Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы


АНДРЕЙ ТАВРОВ

ПРОЕКТ


ИНТЕЛЛИГЕНЦИЯ 80-Х, ПРИХОД АЛЕКСАНДРА МЕНЯ, ВЕРА,
ПРОБЛЕМЫ ПОЭТИКИ

В 1982 году я работал на стройке в составе бригады, выкладывающей мозаику. Тогда же я писал поэму, часть действия которой происходила в Иерусалиме периода жизни Иисуса Христа. Поиски достоверного материала привели меня в Новую Деревню под Пушкино. Тогда это была действительно деревня, в которой стоял деревянный храм, а в храме служил о. Александр Мень.
О своем общении с этим удивительным человеком я написал в книге, ему посвященной. Сегодня мне хотелось бы рассказать о том духовном проекте, который, конечно же, был начат в этом месте и длился не один год. Недавно я понял, что деятельность Новодеревенского прихода во главе с его пастырем являлась реализацией именно что духовно-культурного опыта, уникального по своему замыслу, своей природе и своему составу. Это была Утопия в полном смысле слова, потому что в структуре социалистического государства место для таких экспериментов не было предусмотрено. И надо сказать, что его почти и не было - маленькое здание церкви, куда по воскресеньям и субботам приезжала московская интеллигенция, в основном люди пишущие, трудно было назвать «местом». Тем более местом не могла считаться «сторожка» священника, в которой нельзя было проводить ни личных встреч, ни, тем более, собраний, о чем тогдашний Комитет безопасности, не знаю в чьем лице, уведомил священника.
Но проект, в котором было все «наизнанку и навыворот», тем не менее существовал, был невероятно активен и охватывал тысячи людей из разных городов, в основном из Ленинграда и Москвы. Когда я говорю «наизнанку», я имею в виду некоторую перевернутую карту реальности, в которой «место» - топос деятельности все же присутствовал, но расположен он был скорее не в географическом ландшафте, а в духовном. Когда я пишу об этом, я очень далек от иносказаний и символических определений - я говорю о жесткой реальности. Просто ее нельзя положить на весы или пощупать, как нельзя взвесить, скажем, память или верность. Но от этого реальность этого «места силы», расположенной «нигде», способной выстроить неосуществимый проект и дать возможность выжить там, где на обыкновенной земле сходили с ума, спивались и кончали жизнь самоубийством, - не подлежит сомнению.
Сегодня, в эпоху небывалого контроля за каждым членом общества, когда через столь любимые населением гаджеты, систему банковских карт и видеокамер каждый шаг человека отслеживается и, в принципе, контролируется без особых усилий, я снова возвращаюсь мыслями к той «территории» новодеревенского проекта и вспоминаю его опыт. Если тогда на прослушку телефонов и слежку государство тратило вполне приличные суммы, а комитет госбезопасности содержал целую армию осведомителей, то сегодня в этом нужда отпала. Если в начале 80-х интеллигенция шифровалась, прибегая к условным терминам в разговоре по телефону, то сегодня члены общества потребления сами платят деньги за возможность быть под контролем, покупая смартфоны, считывающие всю нужную информацию с помощью специальных чипов. И если во время допроса еще в начале 90-х инициаторы его ссылались на закон, то сегодня обыски в аэропорте, снятие отпечатков пальцев для путешествия в США стали нормой. Мы плавно переселились на территорию мировой зоны, о чем предупреждал Агамбен.


Рита Левин «Портрет»,холст/масло 60х40, 1987

Эрих Фромм, которого о. Александр Мень рекомендовал мне однажды как чтение во время поста, а еще раньше Достоевский оказались правы: свобода для большинства невыносима.
И, конечно же, в этом никто не захочет себе признаться. Простые вещи обычно бывают наименее очевидны, потому что разум сделает все, чтобы закамуфлировать их присутствие, способное сказать мне правду о себе самом. Самый лучший гипнотизер для человека - он сам.
Ненавижу такие обобщения, на деле все состоит из определенных вещей и мыслей в определенный момент и происходит совсем не так, как в этих обобщениях, ну да ладно, как-то сказать все же надо про свободу и ее отсутствие.
Так вот, опираясь на опыт слежки в 80-е, я прихожу сегодня к оптимистичному выводу, что если в 10-е годы все взято под контроль, то «территория проекта», о котором я рассказываю, под контроль ни в одном из веков взята быть не может. Это территория глубинной сущности человека, достижимая в повседневной жизни с помощью интуиции, внезапного проблеска - не моей - мудрости или вдохновения, приходящего непонятно откуда посреди полосы отчаяния. Давайте я назову эту территорию старинным словом - дух, душа.
То насилие над человеческой сущностью, которое осуществляли тоталитарные государства, ничуть не меньше насилия, которое осуществляется в глобалистической цивилизации, в обществе потребления. И количество жертв, приносимых на алтарь той и другой социальной системы мироустройства - думаю, что одинаково, просто формы убийства и изоляции меняются с жестких и прямых (лагерь, дурдом, расстрел, пытки) на мягкие и обволакивающие - крючок потребления, навязывание стереотипов поведения, одинаковости под видом «равенства», выращивание при помощи техники миллионов «мертвых душ», которые, конечно же, себя таковыми не считают.
Не люблю писать на эти темы. Потому что, повторяю, не люблю обобщений.
Вот когда сосна скрипит под ветром, это реальность, если, конечно, можешь услышать, как она в реальности скрипит. А обобщая, поневоле имеешь дело с концептом и претензией на власть. Понятно, что на власть шаткую, вкусовую, понятно, что интеллектуальную, и от этого становится еще тоскливей.
Недавно гулял в не очень хорошем настроении по зимнему парку, жизнь в очередной раз (и каждый день) кончалась, и мучили невероятно серьезные и возвышенные рассуждения. Я шел, и в глазах было уже почти совсем черно от непомерной серьезности, и тут что-то бодрое выкрикнул из морозного куста воробей. Это был настолько неожиданный, настолько залихватский, нагловатый и полный жизни звук, что я остановился и стал ждать продолжения. Но воробей уже все сказал. Сама квинтэссенция жизни выстрелила через будничную птичку, которую я даже не разглядел. И я начал смеяться. Над собой и своей важностью.


Рита Левин «Пейзаж» ,холст/масло 70х40, 1989

А потом испытал огромную благодарность за то, что такие выкрики птиц из куста еще возможны. Вот бы, думаю, научится выражать свою мысль без слов, как этот воробей, природный дзенец.
Ладно, доскажу. Вопрос, который мучает, - откуда в нас такая страдательность? Почему мы всё взваливаем на систему, которая не обеспечивает нам свободы, делает нас несчастными, угнетает и контролирует? (Это, конечно, лишь в том случае, если еще жива способность задавать такие вопросы. Телевидение - эта сверхъядерная бомба социума - быстро пустит гончую по фальшивому следу.)
И все же. Почему мы допускаем эту ложную жертвенность, обвиняя в бедах и трагедиях ту или иную стороннюю силу? Неужели она непобедима?
Да нет же. Мы любим быть жертвами. Ведь тот, у кого есть враг, уже мыслит в категории победы-поражения, в категориях жертвы-победителя. Тот, кто слишком много говорит о несправедливости или катастрофах и неудачах, уже сопричтен к «мышлению жертвы». Подсчитайте, сколько человек вечером смотрят новости по ТВ, на девяносто процентов негативные, и вы узнаете, сколько людей с жертвенным мышление проживает в стране. Я и без точных подсчетов скажу - большинство. Потому что телевизор по вечерам смотрят почти все.
Но жертва жертве рознь. Истинная жертва - это демонстрация силы, как, например, жертва любящего или верующего. Ян Гус мог не идти на костер, но пошел. Дело в том, что наша жертвенность больше страдательность, чем жертва. Демонстрация слабости, а не силы.
Я хочу напомнить одну простую истину. Суть ее в том, что церковь гонимая обладает неизмеримо более высоким духовным потенциалом, чем церковь благоденствующая, как это происходит сегодня. В 80-е годы люди, ехавшие в Новую Деревню, сильно рисковали. Они могли быть уволены с работы, взяты под наблюдение, их могли, в случае активной деятельности, поместить в психушку или арестовать и отправить в тюрьму. Все эти случаи я наблюдал своими глазами. Эти люди ехали, потому что вера их была сильнее страха.
Среди приезжавших в Новую Деревню были люди с достаточно известными именами, как, например, Галич или композитор Каретников. Встретиться с о. Александром приезжал Солженицын. Дружили с ним Померанцы. Я не буду перечислять все имена, громкие и тихие, дело не в них. Я продолжу о проекте.
Одним из постепенно выявившихся направлений в его деятельности было создание духовной поэзии, духовной (и в частности, христианской) литературы вообще. Среди нас было много писателей, много поэтов. Почти все мы обрели веру (а некоторые из нас пережили духовное откровение того или иного уровня) и пытались отныне жить так, как учит Евангелие. Конечно же, это хотелось описать, и описать - в первую очередь.
Одним словом, задача состояла в том, чтобы найти новый язык для донесения новых смыслов, не услышанных со стороны, а открывшихся лично тебе, но открывшихся в той области, которая словом не берется, которая глубже всех слов вместе взятых. И, добавлю, бесконечно реальнее их.
В то время писали и были на устах у большинства интеллигенции Бродский, Вознесенский, Окуджава, Соколов, Ахмадулина, Тарковский... я перечисляю не всех, а тех поэтов, про кого тогда говорил с прихожанами. Конечно же, из прозаиков - Льюис и Честертон, которого я так и не смог оценить до сих пор, как ни старался, замечательный Грэм Грин и его книжка «Сила и слава» и весь Серебряный век, его поэзия, проза, философия.
Набор авторов с точки зрения формы - достаточно традиционный. Традиционной была и поэзия, тех, кто приезжал по воскресеньям на электричках из Москвы в Новую Деревню.
Почти все мы были западниками.
В это же самое время уже работали такие поэты, как Аркадий Драгомощенко, Алексей Парщиков, Иван Жданов и другие метареалисты, существовала Лианозовская группа, писал Айги... И тем не менее авторы прихода ориентировались в основном на Серебряный век и отечественную классику. Думаю, что в этом была одна из причин того, что проект не осуществился в той мере, в которой мог бы.
Что такое вообще духовная поэзия?
Стихи о Боге? Нет, конечно. Стихи о Боге могут быть написаны так, что в них не будет ни Бога, ни поэзии. Тогда где же ее искать? По какому принципу?
Мне кажется, принцип прост. Духовная поэзия - это стихи, в которых эго автора исчезает, уступая место анонимности его основной природы, расположенной в глубине глубин личности. Если импульс приходит оттуда и встречается с «поэтическим инструментом», способным этот импульс уловить и передать на современном языке, то такую поэзию я бы рискнул назвать духовной. Если же импульс к написанию стихотворения приходит с поверхности (эмоциональной или интеллектуальной), то такая поэзия может быть интересной или даже захватывающей, но «слишком человеческой», по выражению философа, и к тому же сегодня она, увы, на глазах вырождается в бесконечные, день за днем выкладываемые в фейсбуке стихотворные фрагменты, разомкнутые по своей сути во всю длину бесформенной информационной ленты. На мой взгляд, это неуловимое ускользание и таяние сути поэзии, как айсберга в теплом течении.
В стихотворении хороша внутренняя завершенность. Это означает, что оно, стихотворение, так или иначе нащупало точку входа в непроявленное Всё, или, уточняя высказывание, в Дао, в Абсолютную и живую потенциальность всех возможных и невозможных смыслов. Можно сказать, что такое стихотворение находится в связи со своим источником. В связи с этим можно добавить, что любое до конца искреннее и глубокое стихотворение, написанное рукой мастера, духовно и завершено.
Разомкнутые стихи, утратившие «точку сборки», - это начало конца, будь автор даже сверходаренным человеком.
Так вот, в «приходской поэзии» преобладали «стихи о Боге» или стихи о нравственности в ее политическом или социальном преломлении. И стихи эти принадлежали к традиционной «линейной поэтике».
Пишущим важно было назвать свои новые открытия по имени, маркировать их. Неназываемое - назвать Богом, и то, что казалось добром, назвать добром, а то, что с точки зрения Евангелия (адаптированного автором) добром не являлось, - назвать злом.
И вот что тут произошло.
Евангельский свет, усвоенный и прочувствованный автором, удержать в душе в виде живой бесконечной пульсации, в виде неформулируемого присутствия новой жизни как таковой или хотя бы в виде ощущения ее близости, было невозможно - для этого вход во внесловесную и всезнающую свою душу, смежную с Единым, был недостаточно раскрыт и освоен. К тому же это было страшно - войти туда, где нет поводыря. И тогда стала происходить известная во все века подмена.
Чтобы чувствовать себя обладателем и причастником этого света, автор подменял причастность к нему называнием. А также разговорами о добре в литературе как истине безопасной и красоте как истине сомнительной. Мы слишком хотели стать хорошими, правильными. А для этого нужны были формулируемые конвенции.
Сам процесс подмены пульсирующей жизни словом или изображением в Библии назван идолопоклонством, а на более современном языке он может быть обозначен как концепт или понятие. Еще чаще он расходится по референтному кругу в виде цитат-мемов. И это основной бич религии.

Вот в чем была беда - поэзия неумолимо становилась понятийной, правильной. Она утрачивала текучесть и нефиксированность смыслов, из потока превращалась в заледеневшие куски льда. Она становилась более или менее назидательной линейной поэзией. Так было не у всех, но в основном в «приходской» поэзии присутствовала та интеллигентность, которая не шла ей на пользу. Я до сих пор убежден, что поэзия не может быть ни интеллигентной, ни правильной.

Проходя практику в сочинской газете «Черноморская здравница», я сидел над какой-то заметкой в комнате, когда туда вошел красивый и загорелый человек. Он был немного развязен и очень обаятелен. Спросил редактора отдела Володю, какие стихи Есенина тот знает, кивнув на висевшую на стене афишу с изображением поэта. Через некоторое время он ушел. Я спросил Володю, как зовут этого человека, но прежде, чем он стал отвечать, я уже знал имя. Из таких мигов всеведения ткется наша вневременная и настоящая, погруженная все равно во время жизнь. Это был мой отец, которого я не видел с четырехлетнего возраста. Он тоже когда-то работал здесь, в этой газете. Он не узнал меня, а я знал, что это он, потому что попал во «вневременность поэзии», в ее неуловимую и конкретную суть, когда в редакции появился этот смуглый и чарующий персонаж.

Мои любимые персонажи в Библии никогда не назидали. Иов менее всего был заинтересован, чтобы быть правильным или хорошим, и обратите внимание на то, что его речь нелинейна. Герои «Песни Песней» также не были правильными, и снова тот же эффект поэзии - она и здесь нелинейна. Прорывы, обгоны, алогизм, спонтанные пульсации, все эти «неправильности» внезапно складывались в жизненный порыв необычайной силы и достоверности. Лучшая поэзия Библии, как и поэзия, скажем, Японии или Китая - нелинейна, алогична, вернее, я бы сказал - сверхлогична.
Живой смысл бежал в разорванных с точки зрения логики фрагментах, осуществляя внесловесные смысловые сцепления между ними. И чтобы такое внесловесное соединение установить - нелинейной поэзии требуется ваше собственное усилие, ваш бросок через отсутствующую связь, сквозь эту лакуну для интеллекта. Вам нужно прыгнуть с одной льдины на другую, пролетев на черной водой в прыжке, когда опасность останавливает ход времени и вы начинаете постигать всем телом и вне времени то, что не способно выразить ограниченное слово.
Древнееврейский язык, на котором была написана Библия, как, впрочем, и древнегреческий евангелий, были устроены так, что допускали множественность
смыслов - установить свой смысл должен был читатель, или чаще, слушатель - опять же, прыгая на свой страх и риск с одной льдины на другую.


Рита Левин «Цифры» холст/Масло 240х60. 2003

Думаю, что такой внутренней свободой обладал лишь тот, кто и осуществлял саму возможность нашего проекта - отец Александр Мень.
Нам же надо было за что-то зацепиться.

В общении с творческими людьми, приезжающими в Новую Деревню, и с самим о. Александром были усвоены несколько бесценных уроков, которые так или иначе направляли все мои дальнейшие поиски.

Прежде всего то, что Правда, огромная и живая, - существует и с ней возможно вступить в прямой контакт. Отсюда вытекало то, что произведение словесности - этично. Т.е., говоря совсем просто, является носителем правды, превышающей знания и концепты, но считываемой при помощи других рецепторов.
Явление этой правды способно сформировать форму вещи, оттиснуть ее при помощи внутреннего давления. Галилейским рыбакам было что сказать - Евангелия, созданные ими, до сих пор обладают впечатляющей силой языка, играющего со смыслом. Флобер мечтал написать про «ничто», и многие сейчас воплощают этот замысел, экспериментируя с языком и дискурсом, и на глазах литература, прибавляя в изощренности, теряет свою силу и подлинность.
Сила литературы зависит от связи с этой живой Правдой.
Культура - это система ограничений. Ограничения - тот термос, который хранит энергию вещи.
Живая правда может выглядеть преступной для государства, социума или того или иного литературного сообщества. В способности этой правды быть преступной для мира концептов, стандартов, кодов и ограничений таится ее свобода, сила и творческая природа.
Еще я понял немного позже, что эта правда не может быть выражена цитатами, формулами и рассуждениями. Для пишущей и начитанной интеллигенции прихода это было самым трудным. Мы искали формулируемые истины вместо того, чтобы войти в область истины неформулируемой и писать оттуда «все что угодно», следуя совету Августина: возлюби Бога - и делай что хочешь.
Собственно, сила захлебнулась в цитатности. Нам не хватало дикости, отчаяния войти туда, где не на чем держаться, - и писать оттуда.
Последняя правда одновременно является красотой (и наоборот), никакого разделения здесь быть не может. Здесь дело в глубине, на которой происходит контакт с правдой, а не в рассуждениях.

Я сижу на лавочке, на Страстном бульваре, октябрь. Смеркается, горит фонарь.
У меня в руках «An Antology of English and American Verce», под светом фонаря я читаю «Marina» Т. С. Элиота.
Медленно, в десятый, наверное, раз. Начиная с латинского эпиграфа из Сенеки и кончая преображением мира, который, не изменившись внешне, преобразился весь, начиная с того его потрясающего фрагмента - молодой девушки - которая вдруг перестала быть в глазах Перикла просто молодой девушкой, а оказалась давно разыскиваемой драгоценной дочерью. Преображение смысла вещей и человека началось с нее и, как тянущаяся скатерть, сдвинуло с мест всю сервировку: к нему подключилась вся вселенная - дрозд, сосны, собственное дыхание, береговые скалы, корабль, время...
Я вдруг вижу, как это сделано. Я вижу, как смыслы, подобно волнам, набегая один на другой, схлопываются и исчезают друг в друге без остатка, ничего не оставив, кроме исходного сияния, из которого они вышли.
С того вечера на холодной лавочке под фонарем «Марина» стала для меня символом поэтического мастерства.

Мы, весь этот джаз, вся эта интеллигенция, приезжали на станцию Пушкино еще затемно, особенно зимой и шли к остановке автобуса, который ходил редко. Улицы и площадь под водонапорной башней были пусты, сыпал снежок. На зданиях висели плакаты с коммунистическими лозунгами, а в скверике стоял памятник Ленину. Он и сейчас там стоит, но смысла эпохи не выражает. Наконец автобус приходил, мы вразнобой грузились и ехали до остановки Новая Деревня.
В стране было невозможно купить Библию. «Доктора Живаго» мне дали на одну ночь. Гумилев, Булгаков были редкостью. Это было время без Интернета, время проводных телефонов и условного птичьего языка для разговора по ним. Это было время родителей, погибших или искалеченных на войне, время, когда время остановилось.
Григорий Померанц пишет вослед Антонию Сурожскому, что важны не догматы, не установки на то, чтобы быть «правильным христианином» (истинным
православным или истинным католиком), а умение двигаться по «Божьему следу», интуитивная способность живого человека идти вослед живому Богу, преступая общепринятые нормы и, если надо, нарушая то, что «хороший священник» говорит «хорошему прихожанину».
В поэзии это не менее важно - интуитивное следование тому, что превышает логику рассудка, ставшие привычными правила письма. И, чтобы духовная поэзия не становилась «партийной» или конфессиональной, без этого «еретического» дара не обойтись.
В 90-е годы, после смерти о. Александра, я почувствовал, что нахожусь в творческом тупике. Тому было много причин, но одна из них была в том, что я больше не хотел быть «правильным».
Я чувствовал, что «неверующие» авторы, которые тогда стали печататься, выйдя из подполья, для меня в определенном смысле звучали намного честнее, чем «религиозная поэзия». Они казались мне чище, свободней, естественней. У них была свобода «быть плохими» - то, чего я пытался себе не позволять, играя роль передового верующего. Звучит смешно, но примерно так это и выглядело. Потом я убедился в том, что тут тоже есть свои роли и своя партийность, но сам переход был для меня очищающим.
И все же те почти восемь лет воскресных поездок и общений на квартирах в Москве - костер горел. В «проекте» было много правды, причем правды настоящей, и, продолжая метафору, скажу, что - огненной. Многие обрели возможность жить, любить и творить там, где до этого задыхались от бессилия и тесноты. Прекрасные стихи и рассказы были все же написаны. Полет над страхом был испытан. И реальность становилась все более ясной и озадачивающей одновременно. Она не была похожа на все виденное до сих пор. Она, словно бы струясь незримой, но непонятным способом ощущаемой рекой, преображала это виденное в иной, бесконечный мир.
Правда, источником этого огня, а вернее, его проводником, был один удивительный человек - о. Александр, пишущий в те годы свои замечательные книги. Но пламя передавалось, и радиус его расширялся.

- Только вперед! И не останавливайтесь! - Хлопает дверца такси. Голос о. Александра. Сугробы на Верхней Масловке.