карими глазами-вишнями. Лада словно была устремлена в какую-то запредельную высоту, и облик ее напоминал стрельчатые окна готических храмов.
Внимания Лады добивалась вся мальчишеская аудитория старших классов, но Мадонна была ровна и безразлично приветлива со всеми. Девочки, конечно, жутко завидовали и сплетничали втихомолку. Однако пищи для сплетен не было, Лада была безукоризненна, и энергия ненависти умирала, не находя выхода. Лишь однажды первая задира в классе Динка Шепотушкина, у которой от вечного любопытства постоянно горели уши, прибежала из физкультурной раздевалки и победным шепотом выбросила:
– А у Мадоннки-то пальцы на ногах кривые!
Сколько же в этом шепоте-вопле было радости! Как мгновенно загорелись глаза у девчонок! Удалось поколебать запрестольный образ, красота оказалась с изъяном, пусть совсем маленьким, вполне извинительным, но изъян этот приближал Мадонну к ним, уменьшал расстояние между небом и землей, на которой были они – все во власти пробуждающихся гормонов, угреватые, прыщавые, смешные...
Лаврик стал тенью Мадонны. Как-то сами собой отпали от него друзья-товарищи. Он перестал быть вечным двигателем, беззлобным балагуром-гаером, и истина выступила из лохмотьев шутовского колпака – мы любили не Лаврика, а хорошее настроение, которое он создавал, его умение разрядить любую обстановку. Мы насыщались от него радостью, и вот – источник питания иссяк. Теперь он и вправду имел "одно виденье, непостижное уму", был горящим Ноланцем, "рыцарем бедным", честнейшим, верным, преданным своей Ладушке.
Она не была сильна в математике. Это воодушевляло Лаврика. На контрольных он виртуозно подсовывал ей листочки с правильными решениями, умудрялся выручать и при устных ответах. Мадонна скользила по нему сонно-благодарным взглядом, кивала одними ресницами (ух, эти ресницы! Казалось, что на глаза опускались мохнатые золотые шмели), и Лаврик был счастлив.
Восьмого мая наша, в общем-то, благодушная математичка влетела в класс, взволнованная донельзя:
– Так, мозги в кучу все собрали! Сейчас проверяющие из РОНО контрольный урок проводить будут. Не подведите!
Пришли директор, завучи и три проверяющие дамы, одетые с ног до головы почему-то в черное. Крупногабаритные, с каменными лицами дамы в черном имели вполне инквизиторский вид.
Карты в этот день легли плохо. Вызвали Мадонну. Лаврик извивался ужом, палимый огнем бессилия: помочь Ладушке не было никакой возможности. Она уверенно шла ко дну, запиналась, покрывалась пятнами, крошила мел. Лаврик добела сжимал руки. Девчонки тихо хихикали. Математичка буравила Мадонну взглядом. Это не обещало ничего хорошего.
Наконец ее отправили на место. Она будто стала ниже ростом, и волосы потускнели. Золотые шмели опустились, и на них показалась прозрачная капля. Этого Лаврик вынести уже не мог. Вызвался отвечать, произвел фурор, с легкостью доказал две сложнейшие теоремы. Инквизиторши сыто улыбались.
После урока они пошептались о чем-то с директором и математичкой, и на следующий день в журнале против фамилии Варенковой появились две жирные "двойки", а против фамилии Костров – очередная "пятерка с плюсом". Девчонки бросали победные взгляды на Ладу. Расстояние между небесноликой Мадонной и ими – земными, угреватыми, смешными – сокращалось стремительно.
На следующем уроке математики обнаружилось, что "двойки" против фамилии Варенковой исчезли. Аккуратно подчищены бритвой. Математичка забыла внести их сразу в дневник, а когда спохватилась, оценок уже не было.
– Варенкова! – змеиным шипом провозгласила математичка. – Это твоя работа? – и потрясла журналом перед Ладой.
Та стояла ни жива, ни мертва. Запрестольный образ мерк на глазах. Обычная рыжеватая девчонка с темными глазами.
– Я еще раз повторяю, – дробили звуки сузившиеся накрашенные губы, – зачем ты это сделала? Бездарь! Хулиганка! Отвечай!
Лаврик вскинулся и побледнел. Костер Ноланца был зажжен. Какое счастье умереть за Даму! И тут...
– Это не я, Розалия Аркадьевна, – пискнула Мадонна, – это Костров.
Тишина не воцарилась. Она образовалась как вакуум и всосала в себя все внешние звуки.
– Лаврентий, – так странно прозвучало полное, полузабытое нами имя Лаврика. – Это правда? – училка смотрела поверх очков недоверчиво и растерянно. – Ты никогда не врешь. Это правда?
Лаврик втянул голову в плечи. Никогда раньше он не выглядел столь жалким. Тридцать две пары глаз устремились на него. Кумир теребил золотистую косу.
– Да, – твердо сказал он. Костер Ноланца лизнул его лицо, и оно было почти черным.
– Зачем? Ты можешь ответить: зачем?! – голос училки сорвался почти до визга.
Лаврик молчал. Розалия щедро влепила ему и Ладе еще по "двойке", и вызвала его родителей в школу.
– Тили-тили-тесто, жених и невеста! – заверещала Шепотушкина на перемене, кривляясь возле них. Лаврик молчал, Мадонна делала вид, что не слышит.
Что произошло после встречи училки с родителями, Лаврик не сказал, отделался словами "нормально" и "в порядке". Он больше не шутил и не рассказывал о Джордано Бруно. Мадонна по-прежнему была ровна и приветлива со всеми. Со своим паладином она не сочла нужным объясниться. На наши презрительные взгляды не реагировала. Но надо отдать нам должное – мы, при всем своем юношеском максимализме, угадали, что нам лучше помолчать и не вмешиваться. Все же "храм оставленный – всё храм. Кумир поверженный – всё бог!". Предавшая Мадонна оставалась любимой.
Экзамены прошли успешно. Лаврик умудрился помочь Варенковой, передал через товарища листок с правильными решениями. После каникул он в класс не вернулся. Поступил в педагогическое училище в Кустанае, потом в институт. Там и остался, работал в местной школе, перевез к себе родителей, подумывал о женитьбе. Как-то в июле поехал с друзьями отдохнуть в Калининград на Пелавское озеро. И погиб, спасая тонущего. Неистовый Ноланец – разве он мог поступить по-иному? Какая разница, что поглотит тебя – огонь, вода, воздух или земля, если ты выбрал "принцип, в котором – все"?.. Ноланцу, нашему Лаврику Кострову, было неполных двадцать шесть...
Варенкова доучилась с нами до десятого класса. Лицо ее по-прежнему светилось безмятежностью Мадонны, но к к шестнадцати годам многие наши девочки выровнялись и уже не уступали ей в миловидности. Энергия зависти сошла на нет, но исчезло и постоянное восхищение. Теперь вместо единственной розы-королевы была клумба, где каждый цветок был свеж и прекрасен. Родители наняли ей репетитора, он немного подтянул ее по математике, и с грехом пополам она сдала выпускные экзамены. Потом уехала с родителями в Болгарию, чему-то вроде училась, вышла замуж за местного, и след ее окончательно затерялся.


***


Джордано из Нолы прожил на свете пятьдесят два года. Лаврентий Костров – вполовину меньше. Отъявший от своей жизни добрый кусок, он подарил его мне, спас не только того тонущего, но и всех нас, ибо так же бросился бы спасать и гореть за каждого.
Лаврик Костров, Профиль, Костерок, Лаврушка, Ноланец, наш маленький, бедный рыцарь... Так много, так безоглядно, так полно любивший, как тебя не хватает в нашей сумасшедшей или слишком умной жизни. Да и способна ли она породить таких, как ты?..
И, законченный атеист, я страстно молюсь, чтобы "Пречистая сердечно Заступилась за него И впустила в царство вечно Паладина своего".
Слабый человек, я хочу верить, что когда-нибудь в горних пределах я увижу его улыбку. Ибо жизнь – это долгое прощание с теми, кого помнишь и кого любишь…


Серое рассветное море


С любовью и памятью о Прибалтике

Валерий Яковлевич Марковников гордился в жизни двумя вещами. Тем, что он был однофамильцем известного химика, и парадоксальной жизненной теорией, оформленной в чужих стихах. Так, на все философские вопросы о жизни, смерти, Боге и счастье он отвечал, лукаво прищурясь: "Всё на свете шерри-бренди, ангел мой!". К женщинам относился как герой какого-то чеховского рассказа: "Ну, призвана она, положим, мужа любить, да салат резать, так на кой черт ей знания?". А в компаниях любил напевать невесть где услышанную песню:

Есть женщины, похожие на ночь:
Загадочны, томны, темны и властны.
Они не столь прекрасны, сколь опасны.
Друзья мои, от тех бегите прочь,
Которые напоминают ночь.
Есть женщины, похожие на вечер:
У них в глазах штампованная грусть.
Печальны мысли их, капризны речи.
Все вздохи их я знаю наизусть
И не ищу с такой красоткой встречи.
Есть женщины, похожие на день:
Солдаты в юбках, трезвые, как сода.
Холодные в любое время года.
Друзья мои, похожая на день –
Она уже не женщина, а пень.
А есть похожие на детский смех,
На утро майское, на сны лесные,
Всегда весёлые и озорные.
Не согрешить с такою – просто грех.
Друзья мои, они милее всех...

Песенка неизменно вызывала бурный восторг, Марковникову аплодировали и считали его умницей и сердцеедом. Это ему льстило. Вообще это был добродушный здоровяк с ярким румянцем на смугловатом лице, с прокуренными усами и детской ямочкой на подбородке. Когда-то ему сказали, что он похож на Мопассана, и изо всех сил он старался поддерживать этот образ на людях.
Жена его – милая, чуть ленивая пухленькая блондинка, на первый взгляд, и была тем утром майским из песенки, но без смеха, веселья и озорства. Супруги жили мирно, у них было два сына. Однако Валерий Яковлевич отчаянно изменял ей и с теми, кто был похож на ночь, и с теми, кто на вечер, и на день. Возвращался он из загулов всегда подтянутым, молодцеватым, и отшучивался: "Когда все время ешь бутерброды с черной икрой, то иногда хочется и с ливерной колбасой". Жена давно махнула рукой на его похождения и относилась к ним снисходительно, как к шалостям избалованного ребенка.
Марковников был стоматологом, искренне верил, что все болезни происходят от испорченных зубов, ограничивал детей в сладком и старался выполнять свою работу на совесть. Пациентов у него было предостаточно. С мужчинами он был предупредителен, с дамами – любезен, и первые, и вторые его уважали, а дамы даже восхищались, и кое-кто называл его за глаза душкой-доктором.
Было у Марковникова одно неукоснительное правило. Отдыхать хотя бы десять дней в году он предпочитал один. Это тоже входило в жизненную философию.
– Чтобы еда была не просто пищей, а райским наслаждением, нужно перед обедом хорошенько озябнуть, – говорил он. – Чтобы как следует соскучиться по родным, надо на время разлучиться с ними. Тогда все будет замечательно.
Против этой доктрины бесполезно было возражать, и жена, поворчав немного в начале брака, смирилась, и лишь беззлобно усмехалась. Впрочем, страстной любви между ними никогда не было, как и бурных ссор.
Неизменно в августе Марковников отправлял жену с детьми к ее родителям в южный город на берегу моря, а сам уезжал в Прибалтику на десять-двенадцать дней. Потом возвращался к семье и отъедался тещиными пирогами.
Марковников любил Прибалтику. За шестнадцать лет брака он был там с семьей два раза, и потом ездил сам. Маленькие и большие города были исхожены им. Сами названия – Игналина, Неринга, Пярну, Резекне, Елгава – звучали для него как далекая музыка. Ему нравилась особая северная чистота улиц и площадей, пение иволги по утрам, остроконечные крыши домов, похожие на колпаки звездочетов, холодная и спокойная красота женщин. Марковников мало верил в переселение душ, но чувствовал, что в прибалтийских городах он словно становился самим собой. Исчезало все наносное, на сердце становилось так славно, как бывает порой в ясный зимний день, когда снег тихо укрывает землю. Душа будто вставала на цыпочки, делалась строже и утонченнее. Как по волшебству, исчезали всегдашнее балагурство, придуманная жизненная философия, и хотелось думать о чем-то светлом, простом и ласковом. И верилось, что по возвращении начнется новая, лучшая жизнь, потому что к лучшему изменился он сам.
Но он возвращался, и все шло по-старому. Устоявшейся жизни не нужен был обновленный Марковников. Наоборот, привычный доктор-душка был ближе и понятнее родным и друзьям.
Чаще всего Марковников отдыхал в центре Юрмалы, в Булдури. Снимал комнату у давней своей знакомой – Анны Александровны Эглите. Пятидесятисемилетняя пенсионерка Анна Александровна была вдовой, жила вместе с дочерью в большом деревянном доме недалеко от моря и леса. С Марковниковым она свыклась, доверяла ему и почти всегда отказывала другим клиентам.
Инесе – дочь русской и латыша – была очень красива, и, глядя на нее, Марковников думал, что она не подходит ни под один из ярлыков женщин из его песенки. Впервые он увидел ее еще подростком, сейчас ей было двадцать два, она училась на художника и встречалась с парнем, которого называла почему-то "Слон", и парень этот не нравился Анне Александровне. Марковникову порой становилось скучно, когда вдова звала его в гостиную "посумерничать", как она говорила. На самом деле все ее разговоры сводились к тревоге за дочь, она ждала от Марковникова сочувствия, и даже просила его, как давнего знакомого, поговорить с Инесе и отвадить ненавистного "Слона". Но Марковников избегал вмешиваться в чужие дела.
Дом вдовы был нескладным, старым, с нежилым левым крылом. В двух комнатах жили хозяйки, оставались общая гостиная с теплой печкой-голландкой и маленькая угловая комната со сводчатым потолком и окном почти во всю стену. Эту комнату и предложили Марковникову в первый раз, и она ему понравилось. В ней всегда вкусно пахло подсыхающими яблоками и грибами: Анна Александровна развешивала на стенах связки прозрачных ломтиков. А из окна открывался чудесный вид на уголок моря и соснового леса.
Он любил смотреть в окно ранним утром, почти на рассвете, когда море было еще ровного и мягкого серого цвета, без оттенков лазури или зелени, и на его фоне ветки сосен казались бархатно-черными, словно на японских гравюрах. В августе в этих краях уже свежо, и приятно было думать, что вечером в гостиной затопят печь, и Анна Александровна угостит его рассыпчатой картошкой и лисичками, тушеными в сметане.
Как-то за ужином Марковников сказал Инесе, что она со своими серыми, мягкого блеска глазами, длинными черными ресницами и пепельными волосами напоминает рассветное море. Девушка потупилась, а мать вздохнула и завела разговор о том, что красота в этой жизни еще не главное, а самое главное – вовремя сделать правильный шаг, чтобы не оступиться, чтобы потом не жалеть о содеянном и т.д и т.п.
"Зачем это все? – думал Марковников. – Сидят люди, говорят какие-то пошлые, банальные слова и не понимают, какое это счастье – так жить! Быть самим собой, вдыхать этот воздух, есть картошку с тушеными грибами, пить чай с земляничным вареньем, смотреть на серое море по утрам, а ночью ложиться на крахмальные простыни и вдыхать запах яблок и грибов. Мать боится, чтобы дочка не убежала с этим "Слоном". Так почему бы ей не поговорить с ним, не пригласить его в дом, может, он неплохой человек, и дочь будет счастлива с ним. Но мать уверена, что она права, что ей лучше знать, в чем счастье ее чада. Боже, как много в жизни неправильного, как не хочется возвращаться и снова прикидываться, лгать, быть "душкой"…
Марковников вспомнил родителей жены – робкого тщедушного тестя, которого никто в доме не слушал, и тещу – отменную хозяйку с маленькими жесткими руками и такой тяжелой челюстью, что казалось: она хочет проглотить человека. И когда она предлагала новые блюда, то у нее получался змеиный шип:
– Это вкус-с-сно! Ешь-ка, еш-ш-шь!
Он думал о том, что жена со временем будет походить на мать (она пошла в ее породу) и от этого становилось грустно, словно он обманулся.
А самое печальное, что он, Марковников, дожив до сорока четырех лет, еще никого и не любил по-настоящему. Сердце было глухо, и даже к детям он относился с чувством, в котором было больше долга, чем нежности. И где-то в глубине души радовался, что у него нет дочек, потому что девочкам нежности нужно больше. А все эти женщины, похожие на ночь, вечер, день, утро, парадоксальная философия – были побегом от самого себя.
– Устали, замучила я вас, – добродушно прерывала его размышления хозяйка. – Отдыхайте.
– Что вы?! Все хорошо! – улыбался Марковников, стряхивая с себя воспоминания.
Вставал он рано, шел к берегу, входил в холодную воду, поеживаясь. Море безжалостно смывало остатки сна, и, бодрый, он возвращался к завтраку, а потом шел гулять по городу и берёг аппетит до ужина. Но достопримечательности мало его привлекали, больше нравилось бродить вдоль моря, вглядываясь в очертания домов с острыми навершиями и маленькими флюгерами. Или гулять по близлежащим городкам, плавно переходящим один в другой – Булдури, Дзинтари, Майори, Дубулты. И, Бог его знает почему, он чувствовал неизбывную родность с этими чистыми улочками, прохладным воздухом, и неяркими цветами в палисадниках. И не хотелось возвращаться, Господи, как не хотелось…
Однажды сорвался сильный ветер, начал накрапывать дождь, и Марковников вернулся домой пораньше. Еще с улицы он услышал громкие крики и резкие голоса. Кричала Анна Александровна.
В комнате стояла бледная Инесе и высокий парень с колючими глазами и острым кадыком. "Слон", – догадался Марковников.
– Чтобы ноги твоей в моем доме не было! – кричала хозяйка. – Не получишь ее, ты слышишь! Убирайся вон! Что, думаешь, я не вижу, ты загуляешь ее и бросишь! Насквозь тебя вижу!
– С чего вы взяли? – угрюмо огрызался парень. – Она не ваша собственность, сама решит.
– Мама! – пыталась урезонить девушка. – Мама, пожалуйста.
– Что?!! – не унималась мать. – Ты его выбираешь? Ой, мне плохо! Валерий Яковлевич, – кинулась она к Марковникову, – пожалуйста, прошу вас.
Марковников плохо понимал, о чем его просят, но по наитию шепнул парню: – Уйди пока. Видишь, бушует. Обойдется все.
"Слон" громко хлопнул дверью. Где-то вдалеке залаяла собака.
Марковников вернулся в гостиную. Анна Александровна, лежала на диване и охала. Инесе не было. Очевидно, ушла в свою комнату.
– "Скорую" бы, – пробормотала хозяйка с закрытыми глазами. – Ой, не могу!
– Я все же врач, – сказал Марковников и испугался сухости своего тона. – Ничего серьезного, Анна Александровна, не тревожьтесь. У вас есть валерьянка?
– Да какая валерьянка, – поморщилась хозяйка, не открывая глаз. – Разве она поможет? Там есть валокордин, валидол… Нет, вы посмотрите только, – с живостью продолжила она, – мать тут умирает, а ей хоть бы хны! Холодная кровь! И из-за кого? Вы же его видели! Ну скажите, ведь правда, вылитый уголовник?!
– Не знаю, – сдержанно отвечал Марковников. Он измерил хозяйке давление и пульс. Тот частил, но давление было нормальным.
– Вы меня осуждаете, – вдруг плаксиво протянула Анна Александровна и села на диване. – Но поймите, поймите, он хочет уехать и ее забрать! А мне куда? Одной куковать?
– А если они любят друг друга? – пожал плечами Марковников. – Не знаю, мне трудно судить…
– Перелюбят! – с неожиданной жесткостью отрезала Анна Александровна и в это мгновение отчего-то разительно напомнила Марковникову тещу.
Ужинать расхотелось, и он ушел к себе. В комнате по-прежнему приятно тянуло яблоками и грибами, но от этого запаха у Марковникова разболелась голова. Он принял лекарство и попытался уснуть.
Ночью в дверь тихо поскреблись.
– Валерий Яковлевич, ради Бога, простите, – плачущим голосом заговорила хозяйка, – пожалуйста, пойдите к Инесе. Она заперлась, но я чувствую, что ей плохо. Вы все же врач, пожалуйста, не откажите, может, вы успокоите… Меня она видеть не хочет.
Марковников чертыхнулся про себя, но вслух сказал:
– Хорошо, сейчас приду.
Комната Инесе была на втором этаже дома, около кладовки. Подниматься туда надо было по узкой деревянной лестнице. Мать стояла внизу и напряженно вглядывалась: откроется или не откроется дверь.
– Это я, Инесе, – нерешительно пробормотал Марковников. Всегдашняя уверенность и балагурство с пациентами изменили ему. Он чувствовал себя неловко и не знал, что скажет этой высокой девушке с серыми глазами.
Дверь тихо отворилась. Глаза Инесе были заплаканы.
– Ну, не надо, не надо, – тихо сказал Марковников, проходя в комнату. – Поверьте отцу двух детей. Все будет хорошо! Если он по-настоящему любит вас, то непременно вернется. А на маму не обижайтесь, она любит и переживает за вас и желает только добра. "Боже, какой бред я несу!" – выругал он себя мысленно.
– Закройте дверь, – тихо попросила девушка.
Марковников повиновался.
– Да, мама любит меня, и душит своей любовью, – быстро проговорила Инесе. – Она рано овдовела и не изменила памяти отца. И всю себя посвятила мне, а теперь ей страшно остаться одной. Она хочет, чтобы я вышла замуж за кого-то, кто придет в наш дом. И чтобы мы жили вместе с нею. Но это будет плохо, это будет очень плохо! Мама думает, что сможет ужиться с любым человеком, но это ей только кажется. Она хозяйка, пусть самая замечательная, самая добрая, но она не потерпит никого другого в своем доме! И она боится, что я буду любить еще кого-то, кроме нее! – голос девушки срывался почти до яростного шепота.
– Но меня же терпит, – улыбнулся Марковников, чтобы как-то отвлечь ее. – Не надо нервничать, милая, все это уляжется. – А сам подумал: "Выходи-ка ты замуж за своего "Слона", если уж так его любишь, и не дай никому съесть свою жизнь". И вспомнил, что когда он женился, теща, как само собой разумеющееся, объявила, улыбаясь:
– Ну, молодые! Жить будем у нас!
К счастью, Марковников после института вернулся с женой в свой родной город и у тестя с тещей бывал наездами.
– Вот уже светает, Инесе, – взглянул он в окно. – Смотрите, какой чудесный вид. Только в этот час море такого нежного и спокойного цвета. Все образуется, правда, поверьте мне. Вы непременно будете радоваться, да и как такой девушке не быть счастливой и радостной?
– Позолота вся сотрется, свиная кожа остается, – промолвила девушка.
– Что? Простите, не понял.
– Так, вспомнилось… В одной сказке Андерсена были такие слова. Я иллюстрировала ее. А правда, что радость и счастье – это всего лишь увеличение каких-то гормонов в организме?
"Увы, вообще-то да. Эндорфина и серотонина", – хотел было ответить Марковников, но посмотрел на заплаканное, осунувшееся лицо и сказал серьезно и ласково:
– Инесе, вы красавица и умница. Все у вас будет хорошо. А радость и счастье вовсе не в гормонах, а в сердце, если оно открыто добру. Ну, а теперь вы умойтесь и ложитесь спать. А я пойду, успокою маму. Она тоже всю ночь не спала.
Инесе вздохнула и повернулась к окну. Из него тоже открывался вид на море, но гораздо меньше, и не было видно черных сосен.
"Фиу-лиу-ли! Фиу-лиу-ли!" – нежно засвистел кто-то.
– Это иволга проснулась, – обрадовался Марковников. – Слышите?! Славит новый день! Все будет хорошо, Инесе.
– Ну, как? – шепотом спросила Анна Александровна, когда он спустился. Щеки ее опали, и она выглядела жалко.
– Все нормально. Анна Александровна, вы отдохните тоже, и все встанет на свои места.
– Вы убедили ее, что он ей не пара? Ну вы же видели его! Где она – красавица, и он – цапля долговязая?! – Хозяйка сжала в руке салфетку, и глаза ее вновь вспыхнули.
Марковников вздохнул, неопределенно кивнул и отправился спать.
Следующие четыре дня прошли тихо. "Слон" не появлялся. Анна Александровна тревожно взглядывала на дочь, но та была вежлива и сдержанно-молчалива. Марковников в последние дни перед отъездом старался не думать ни о чем, а только вбирать в себя эти черные сосны, пение иволги, серое море и белый песок. И зябко поеживаясь от утренней прохлады, он думал, что совсем скоро ему опять придется надеть на себя маску. И еще он думал, что вряд ли снова приедет в гостеприимный дом Анны Александровны…
Теща и тесть встретили подчеркнуто радушно. Жена и дети пополнели, загорели, и Марковников шутил и балагурил, раздавая родным подарки. И все радовались и по-прежнему называли его душкой. И теща вновь подвигала к нему вкусные блюда и пришепетывала:
– Ешь-ка, еш-ш-шь! А то похудел на ч-чухонских харч-чах!
Уже зимой Марковников получил из Булдури письмо:
"Дорогой Валерий Яковлевич! Как Вы и семья? Надеюсь, что у Вас все хорошо. А вот у меня неважные новости. Инесе сбежала со "Слоном" и вышла за него замуж. Мне передали, что уже и ребенок у них намечается. Вы и не представляете, что творится у меня на душе, как мне горько и обидно. Я всю жизнь в нее вложила, надышаться на нее не могла, а она ради этого жердяя через меня переступила. Это через мать-то! А что я могла ожидать – холодная кровь, она холодной и останется! Да Бог с нею, пусть живут, как знают, а она меня так обидела, так обидела! Никогда не прощу! Я Вас прошу, не забывайте обо мне, приезжайте летом, я покрашу стены в Вашей комнате, и будет совсем светло. А если хотите, можете жить в комнате Инесе, она удобная и светлая. Жду Вас летом. Приезжайте и с семьей, места хватит. Помнящая Вас Анна Александровна".
Марковников улыбнулся. Перед глазами встала сероглазая Инесе, и он подумал, что любовь и будущее материнство сделало ее еще трогательнее и прелестнее. Вспомнил вид из окна своей комнаты, запах подсыхающих яблок и грибов, ужины в гостиной у печки. В душе затеплился огонек. Потом он еще раз перечитал письмо, вздохнул, и огонек в душе погас.
В Булдури он больше не ездил…


Мольба жадной женщины


Цветы. Вино. Затейливый кулон.
Прощаясь, возвращаться в тот же миг.
Ты думаешь, что я в тебя влюблён.
Я думаю, что я к тебе привык.

Что, мой милый? Что, мой хороший? Как ты там? Погоди, отдышусь, сердце совсем подводит, выскочить из груди хочет, будто в горле бьется. Вспоминаешь ли меня? Ты прости, что изводила тебя вопросами: "А любишь меня? Скажи, что ты меня любишь!" Так хотелось, чтобы ты повторял это постоянно. Да разве счастье в словах?! Но я таких слов не слышала никогда, ты купал меня в них, и когда переставал вдруг говорить, я начинала волноваться. Вот и сейчас – мы уже ничего не сможем сказать друг другу, и все же повторю тебе как заклинание: "Ты меня любишь? Скажи, что ты меня любишь, родной мой!"

Сжигая ночь, как чёрную свечу,
Встречая утра неуместный лик,
Ты думаешь, что я тебя хочу.
Я думаю, что я к тебе привык.

Нет, я не плачу. Что каменной сделается? Разве такие, как я, плачут? Нет, мои ночи не черны, даже в черноте есть свет, а мои ночи беспросветны. Плачут, когда знают, что такое счастье и надеются его повторить, а я не надеюсь ни на что. Завтра будет новый день и утренний свет, будешь ты и буду я, но Нас в нем не будет.

А ты, как ты: красива, неглупа.
А я, как я: из плоти, не из книг.
Ты говоришь, что ты – моя судьба.
А я молчу, что я к тебе привык.

Да! Я хотела, я жаждала, я упивалась твоими словами, глазами, руками! Мне надо было знать, что я самая лучшая, самая красивая, самая умная, самая талантливая, нежная, добрая. Мне надо было говорить, что я королева, и что глаза мои горят как звезды. Почему ты молчал? Почему? Почему молча и мягко улыбался, вместо того, чтобы задыхаться от страсти? Почему я просила тебя об этом?.. Почему мне мало было твоей улыбки, в которой было всё?.. Я как та старуха из "Сказки о золотой рыбке", которая хотела большего и в конце концов потеряла все. Жаль старуху… Хотя почему жаль? Ведь старик ее не бросил, не предал…

Порой взорвёшься:
– Что за ерунда?!
В глаза посмотришь, спросишь напрямик:
– Скажи, что любишь!
Говорю:
– Ну, да.
...Ну, да. Ну, да. Ведь я к тебе привык.

Что ты опять молчишь?! Скажи что-нибудь! Поругай, закричи, взорвись! Нет! Молчишь, как всегда. Почему в глазах твоих навеки только этот печальный добрый свет? Почему мы больше не встретимся, не увидимся никогда? Ты же знаешь, что три вещи никогда не возвращаются обратно: время, слово, возможность. Почему я редко говорила, что люблю тебя? Почему все время сомневалась в тебе и боялась поверить своему сердцу? Боялась насмешливого счастья, боялась спугнуть удачу. Так боялась плохого, что притянула его.

А ты рыдаешь. И, уже кляня,
Бьёшь по лицу, срываешься на крик:
– Оставь меня!!! Или убей меня!!!
...Но почему?! Ведь я к тебе привык?

Я не выдержу так долго! Приди, разорви расстояние и время между нами, промолви хоть слово. Или позови меня к себе. Мне так холодно. Труднее всего сказать простые слова: я люблю тебя, прости, помоги мне. Я зову тебя. Молю тебя. Почему ты молчишь? Почему ты уходишь? Разве любящий покидает любимого?

И ты уйдёшь сама. Но не сейчас.
Лет через семьдесят. Банально: в мир иной.
Ты тихо-мирно не откроешь глаз,
Докучных застарелою мольбой.

Значит, так?! Значит, все?! Ну, хорошо. Я уйду сама! И пусть тебе будет стыдно, гадкий седой мальчишка! Уходит его любимая женщина, а ему хоть бы хны! Кто учил меня, кто говорил: "Любовью не бросаются"? А сам уходишь, скрываешься, ложишься на дно. Захочешь вернуть – не получится! Я – гордая! Позови! Ну, по-зо-ви-и-и меня!!!

И в тот же день, лишившись разом сил,
Вдруг упадёт безжизненно старик.
И скажут все: он так тебя любил!
Действительно. Он так к тебе привык!

А ты вправду меня любил? Говори, говори, я не наслушаюсь!!! Мой родной, гадкий, привыкший ко мне седой мальчишка! Ты любил меня. Что же мне делать без тебя?..

P.S. В миниатюре использовано стихотворение Гуфельда Зэева "Цветы. Вино.Затейливый кулон".


Случай в загородном доме


– Нет и нет! Вы считаете, что все идет в жизни по накатанной полосе, что случайность – всего лишь звено в цепи закономерностей? Нет!!! Крошка, мелочь, абсолютно не относящиеся к делу, могут абсолютно изменить его. Помните сказку о "Репке"? Ведь сколько людей и животных тащило злосчастный корнеплод из земли, а помогла только махонькая мышка. И вовсе не о "Репке" эта сказка, а о том, что четко выстроенную систему наших действий и мыслей может разрушить совершенно неожиданная сила.
Седой человек в поношенных свитере и брюках выпалил это и откинулся на спинку стула. Глаза его широко открылись и заблестели, как у ребенка. Вообще в облике его было что-то детское. Этакий состарившийся Волька ибн Алеша из фильма о Хоттабыче. И свитер его был какой-то детский, с тремя красными пуговичками на груди.
Мы собрались в загородном доме у общего приятеля. Мы – это четверо мужчин и четыре женщины (две пары – семейные, две – в свободных отношениях), приехали отдохнуть на праздники, а заодно культурно просветиться – посетить местную обсерваторию. Приятель работал там, и ночная экскурсия с обзором звездного неба представлялась более, чем романтичной.
Черта с два! Звезды, видно, потирали сияющие ладошки, сделав нам фигу! На всю праздничную неделю зарядил дождь, земля, обычно твердая, как железо, превратилась в чвакающую жижу, а небо было похоже на лохматую тряпку. Гостеприимный и добродушный толстяк-хозяин умолил нас остаться, утверждая, что "всякая погода – благодать", и ничего не может быть лучше для легких, как насыщенный влагой деревенский воздух. В общем, длинная речь его имела смысл: "Останьтесь, я вас умоляю!", а наши робкие и нерегулярные попытки уехать в город означали: "Да фиг с тобой, все равно двигаться лень!". Супруга приятеля была отменной хозяйкой, каждый день на стол метались новые блюда, одно вкуснее другого, и по всему дому плыл аппетитный бражно-кислый запах малосольных огурцов с укропным семенем, квашеной капусты, острых баклажан, начиненных чесноком и зеленью, и всякой прочей снеди, под которую так хорошо опрокидывались рюмки, стаканчики, бокальчики с горячительным содержимым.
Но вечера после ужина надо было чем-то занять. И когда приедались телевизор и утыкание в мобильные телефоны, начинались разговоры. Большей частью вялые, ленивые, как это бывает, когда люди слишком плохо или слишком хорошо знают друг друга, и в зряшных словах нет необходимости. Каждое слово должно ложиться в душу, как отполированный бильярдный шар в лузу, или не произноситься вовсе. Но тогда наступила бы давящая, неуютная тишина, и поэтому говорили без умолку, сотрясали воздух многоречием.
Видимо, для разрядки обстановки, в один из вечеров хозяин пригласил своего соседа. Старик был любитель поболтать и, кажется, исполнял в округе роль свадебного генерала. Если надо было занять паузу, звали его. Кто он был и откуда, приятель так и не сказал нам. Единственное, что многозначительно прибавил, глядя на него: "Голова! Дай только тему, говорить будет – заслушаешься!"
Тема была подкинута. Кто-то завел разговор о фатальной предопределенности судьбы. Философские вопросы тем и хороши, что их можно трактовать, как вздумается, вытягивать из разноцветного клубка выводов новые сентенции. Если делать это с серьезным и глубокомысленным видом, все невольно проникнутся к тебе уважением.
Старик молчал, изредка покачивая головой, и оживился, когда кто-то сказал, что в жизни нет места случаю. Тогда он и произнес свою тираду и сразу же насторожился, почуяв спор.
И правда! Кто-то заметил сладко-вкрадчиво:
– Ну ведь мышка прибежала-то не сама! Ее позвали! Значит, она тоже была звеном в цепи действий. Да и вообще, кто-то увидит в перемене судьбы случай, а кто-то – невидимую цепь событий. Все зависит от самого человека.
Старик метнул на него растерянный взгляд и сгорбился. Повисла тишина, всем почему-то стало неловко, и только вкрадчивый усмехался. Но тут старик осторожно, словно вынимая драгоценности из сундучка, заговорил:
– Я вам расскажу одну историю. Вам она покажется нереальной, даже дикой. Но, возможно, вы правы, только нервные, впечатлительные натуры способны придать обыденному явлению особый смысл. Но этот, нелепый до абсурда случай сохранил мне семью. Сейчас мне грустно даже подумать о том, что все могло быть иначе… Говорить буду долго, как привык, вы уж простите старика. Знакомо ли вам чувство безотчетной неутоленности? Не тоски, не тревоги, не маеты, а именно неутоленности, словно и есть все – веселись, душа! – но нет, не получается. Непостижимое это чувство нУдит и нУдит, будто внутри вас невидимый челнок снует туда и сюда, и нет вам покоя, и нет пристанища. Кто-то говорил, что вставать из-за стола надо тогда, когда чувствуешь, что съел бы еще столько же. Неутоленность душевная схожа с этим легким голодом, только она глубже и с ней не так легко справиться…
На десятом году совместной жизни мы с женой окончательно поняли, что наш брак был ошибкой. Страсть, когда-то накрывавшая нас обоих, быстро меркла, и стало до безобразия ясно, что нас, по сути, ничего и не связывало. Как в песенке "Падают, падают листья. Ну и пусть, зато прозрачней свет". Страсть была нашими листьями, и, облетая, она оставляла за собой пустоту. Мы были достаточно молоды, мириться с таким положением дел не желали и решили разойтись. Два дипломированных гуманитария, кандидаты наук, посвятившие свою жизнь искусству – что нам стоит найти в богемной среде новую пару и быть счастливыми?..
Но в нашу жизнь, как это обычно бывает, вмешались старшие родственники с воплями: "И не стыдно вам?! Только о себе думаете! У вас сын – вот и растите его, думайте о нем". Ну, и все как водится, в том же духе. То, что ребенок жил в атмосфере нелюбви и постоянного напряжения, до них не доходило. Забота о том, кому ты дал жизнь, еще не определяет лада и мира в семье, но старшему поколению это было непонятно. Бабка моей жены вообще выражалась четко, по-военному: "Ссорьтесь, миритесь, но вместе ложитесь! Хоть боком, хоть задом, но главное – рядом". Мы выслушивали это, вежливо улыбались, поддакивали, но, оставшись наедине, понимали, что конец неминуем.
Тем не менее, наши с женой матери настояли, чтобы мы съездили куда-нибудь вдвоем. "Поезжайте для разнообразия, проветритесь, глядишь, дурь и выбьет. А за ребенком по очереди мы присмотрим".
Вообще трогательное единодушие проявляли наши маман в минуты глобальной опасности. В обычном режиме они не питали друг к другу теплых чувств, но тут взаимная перемывка косточек была отложена. На начало июня у нас намечался краткий отпуск, и мы решили съездить на неделю в Петербург, оставшийся для нас навсегда Ленинградом…В общем-то, этот город, – старик помолчал немного и продолжил тихо, – этот город – наш спаситель.
В июне в Ленинграде белые ночи. Не знаю, почему люди поэтизируют это время. Наоборот, нечто болезненное было в синем молочном тумане, разлитом в воздухе, в очертаниях зданий, движении реки. Все предметы казались влажными и неприятно липкими на ощупь. В белые ночи у меня нестерпимо болит голова, на сердце становится неуютно, и я отчасти понимаю героев Достоевского, решавшихся на преступление. Сразу по приезде я понял, что должно случиться что-то такое, что коренным образом изменит нашу жизнь и разметает нас в разные стороны. Чувство неутоленности нарастало. Жена, видимо, тоже почувствовала что-то и примолкла. Мне, словно какому-то сказочному герою, в сердце и глаз попал кусок льда, и все, что безотчетно раздражало и беспокоило до сих пор, стало раздражать еще больше. Окружающее казалось исполненным опасности.
Прилетели мы 7-го под вечер. Было свежо. Лето на Севере бодрит: это совсем не то, что наша изнуряющая южная жара. Но в нашей жаре есть что-то родное, расслабляющее; северное лето внутренне дисциплинирует. Никогда в детстве не понимал выражения "летнее пальто", для южного лета и майки много! Но, впервые побывав в Ленинграде, понял, что летнее пальто не просто красивое выражение, а насущная необходимость.
Остановились мы в небольшом отеле на улице Фурштатской. Оттуда было рукой подать до Летнего сада. Я любил бывать в нем. Более того, в каждый свой приезд в Ленинград первым делом бежал туда. В моей любви не было благоговения, на оборот, я относился к Летнему саду как к родному существу. И грубоватые слова Пушкина о том, что "Летний сад – мой огород. Я иду туда, вставши ото сна, в халате и туфлях", были мне милее и ближе восторженных ахов гостей Северной столицы.
Мы очень устали. Мне было жаль жену, но это было обычное человеческое сострадание. Как женщина, она давно была мне неинтересна. И в ее глазах я читал безразличие. Сына мы очень любили, но когда и где дети сохраняли семью?..
Старик облизнул губы, но от предложенного стакана воды отказался. Говорил
он гладко, но очень напряженно. Мы попали под невольное обаяние его речи. Гово-
рил как по-писаному!
– Хорошо помню, что стены комнаты были оклеены темно-синими обоями. Вдоль них были развешаны картины в белых рамах и белые светильники. Это сочетание, обычно такое торжественное и элегантное, сейчас давило. И картины все больше были мрачными – ночное море, какие-то натюрморты в темных тонах.
Уснуть не получилось. Мы проговорили всю ночь, и окончательно стало ясно, что нам не жить вместе. Жена заплакала, но слезы ее показались мне неискренними... Я молчал и смотрел на полоску света, легшую у наших ног. В ней, такой тонкой и беззащитной, было больше трогательности, чем в нас, и в одно мгновение мне стало ясно, что эта полоска, синяя комната, сизо-молочный рассвет – всего лишь рубеж, от которого печальным потоком покатилась вспять наша прошлая жизнь, наши бесхитростные радости, хвастливые победы. Все, что сияло нам некогда нежностью, приязнью, взаимным расположением – исчезло. Мы договорились сразу по приезде подать на развод и на этом прекратили разговоры. Стало немного легче, будто прокололи болезненный пузырь, и потихоньку стало спадать напряжение. Жена прикорнула на диванчике, я умылся и вышел прогуляться до завтрака.
Летний сад открывался в 10 утра. Часы показывали без четверти девять. Я шел очень медленно. Повернул с Фурштатской на улицу Пестеля и оказался в Соляном переулке. Оттуда было рукой подать до набережной Фонтанки, напротив которой был Летний сад.
Немногочисленные пешеходы поеживались от утренней прохлады. Было много людей с собаками – очевидно, совершали утренний променад. Нормальное летнее петербургское утро в импресссионистском духе – подернутое сиреневой дымкой, как на картинах Моне.
Поразительное свойство Летнего сада – он, давно и хорошо знакомый, был каждый раз новым. Так же в прихотливой, но продуманной последовательности стояли античные скульптуры, и у каждой был печально-величественный вид. Сизый свет белой ночи уступил место розовому утру. Начинался новый день и хотелось верить, что он принесет добро. Я пожалел о том, что нет рядом сына. Он как раз переходил в 5-й класс и был на удивление вдумчивым и читающим ребенком. Историю Древнего мира и мифы можно было бы изучать здесь.
Больше всего мне нравились аллегорические фигуры в мраморе. "Закат", "Весна", "Зима", "Внимание", "Страдание", "Смех", "Ирония", "День", "Изобилие". В них было больше живости, чем в статуях, каждый штрих казался мне исполненным смысла, я подолгу стоял перед ними.
Сад постепенно стал наполняться гомоном. Потянулись мамаши с колясками, первые стайки туристов. Возле меня уже кто-то заученно тарахтел про универсализм мастеров Ренессанса, Готторпский глобус, гений Петра, искусную сеть фонтанов. Все это перебивалось восторженными ахами, прицокиваниями и щелчками фотокамер. Я почувствовал раздражение. Пора было уходить.
Повернулся и… вздрогнул! Прямо на меня пристально и насмешливо глядела фигура Иронии – старик с прищуренными глазами и ехидно покривленным ртом. Я видел его много раз, но сейчас… Он сверлил мне душу. Казалось, спрыгнет с постамента и поскачет вокруг меня, кривляясь и взвизгивая.
Нервы ли мои были на пределе, сказалась ли усталость или голод, но я будто слышал тоненький, всхлипывающий от смеха голосок:
– Бесы! Бесы! Бесы! "Мчатся бесы рой за роем!" Именно!!! Рой за роем! "В беспредельной вышине!" Да!!! "Визгом жалобным и воем надрывая сердце мне!" Да!!! Бесы! Бесы!
Я ушел стремительно, в считанные секунды пересек набережную, опрометью пробежал Соляной переулок и через 10 минут был в гостинице. Жена, еще не совсем проснувшаяся, недоуменно воззрилась на меня.
– Проголодался, – выдавил я, – пойдем куда-нибудь, перекусим.
Она пожала плечами, переоделась, и мы отправились в ближайшее кафе.
Мы взяли сосиски и кофе, но есть нам расхотелось. Я ковырял вилкой сосиски, жена разглядывала чашку с кофе.
– Смотри, – улыбнулась она, – у меня на чашке отколот кусочек, а у тебя на блюдце.
– И что? – я посмотрел на блюдце. От него действительно был отколот кусочек с зеленым листом узора.
– Ничего. У меня тоже такой же листок отколот. Странно.
– Не бери в голову чушь! – я отодвинул от себя чашку. – Не хочу! Идем отсюда.
Мы расплатились и вышли. Начал моросить дождь. Жена угрюмо шагала рядом, было ясно, что мы никуда сегодня не пойдем. Да и надо ли?..
У меня из головы не шел старик Ирония с его бесами. Потом представил себе, как сын читает книгу, медленно переворачивая страницы.
– Надо позвонить домой, пошли на почту, – сказал я жене. Она кивнула и шмыгнула носом.
На почте было много народу, мы едва протолкнулись к кабинке. Сын кричал в трубку, просил привезти ему какие-то книги, моя матушка о чем-то солидно гудела, потом говорила жена, я смотрел на нее в профиль – длинный нос, усталое, похудевшее лицо. И в одно мгновение понял, что никуда не уйду, что весь наш ночной разговор – всего лишь бесовщина, дурь, как выражались наши матери.
Остальные дни не прошли гладко. Мы практически все время молчали или пикировались. Ночью меня мучили головные боли, жена тоже была нервна. Но это было уже неважно. Я знал, что тогда, в Летнем саду произошло то, что вновь вернуло реку нашей жизни в нормальное русло. Со скрипом, тяжело, но вернуло. Надолго ли – я не знал. Знал, что навсегда.
– Ну, как? – спросила моя мать по возвращении. – Прошла дурь? По глазам вижу, что прошла. Вам почаще вместе надо бывать, и какое-то время без ребенка, чтобы отдохнуть.
В общем, ни на какой развод мы не подали. Прожили вместе 34 года и 8 месяцев. Четырех месяцев до юбилея она не дожила. И если бы не тот случай в Летнем саду, может, и не было бы ничего…
Старик умолк. Хозяин подмигивал гостям, мол, говорил я вам – тот еще златоуст!
– История, конечно, занимательная, – раздался тот же подзадоривающий вкрадчивый голос. – Но вы меня не убедили. Не случай с вами произошел, а то самое звено в цепи закономерностей. Вы сами не хотели разводиться, и супруга ваша не хотела, случай вам нужен был лишь как повод, чтобы взвалить ответственность на него. Только и всего!
– Ах, не все ли равно?! – раздраженно протянула его жена. – Главное, что они вовремя остановились и были счастливы.
Старик взглянул на них и засобирался домой. Дождь и не думал прекращаться. Все молчали, и только обладатель вкрадчивого голоса иронично улыбался. Старик повернулся к нему:
– Душа у вас гладкая, – тихо сказал он.
– Не понял, – улыбка сползла с Вкрадчивого.
– Так, – старик говорил очень искренне и трогательно блестел детскими глазами. – Вот в лесу иногда попадаются деревья с совершенно гладкими стволами. Все с них соскальзывает, ничто не может зацепиться. А бывают стволы узловатые, с щербинами, занозистые. Все на них оставляет свой след, любая мелочь впечатывается, застревает. Вы как гладкоствольное дерево. Блестящее, ровное, красивое.
– Но это же хорошо? – вкрадчивый был сбит с толку.
– Конечно, – радостно ответил старик и закусил губу. – Из гладкоствольных деревьев самый лучший корабельный лес. Очень дорогой. – Он низко надвинул кепку на лоб, поднял воротник пиджака и вышел. Хозяин пошел проводить его. Где-то залаяла собака.
– Нет, ну какой-то придурковатый фрукт, – вынес вердикт Вкрадчивый. – Маразм не за горами, видно.
Его супруга рассмеялась громко, но невесело.
А еще через два дня мы веселой компанией уезжали в город и вскоре напрочь позабыли о дожде, гостеприимном хозяине и его соседе, верящем в Случай…
А совсем недавно мы узнали, что семья Вкрадчивого распалась. Жаль. Такая хорошая пара была. Наверно, вновь случай вмешался, не иначе…


Музей сердца


…и ступайте тише. Говорите вполголоса. Вы в музее человеческого сердца. Начнем осмотр? Не бойтесь, это не анатомический театр, это всего лишь путешествие внутрь души…
Вон, справа от вас, самый интересный экспонат. Красно-коричневое сердце. Видите, какое оно большое, неспокойное. Бурлит даже в колбе! Это сердце женщины, которая всем и всегда желала только добра. И делала только добро. Она была очень хорошей сестрой, женой, невесткой, матерью. Никто и никогда не мог обвинить ее в равнодушии. Когда ее брат полюбил молодую женщину с ребенком, она потеряла сон и покой, чтобы не допустить неправедного брака. Сколько крови и сил ей это стоило, сколько нервов! Бедная женщина! Но старания ее увенчались успехом, брат ее женился на непорочной девушке с хорошим приданым, дальней родственнице. Она сама ее сосватала! Не жалела ни ног, ни языка, сколько порогов обегала, сколько увещевала, уговаривала, чтобы только отвадить брата от постыдной связи! Брат послушался. Он, правда, потом прожил не совсем счастливую жизнь, да и та молодая женщина так и осталась обездоленной, но это мелочи. Главное, он растил своего ребенка, а не кормил чужого, и имя семьи не было замарано. А все сделала она, да и кто же еще порадеет, если не родная сестра…
А кто, как не она, выдавала замуж племянниц, женила племянников, присматривала невест и женихов детям родственников и знакомых, давала советы, кому и сколько иметь детей, что носить и куда ходить. Многие потом, правда, и на порог дома ее пускать не желали, да и многие союзы, состряпанные ею, распадались, но это мелочи.
А уж как было обидно, когда одна из подружек в сердцах выкрикнула ей:
– Сволочь ты! Что ты ко всем цепляешься, в каждой бочке затычка!
У нее аж сердце захолонуло от несправедливости!
– Да если бы не я, вы бы все здесь давно пропали! Как слепые кутята! Я же хочу, чтобы хорошо было. Меду хочу насыпать, а вы нос воротите! Да и ты… хороша! Вот где ты видела, чтобы аквариум вмуровывали в стену? У всех, как у людей, все, как полагается, а тебе аквариум в стене понадобился! Все с вывертами хотите!
– Да оставь ты людей в покое! Занимайся своим делом, своей жизнью, своими детьми. Не мешайся ты к людям, ради Бога!!!
– Но я не могу! – простодушно сказала она. – Тогда я просто умру. И это была правда. Она действительно не могла не лезть в чужую жизнь. Такое уж было у нее большое, заботливое сердце. Не могло оно биться только для себя. Ну, а то, что есть при этом такие понятия, как такт, деликатность и внимательная осторожность, неважно… Это же мелочи…
Умерла она одна в своем доме. И до последнего дня сетовала на "гадину"-невестку, которая "отвернула" от нее ее родного мальчика. "А что я им плохого делала?! Только все хорошее! В шкафу у этой неряхи вечно беспорядок, приду-уберу. Детей черт знает чем кормит, а у меня что, сердце не болит?! Это же мои внуки, моя кровь! Так нет, ей и слова не скажи! Другая бы сказала: "Спасибо, мама, что научила, подсказала", а они – нет, все по-своему норовят сделать! И как не позвоню, чтобы прийти, они то гулять собрались, то на выставку, то на концерт. И детей с собой тащут, а маленьким много надо? Инфекции полно – они же заболеть могут, так нет же, кто маму слушает?! А этот подкаблучник только ее и слушает, конечно, кто я теперь такая?..
Впрочем, и "поганцу"-зятю доставалось от нее немало. "Дура-дочка ишачит на него, весь дом на ней, а он после работы только на диване, ни платья хорошего, ни туфель ничего нет, а она любит его, как дура. За что любить? И еще защищает, когда я ему выговариваю. Другая бы кинулась, как кошка, глаза бы ему выцарапала, сказала: "Это мама моя, как ты смеешь к ней без почтения", а она молчала! Конечно, кто я теперь такая, когда он есть?..
Бедная женщина! Нет, несправедлива жизнь! И за что только ей такая судьба, ведь она всем желала только добра. А кто обращает внимание на мелочи, когда одержим идеей добра, и чтобы все было как надо?..
Вы, я смотрю, утомились. Ну, хорошо, перейдем к другому сердцу. Нет, смотрите чуть выше. Левее. Да, вот это темно-коричневое. Нет, это не старик и не старуха. Это был человек средних лет, очень положительный, очень обходительный. И такой нежный был, чудо, а не человек. И людям помогал – выручал их деньгами в трудную минуту. Деньги правда, в рост давал, но под терпимые проценты, так что и сам Бог не обиделся бы… И во всем любил порядок. Просрочка платежа – это непорядок. Приходилось принимать меры. А как иначе? Деньги счет любят. Но люди неблагодарны – проклинали его, желали болезней, смерти. Вот и делай после этого им
добро. Нет, несправедлива судьба…
Вам нравится вот это, бирюзовое? Оно принадлежало очень красивой женщине, матери большого семейства. Она была сама голубиная кротость, невероятная красавица с голубыми эмалевыми глазами. Кожа у нее была такая нежная и белая, что она напоминала припудренную статуэтку. Да она и была такой. Дорогое украшение дома, она за всю жизнь не сказала никому ни одного дурного слова. Была одинаково ровна и приветлива и с друзьями своих друзей, и с их врагами. Просто удивительно, почему многие отвернулись от нее, ведь она так хотела быть хорошей для всех. Нет, неблагодарны люди, несправедлива жизнь…
Что? Оранжевое? О, это очень интересное сердце! Оно принадлежало очень религиозному человеку. Его сердце горело огнем любви к Богу. Вы бы слышали его пламенные речи, когда он обрушивался на тех, кто не исполняет религиозных обрядов, каким праведным гневом горели его глаза против тех, кто не разделял его убеждений. К сожалению, у него оказались очень неблагодарные дочери. Он хотел для них только добра, подыскивал им хорошие партии. Разве его вина, что никто не был достоин его дочерей, и они так и не вышли замуж? Он доживал свой век с ними – этот святой человек, а они – злобные старые девы – поедом его ели. Не удивлюсь, если именно из-за них он отправился к праотцам раньше срока. Нет, несправедлива судьба…
Нет, это не очень интересный экспонат. Пройдемте дальше, у нас впереди масса интересного. Ну, хорошо, если вы так хотите, то пожалуйста. Крохотное серенькое сердчишко. Вот по отношению к нему, думаю, судьба не ошиблась. Это же было недоразумение, а не человек. Принадлежало оно старенькой учительнице. Была она какой-то странной. Ей, представляете, из деликатности было даже неловко жить, она постоянно просила прощения за то, что стоит в очереди впереди других людей, за то, что плохо видит и не может быстро сосчитать сдачу в магазине. Совсем серая, незаметная жизнь, и очень хорошо, что у нее не было детей – чему бы она могла их научить? Вот только совершенно непонятно, почему на ее похоронах так плакали дети, и пришла куча народу. Наверно, бывшие ее ученики. Даже голуби, которых она подкармливала, слетелись, и кошки, и собаки прибежали. Сама, бывало, могла не поужинать, а их кормила. Ну, не чудачка ли? Да, причуд у судьбы много. Эту серую никчемную мышь-старушку и сейчас вспоминают с доброй улыбкой, а тех замечательных людей никто, кроме их близких, и не помнит. Нет, все же несправедлива судьба…
Ну, продолжим… Что, уже не хотите? Устали? А жаль! Нет ничего увлекательнее путешествия по человеческим сердцам. Вы прочитайте, об этом многие уважаемые люди писали. Ну, когда надумаете прийти снова, всегда пожалуйста, будем рады. Ведь наша коллекция с каждым днем пополняется. Уж поверьте, в этом музее всегда и всем будет интересно. А самое главное, он никогда не закроется…