Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы


ЕВГЕНИЙ БУНИМОВИЧ

ТЕРРИТОРИЯ СВОБОДНОГО ДЫХАНИЯ1
 
+++

Мы не ходили по редакциям. Не предлагали ни себя, ни свои стихи. Да и от нас официальные структуры старались держаться подальше.
Впрочем, однажды мне позвонили и пригласили выступить в большом зале Дома литераторов на вечере молодых поэтов. Подумал - схожу, почему нет, почитаю.
Выступали там неизвестные мне не очень чтобы молодые люди - официальные «молодые поэты», члены Союза писателей. Да я и сам уже был не ребенок - в школе учительствовал, семья, сын.
Знаком я был из всех выступавших только с одним, который переводил английскую и американскую поэзию. Вот с ним мы и сели на сцене в заднем ряду - за спинами поэтов в законе.
Представляя «молодых», ведущий вечера (секретарь писательского союза) перечислял их книги, публикации, премии и прочие заслуги. Последним он объявил меня. Объявил коротко, но ёмко:
— А сейчас выступит Евгений Бунимович. Поэт трудной судьбы...
Вздрогнул, вышел, читал.
Зал вроде реагировал, хотя это были не самые простые тексты.
После выступления для участников был за сценой выставлен фуршет, который в мои планы никак не входил. Столкнувшись в дверях с тем самым Секретарем, который вел вечер и теперь снисходил к «молодым» пообщаться в неформальной обстановке, я спросил его:
— Хотел у вас уточнить, а что со мной случилось?
— В каком смысле? - не понял Секретарь.
— Вы сказали, что я - поэт трудной судьбы. А что такого трудного в моей судьбе? Может быть, я чего-то еще не знаю?
Гул в комнате на миг затих - в ожидании мало ли чего. Секретарь почуял подвох, но надо же что-то ответить. Он искренне так:
— Ну как же, вы пишете интересные стихи, но вас не печатают, нет не только книг, но, кажется, и журнальных публикаций.
Это было достаточно забавное заявление, поскольку он сам был редактором большого молодежного журнала, и сам, в частности, меня и таких, как я, и не думал печатать.
— Вы что-то перепутали, - говорю ему ласково. - Я не поэт трудной судьбы. Меня не гнобили, не ссылали, не убивали. Я живу здесь неподалеку, на Патриарших - с женой, сыном, в школе работаю, детишек учу, у меня все в порядке. Вы просто что-то перепутали.


Евгений Бунимович,Илья Кутик,Дмитрий Пригов, Евгений Попов,Валерий Лаврин, Владимир Друк,Владимир Салимон,Виктор Коркия, Игорь Иртеньев,Алексей Парщиков, Нина Искренко, Михаил Эпштейн. 80е

Дело не в том или другом секретаре. Напротив, этот, наверное, как раз что- то пытался - в рамках своих представлений и своих опасений. Другие бы и не позвали. Просто мы жили в разных мирах, у нас было разное представление о норме. Ну, и о трудной судьбе поэта.



+++

Мы начинали писать в период агонии коммунистического мифа под смачные однополые поцелуи генсеков, когда российская поэзия была четко разделена на два потока - на поэзию официозную, с необходимостью говорившую ДА окружающему идеологическому абсурду, и поэзию диссидентскую, с той же обязательностью хором говорившую НЕТ. Самые талантливые наловчились так говорить ДА, что сквозь него просвечивало НЕТ, но и они не замечали, что вынуждены работать в заданной плоскости меж навязанных полюсов.
«Новая волна», «другие поэты», «параллельная культура», «граждане ночи», «советский андеграунд» - как только не назовут потом поэтическую генерацию рубежа восьмидесятых, попытавшуюся вырваться из этого сильного магнитного поля с его четкими плюсом и минусом в другое измерение, мучительно обретая при этом объем и иную степень свободы...
Это была попытка узреть новую гармонию в растерянности и хаосе, во всей разнородности и разномасштабности окружающих объектов, поиск иного взгляда и метода описания. Сгущение и дробление смыслов, уплотнение пространства и времени в текст, поиск метакода мироздания - замах воистину вселенский.
Впрочем, вскоре нахлынули общеизвестные демократические перемены, всех постепенно напечатали и оценили, появилась критика, вписавшая всех и вся в контекст, коим заниматься куда приятней и полезней, чем ковыряться непосредственно в тексте, и постепенно нам недвусмысленно объяснили, что все мы - интуитивные и стихийные постмодернисты, уловившие его универсальные идеи в воздухе времени...



+++

Постмодернизм, ставший новой столбовой дорогой постсоветской литературы, оказался необыкновенно удобным для массового автопробега в силу не то полной амбивалентности правил движения, не то отсутствия этих самых правил. К тому же столбовая дорога постмодерна не требует смены колес на границах отечества, в отличие от дороги железной, которая у нас всем известно на что именно шире.
Стало очень удобно - не только критикам, но и авторам. Пандемия диагностированного у всех поголовно постмодерна, всемирный расцвет которого с неизбежностью законов искусства совпал с его же кризисом и многократно констатированной смертью, позволила все вписать в некий универсальный культурный контекст, подверстать к модным трансграничным процессам.
В результате каждый российский участник смог успешно выступить как в обязательной, так и в произвольной, но тоже по-своему обязательной программе хоть какого-нибудь международного фестиваля или симпозиума, акции или презентации, артефакта или инсталляции, антологии или хрестоматии.
Часть авторов стала работать непосредственно для кафедр славистики различных университетских центров. Кто хоть раз читал лекцию в одном из таких университетов (а кто хоть раз ее не читал?) прекрасно знает, что занятие это весьма специфическое.
Ибо информация, как всем известно, растет по экспоненте (удваивается то бишь), и, стало быть, читать, а тем более - вчитываться нет ни времени (пока дочитаешь - удвоится), ни смысла (пока поймешь - удвоится еще раз).
Литература, да и вся культура, в такой ситуации стала знаковой. А знак ПОСТМОДЕРН изначально универсален, он не потребовал ни перевода, ни пояснений. Как пиктограмма. Паркинг, аптека, вокзал, почта, кафе, телефон, душ, туалет, постмодерн.



+++

И все-таки странное это было время - начало восьмидесятых...
Блаженное бессмысленное слово еще что-то значило и до полусмерти пугало редакторов официальных изданий.
По сумеречной столице бродили стайки непризнанных гениев.
С чахлых городских деревьев слетали подслеповатые неподцензурные листки со стихами.
ХлопОк одной ладони звучал как колокол на башне вечевой.
По двум-трем почти случайно услышанным строчкам масштаб и облик поэта мысленно восстанавливался как птеродактиль по обломку тазобедренного сустава...



+++

Мы были рядом, но не то чтобы вместе. Каждый отдельный. Мы не были никакими диссидентами в классическом смысле этого слова. Убожество дряхлеющей власти было очевидностью, банальностью, постоянной темой заполонивших страну анекдотов. А мы просто существовали в ином пространстве, уходили в свое, в себя.
Но власти и в этом мерещилась опасность.
Даже специальный термин вспоминается, он тогда был официальным идеологическим мемом: «инакомыслие».
Мыслить «инако» объявили преступлением. А как еще можно мыслить?
Впрочем, для поэтов точнее было бы, пожалуй, другое слово - «инакочувствие». Сегодня едва ли объяснишь читающему неподцензурные тексты того времени, почему такое нельзя было печатать. Но они безошибочно чуяли эту «инакость».



+++

В начале перестройки от полной растерянности стали открывать архивы, печатать все подряд, вплоть до сексотских доносов. Помню один из таких опубликованных доносов (кажется, в «Аргументах и фактах»): «Александр Еремёнко отнес книгу стихов в издательство «Советский писатель»...
Отнес! Уже криминал. Как если бы Ерёма бомбу туда отнес. С часовым механизмом.



+++

На рубеже 80-х одновременно открылось несколько литературных студий. Создали конкурсные комиссии, отбирали по присланным текстам в их понимании лучших. След их потерян. А легендарная студия Ковальджи, в отличие от остальных, была собрана по-другому, прямо скажем - антидемократическому принципу:
Кирилл позвал Ивана Жданова, меня позвал, еще двух-трех поэтов. Остальных уже мы привели - Парщикова, Аристова, Сашу Ерёменко, Марка Шатуновского, с которым мы дружили со времен университета. По-моему, Юра Арабов, Володя Друк пришли чуть позже, Нина Искренко тоже. Свободная территория студии была совершенно ни на что не похожей, она притягивала. Володя Тучков, Строчков, Левин, Гуголев, Света Литвак... Драгомощенко приезжал из Питера, Кальпиди из Перми. Бывает, что перечисление надо из пальца высасывать, а тут всех и не перечислишь.
Как-то здесь все совпало. И для меня тоже. Я был уже не отроком, был голос, который имел ко мне отношение, мой голос. Этим своим голосом я, может, многого еще не сказал, но уже чувствовал, что иногда говорю так, как говорю, и больше никто так не говорит.
 От наших тогдашних студийных встреч не осталось ничего - ни записей, ни фотографий. Только стихи. Тем легендарней студия - сквозь мутное стекло все еще не прошедшего времени.
Меж тем получивший почетное право на персональное обсуждение в студии подвергался самому жесткому разбору, порой - безжалостному разносу. Мера была только высшей.
Помню, как на одно мое обсуждение попала радикальная авангардистка - композитор из Питера. Это последняя встреча студийцев перед летними каникулами, и обсуждение было как раз сравнительно мягкое, ленивое - накануне расставания все были даже излишне благосклонны. А крутая авангардистка с непривычки обалдела. Наверное, музыканты покуртуазней были. Она произнесла взволнованный спич в мою честь. Ее потом все успокаивали...



+++

Студийцы, как нетрудно понять даже из беглого перечисления, не представляли собой некоего поэтического направления. Ушлые литературоведы, любящие объединять всех и вся в литературные группы под затейливыми брендами, позднее расфасовали тогдашних студийцев по разным разделам: метаметафористы, полистилисты, концептуалисты, иронисты, герметисты, традиционалисты и т.д. И они правы. Что общего между поэтикой Жданова и Искренко? Аристова и Арабова? Кроме того, что это - стихи?
Пожалуй, это и было главным. Это были стихи. Ворованный воздух. Территория свободного дыхания. Силовое поле, центр притяжения поэтического поколения.



+++

Мы были очень разными не только в стихах, но и в жизни. Едва ли многие из нас где-нибудь когда-нибудь пересеклись - если б не стихи.
.Вот в дверях студии появляется воздушная Юля Немировская с коробочкой столь же воздушных пирожных (где она их находила среди мрачных неликвидов советской торговли?). Прислонясь к дверному косяку, на перевязанные шелковой лентой безе с эклерами неодобрительно косится Ерёма. Безе и эклеры - не лучшая закуска для содержимого позвякивающего в его руке портфельчика. Сойдет.



+++

Это уже 1982-й. Собрали мы Независимый клуб молодых поэтов - вне всех официальных структур. Даже помещение нашли. Этот странный клуб (не путать с чуть более поздним и знаменитым клубом «Поэзия») прожил ровно один год.
Каждый, прислонясь к дверному косяку, ждал своего выхода на подмостки, и больше ничего не ждал. В таком виде клуб был нежизнеспособен и, наверное, вскоре сам бы сошел на нет.
Однако к лету его весьма кстати с треском разогнали недальновидные советскопартийные власти.
 И он справедливо вошел в историю отечественной неофициальной литературы как еще один загубленный на корню и затоптанный советской властью росток нового.


Лев Рубинштейн, Евгений Попов, Татьяна Щербина



+++

Привычная андеграундная жизнь - это тотальный перманентный хепенинг. Со стороны такой хепенинг едва ли отличим от мелкого бытового хулиганства или психосоматических расстройств средней тяжести.
Собственно, никакого такого «со стороны», никакого вторжения слушателей, читателей, не говоря уж про журналистов и официальных теток от культуры, подлинное эстетическое подполье и не предполагает. На богемных кухнях зрителей не бывает. Там все авторы, творцы нового искусства. Или музы.
Все это было чуждо советским «искусствоведам в штатском» и оказалось столь же чуждым бодрым перестроечным журналистам, которые вначале, конечно же, обратили свои взоры на «параллельную культуру», имевшую столь притягательный ореол гонений и запретов. Но они-то рассчитывали увидеть, услышать и затем воспеть буревестников демократической революции и прорабов культурной перестройки, а вместо этого с недоумением и тоской взирали на малопонятное действо, помятых и поддатых героев, которые явно не собирались строить, месть и вести за собой...
Клуб «Поэзия» - это история про время, когда не только все сошлись, но и всё сошлось.
Редко, но так бывает. Все светила выстраиваются в нужной конфигурации, все карты ложатся как надо, и уже не просто может что-то произойти, а не может не произойти.
Странноватый молодой человек по имени Лёня Жуков, которого никто до того не видел и не слышал, зарегистрировал невесть где, в Бабушкинском районе, в подвале за ВДНХ некое объединение, клуб - в самые первые месяцы перестройки, когда это только стало возможно. И не вспомнить уже, как и почему вдруг все решили, что это будет клуб «Поэзия». Помню только, как название на ходу выбирали и в голову ничего лучшего не пришло.
Костяк клуба «Поэзия» в начале его недолгой жизни был из студии Ковальджи, но практически сразу пришли и все остальные. Это было время взаимопритяжения - мы и до того все были так или иначе знакомы, было много пересечений, но тут как-то все сразу объявились, много кто там появлялся, мелькал, примыкал, вступал и выступал.



+++

Только все пошло разогреваться, как сразу начало и остывать. Нас не зря называли еще и «задержанным поколением», причем называли не те менты, которые задерживали физически (как того же Ерёму на нашем выступлении в театре «Сфера»), - а их литературные соратники.
Клуб «Поэзия», возникший в 1985-м, - это, конечно, момент выхода «задержанного поколения». Но именно - момент. Многие пришли в клуб с самыми, может быть, знаменитыми впоследствии своими текстами. Однако ситуативные центростремительные силы вскоре сменились более естественными для поэтов центробежными. Внутренне состоявшимся и состоятельным литераторам оказалось достаточно одномоментного общего импульса, и вскоре литературная судьба стала у каждого своей. Индивидуальной. Штучной.
Клуб был недолговечной и непрочной, но естественной и активной формой кристаллизации параллельной культуры, выходом уже не за, а к. В том числе - к читателю, хотя тогда еще - к слушателю. Публиковать еще не решались, а чтения- выступления более широкие и открытые казались возможными.
Аудитории наших выступлений были разные - маленькие, большие, но никогда - ни до, ни после - не ощущал я такой живой и в то же время адекватной реакции на каждое слово. А ведь звучала не только и не столько стихотворная публицистика, но и непривычные, сложные тексты. Тем более для восприятия на слух.
Недолгое необыкновенное время, когда люди были готовы на усилие ради постижения.



+++

В структурировании пространства поэзии есть отчетливое ощущение потери подлинности. Выстраивание, структурирование, иерархия - что-то в этом заведомо ложное, чего, видимо, мы инстинктивно сторонились.
Вроде каждый из «опавших листьев» (как заклеймила нас после первой же публикации официальная пресса) - не сгнил. Напротив - состоялись, были услышаны.
Плеяда, когорта, поколение - по-разному говорят. Но никак не структура. Нет никаких вторичных признаков. Не было никогда, нет и, наверное, уже не будет у нас ни своих журналов, ни своих издательств. И не только в ту давнюю пору, когда все было закатано в асфальт.
И никто ведь громогласно не декларировал отказ - в этом свой ложный пафос. Напротив, изредка говорилось «а может...», «хорошо бы...», «давайте...» - и на этом все и заканчивалось.
Единственное собственное печатное издание, которое помню, - газета «Благонамеренный кентавр». В начале 90-х вышел один номер. Нет, все-таки два.
Несколько раз возникали идеи издать хотя бы сборники или антологию клуба «Поэзия», однажды даже собрали, макет был, но как-то все ушло, рассыпалось, растворилось. Я не думаю, что это случайно.



+++

Вспомнилась отчаянная попытка Саши Аронова напечатать мою подборку в «МК». Фотографию сделали, хорошие слова были - и не кого-нибудь, а Давида Самойлова, под которыми сначала планировали четыре коротких стихотворения, потом осталось три, потом два, потом одно. Получилось совсем нелепо - лохматобородатая рожа, под ней солидный текст мэтра и одно мое стихотворение в двенадцать строчек.
Говорю: «Тогда уж просто напечатайте мою морду лица и самойловский текст, получится некролог».



+++

«Молодыми» в советское время называли еще и поэтов любого возраста, которым был перекрыт выход в печать. А тут - появились публикации, первые тоненькие книжки, но сразу - избранное, ведь накопилось много.
К первым публикациям полагались небольшие напутствия мэтров, предисловия, врезки. Это был театр абсурда, все перепуталось - где мэтры, где дебютанты. Пригов написал большой текст перед моими стихами для журнала «Театр», а я ему - почти тогда же, по-моему - для его публикации в «Новой газете».
А еще в это время бренды «андеграунд», «неофициальная искусство», «параллельная культура» стремительно теряли знак качества. Собственно, ведь в самиздате, как и в Госиздате, появлялись книжки очень разного уровня. А когда еще все это стало на какое-то время модным, и все стали рассказывать, как их обижали, не печатали, не показывали, и в каждом захолустном выставочном зале развесили что-то как бы прежде запретное.



+++

Все на той же незабвенной заре перестройки увидел афишу выставки в одной из свежеоткрытых полуподвальных галерей: «Авангард Киевского района».
Зашел. Готов был ко всему, только не к тому, что увижу действительно авангард Киевского района.
Сальвадор Дали Киевского района соседствовал с Магриттом Киевского района. Этих было поболе, нежели Кандинских и Малевичей Киевского района. Совсем мало было Филоновых Киевского района - в силу, очевидно, трудоемкости исполнения.
Вот тогда-то я и понял, что наступил конец прекрасной эпохи. Что сама по себе принадлежность к авангарду, андеграунду, постмодерну, к чему-то еще такому больше не является знаком качества - в отличие от тех уже легендарных времен, когда была игра и мука нескольких одержимых, которых если что и спасало от компетентных органов, так только очевидный прибабах.
Позже авангарда Киевского района стало пруд пруди - в галереях, салонах, на рынках. За это платили, это печатали, это покупали, это даже не то чтобы модным оказалось - скорее респектабельным, надежным, как покупка щенка из хорошего дома. От родителей с родословной.



+++

На столе стояли бутылки красного. Настоящего!
В тот вечер дома у меня планировалась «Деметафоризация пространства» (затеянная Ниной Искренко акция клуба «Поэзия», функционировавшего уже «в режиме бродячей собаки»). Готовить на прожорливую ораву стихийных постмодернистов Наташа не рвалась. Договорились, что еду все приносят с собой, я отвечаю за градусы. В магазинах стояла только поддельная гадость — фиолетовые (цвет) чернила (вкус). А тут...
Переводчики старались, диалога не получалось. Мы отвечали на вопросы, охотно рассказывали о подвальной культуре, нехотя — о цензуре, о только-только начавшемся потеплении, о первых публичных выступлениях, о том, что ничего не напечатано, а из зала подсказывают строчки.
Сидевшие перед нами респектабельные пенсионеры (заморские поэты) вежливо и уныло говорили о своем. Об отсутствии аудитории. О том, что издать стихи — не проблема, проблема — продать даже сотню книжек. О вечерах поэзии, где выступает дюжина поэтов перед дюжиной слушателей...
Продолжая беседу о высоком, я стал закупоривать салфетками початые бутылки красного и аккуратно, чтоб не расплескать, складывать их в свой портфель. Затем, сославшись на неотложную необходимость деметафоризировать пространство, вежливо попрощался и пошел домой.
Что они подумали? Что написали потом в своих воспоминаниях о России про повадки тамошних поэтов?
Я шел домой, предвкушая рассказ о том, откуда такое чудо. Нежно позвякивали заботливо закупоренные бутылки. Впереди еще были легендарные вечера, как тот, в «Дукате», куда рвались, выбивая двери, любители стихов, наши первые публикации в журналах с тогдашними миллионными их тиражами, мешки писем- откликов вослед (восхищенных? проклинающих? да не все ли теперь равно?).
И все же нечто тревожащее было в экзотических рассказах заморских литературных чудиков. И не то чтобы я понял (это позднее), а так, кольнуло. Что вообще-то это нормально. Что большие залы, шум и гам — это все баловство. Ну,
может, и не дюжина на дюжину, но — нормально. И что я только что сидел перед нашим светлым будущим.
Которое вскоре и наступило — окончательно и бесповоротно.



+++

Дружеский круг еще некоторое время удерживал нас при всей центробежности. Ядро клуба «Поэзия» сохранялось в основном благодаря Нине Искренко, длившей своей энергией общее существование «в режиме бродячей собаки».
Каждый год происходили непременные открытия и закрытия сезона, обычно на сцене студенческого театра МГУ. Иногда акции литературные были невесть где - в метро, в палеонтологическом музее среди птеродактилей, в очереди в первый свежеоткрытый «Макдональдс».
В этих акциях главным было уже не качество текста. Нина была мотором, но и она чувствовала исчерпанность, называла наши встречи периодом «коллективных бездействий».
Это было уже не всегда так ярко, как хотелось. Праздник казался уже не таким праздничным и веселье не таким веселым. Мы созванивались и в очередной раз не знали, идти - не идти.
Шли. Нина была уже мучительно и смертельно больна.
С Нининой смертью в 1995 году закончился и клуб «Поэзия», и наша затянувшаяся поэтическая молодость. Постепенно начала выстраиваться какая-то иная жизнь.



+++

Честно говоря, до интернет-времен я никогда не встречал своего случайного читателя.
В том смысле, что никогда не видел в случайном месте (в самолете, скажем, или в бане) случайного человека, читающего мои стихи. В советской юности этого и быть не могло, ибо не печатали. А потом...
Однажды в перестроечной лихорадке мои стихи попали в очень стрёмный номер «Юности» - между Чонкиным Войновича и лагерными мемуарами Разгона. Казалось, вся Москва уткнулась в этот номер - в троллейбусе, в парикмахерской, в районной поликлинике, на скамейке у Патриарших.
И каждый раз я заглядывал через плечо.
Тщетно.
Впрочем, как-то раз в переполненном вагоне метро я засек-таки парня, уткнувшегося в мою страницу журнала.
Но чисты ли были его помыслы? Не прикрывался ли он мною аки фиговым листком от пассажиров с детьми и инвалидов?
Нет ответа.



+++

Настало время внешних вроде бы достижений - книги выходили, переводы, антологии, приглашали на международные фестивали, премии вручали - и внутреннего дискомфорта.
Однажды ночью в дверь позвонил Ерёма:
— Пошли, будем жечь мою книгу.
Не похоже было, что он пьян.
— Хорошо, погоди минуту, сейчас приду.
Я взял пару бутылок водки, пачку только что вышедшей моей книжки, вышел.
Про бутылки Ерёма ничего не сказал, а про пачку мрачно спросил:
— А это что?
Похоже было, что от самого вида книг его мутило.
— Это моя, - говорю. - На растопку пойдет.
Ерёма мрачно кивнул.
Мы пошли к нему, благо жил он неподалеку. Во дворе показал место для будущего костра.
В комнате у Ерёмы лежал весь, наверное, тираж его только что вышедшей книги, которую я еще не видел.
Я почувствовал свою высокую миссию: спасти Ерёмину книжку.
Пили мы всю ночь. Почти не говорили. Лопались мозги, но голова у меня в таких случаях не отключается. Могут ноги не идти, я могу вообще быть еле живой, но голова не отключается. Напиваться бессмысленно. Увы. А тут еще эта заноза, эта задняя мысль, что надо Ерёму отвлечь.
К утру вырубились. Тираж так и не сожгли.
Все вроде получилось, книга была спасена. Зря. Это я был дурак с высокой гуманно-гуманитарной миссией, а Ерёма, в котором метафорическая изощренность и культурологический нонконформизм «новой волны» легко совмещались со скептической внятностью подворотни и мужской определенностью жеста и судьбы, как всегда, оказался прав.
Он брал этот мир на слабо. А мир изменился. Труху, пыль, хаос и пустоту на месте разрушенной тоталитарной стены не возьмешь на слабо, в ней тонет любая определенность слова и жеста.



+++

Все миновалось, молодость прошла - вместе с ощущением общности пути и вселенским замахом. Способные еще что-то ощущать ощутили хаос и растерянность безо всякой там новой гармонии. С некоторой оторопью глядя вокруг, заметили, что первое поколение свободы и демократии - это не про нас.
Скорее мы - последнее, замыкающее одновременно трагический и фарсовый круг поколение советской поэзии. Как говорится, мы все-таки скорее от тайги, чем до британских морей.
Осталось, пожалуй, одно: мы всё еще с интересом и пристрастием друг друга слушаем и читаем.

_______________________________________________________
1. Из записок на полях - разных лет и по разным поводам (Авт).