Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы


Михаил ПОПОВ


На кресах всходних



Михаил Михайлович Попов родился в 1957 году. Окончил Литературный институт им. А.М. Горького. Автор двух сборников стихотворений и более двадцати книг прозы. Лауреат премий Правительства Москвы, им. Ивана Бунина, им. Андрея Платонова, а также журнала «Москва» за повесть «Кассандр», опубликованную в № 9 за 2007 год. Член Союза писателей России. Живет в Москве.


Часть четвертая


Глава первая
25 марта 1944 года. Поселок Городок.

Майор-контрразведчик звучно щелкнул замком своего портфеля, двумя пальцами вынул оттуда серую папку. Положил на стол.
— Что это? — устало спросил подполковник, хотя, конечно, понял: личное дело.
Капитан приподнялся и прочитал медленно, поскольку читал перевернутый, нанесенный мощным химическим карандашом текст:
— Кравцов Александр Иванович.
— Ну и что? — спросил подполковник.
— Есть что-нибудь интересное? — наклонился вперед Фурин.
Майор с мелким вздохом распахнул дело:
— Первое, что бросается в глаза, — сирота!
— Мы что, биографию его изучать будем? — подполковник отхлебнул холодного уже чая. — Ты сразу нам резюмируй.
Майор покивал. Ему была понятна тактика подполковника — превратить всю эту историю в не стоящую выеденного яйца. Мол, ничего особенного не случилось, даже если какой-то один уголовник в офицерской форме и ускользнул через линию фронта. Не откладывать же из-за этого намеченное наступление! Задачей майора было доказать, что они имеют дело не с обычным уркой, каким-то образом дорвавшимся до погон, а с хорошо законспирированным.
— Я по порядку.
— Давай по порядку, — махнул чайной ложечкой подполковник.
— В самом начале тут вот что: отношение по поводу «установления личности». редко приходится сталкиваться с бумагами такого рода.
— Отношение? — почему-то вдруг напрягся капитан. — Какой личности?
— И сопроводительное письмо. Администрация Мамкарево... Макариево-Озерского пересыльного пункта, язык сломаешь на этих поповских словечках, относит... Одним словом, бумага такая: у них там в монастырской трапезной была огромная такая камера. Сплошь — я там бывал — нары в два этажа. Поверху — доходяги, на нарах первых — более или менее целый народ. А под нарами — вошики, их там так звали, мелюзга беспризорная, лет двенадцати, а то и вообще десяти. Как они туда попадают, сами не расскажут. Короче говоря, хлебнули так хлебнули. Мрут они по большей части, еще когда их везут в такие места. А те, что пока еще живые, попадают под нары. Все с себя проиграли — карты там вечно — и скрываются голые почти, как бы в подполье, чтоб не погнали на построение босиком на снег. Режимы знают все про них, да лень связываться. Да и вонища там... Я там бывал. — Майор хотел отхлебнуть чая, но чай как-то не совмещался с тем, что приходилось рассказывать. — Когда какая-то еда попадает в трапезную, они ручонки вверх тянут из-под топчанов.
Подполковник зевнул: мол, зачем ты все это нам сейчас рассказываешь?
— Дохли они быстро. кто под топчаны загремел — это уже приговор. Они там и нужду... по углам там навалено. И вот приходит отношение сверху, из Мурманска, из школы корабельных юнг — дайте, если есть, хлопцев молоденьких, формируем классы. Ну, начальник лагеря сразу — брандспойт и по низам, заодно и нечистоты все вымыть вон. Вошики решили, что это за ними охота, а это и была за ними охота, стали по углам забиваться. Выть там. А вода бьет, а на улице минус двадцать восемь: Вологодчина, февраль.
— Ты так рассказываешь, как будто сам с этим брандспойтом стоял.
Майор покачал головой:
— Я рядом стоял.
Подполковник и капитан откинулись на спинки своих стульев и поджали губы.
Майор усмехнулся:
— Да нет, командировка, надо было извлечь одного человечка. Просто я сейчас совмещаю свой личный опыт с тем, что читаю отсюда. Так вот наш Кравцов Александр Иванович с предположительным возрастом одиннадцать лет по присланному отношению был этапирован в распоряжение руководства Мурманской школы корабельных юнг. Вместе с вошиками из-под нар.
Капитан деликатно кашлянул, видя, что майор мысленно куда-то погружается.
— Ну так если нам известна эта биография с таких пор — какой тут может быть шпион, смешно же.
Майор кивнул:
— Биография известна, а человека можно ведь заменить. Очень ведь удобный человек. Ни родных, ни знакомых. Вынимаем его как лист из папки и заменяем другим листом.
Подполковнику и капитану уже очень надоела эта майорская настырность, и, если бы они не знали точно, что дали косяка с задержанием, они бы уже отвадили товарища контрразведчика, чтобы он тут им не разводил прямо графа Монте-Кристо.
— Ну, ты вот говоришь, ни родных, ни знакомых, а эти, с кем его взяли в Мурманск, они-то его должны были помнить?
Майор опять кивнул — это означало, что сейчас опять опровергнет.
— Взяли девятерых, трое не доехали, надо иметь в виду способ, каким их добывали, и мороз, напоминаю — двадцать восемь.
Прокуроры одновременно вздохнули.
— Еще трое не прошли по здоровью: сифилис, почки с кровью.
— Это что, все есть в этом деле? — недоверчиво приподнялся на своем месте капитан.
— Нет, это из запроса в ту самую школу. А еще одного курсантика смыло через шесть месяцев во время учебного выхода в акваторию какой-то там бухты. — Майор опять открыл дело, пошелестел бумажками. — Не надо думать, что я ищу на свою задницу приключений.
— А оно думается, — хмыкнул подполковник.
— Понимаете, странный тип. До какого-то возраста, до первого курса Ленинградского... он поступил в училище как отличник боевой и политической... так вот, до девятнадцати лет о нем один тон в рапортах командиров, а со второго курса...
Капитан аж подскочил на месте:
— Так его же знало целое училище! Как его могли подменить?
Майор выпятил губы, втянул, опять выпятил:
— Его могли завербовать. К тому же по приказу, вот приказ, его перевели в Куйбышев, на второй курс... ладно, не буду вас больше мучить. Но что хотите со мной делайте, эта биография меня смущает. Взялся неизвестно откуда и ушел неизвестно куда.
Прокуроры опять вздохнули и опять одновременно.
— Есть и еще одна неувязка — до девятнадцати лет он был тише воды, ниже травы, а потом из него вроде как поперло, сужу по рапортам. Показатели в учебе и боевой подготовке на самом высоком уровне, но поведение в быту... сломалось как-то. Стал неуправляем, дерзок. Не вылезал из гауптвахт.
— На этом в дизбат загремел?
— Да, товарищ капитан, нанес старшему по званию оскорбление действием. Трибунал. Искупил, кровью искупил, все чин чином, все свидетельства на месте.
— Ну вот, ты же сам себя и опровергаешь. Если этот вошик, как ты его называешь, засланный, подмененный, ну так, наоборот, сидел бы в норке и глазками стрелял. А он лезет капитанов по морде долбать. Такой шпион тайный, прямо страшно!
Майор закрыл папку. Кивнул подполковнику, мол, резонно.
— Я понимаю, может, я с этим парнем и перебарщиваю, но отчего-то не идет он у меня из головы. Это же элита, учили как следует, стрелок со всех рук, взрывник, самообразование, читал как чумной — с фонариком под одеялом.
— Вот что я тебе скажу: сбег и сбег, закрывай как-нибудь это дело. Тут ведь докладывать нечего, к начальству с такой лирикой не ходят: «сбежал старлей, который любил читать»! Ну не смеши, ей-богу!
Майор встал:
— Спать пойду. Еще подумаю, как рапорт составить.
— Спать иди, а о рапорте забудь. — подполковник приложил обе ладони к груди.

Глава вторая
22 июня 1944 года.

Витольд Ромуальдович стоял рядом со сломанной сосной, обнажив голову и закрыв глаза, серую гражданскую фуражку держал в сжатом кулаке и сдавил ее так сильно, словно хотел наказать. Место было, на непосвященный взгляд, странное. Окружено сосновыми и еловыми стенами, такое впечатление, что тут поработала стая огромных озлобленных кротов — там и здесь бугры вывороченной земли и поваленные стволы.
Кладбище.
За два года с лишним, что прошли с зимы сорок второго, отряд имени Ленинского комсомола из деревни Порхневичи многих недосчитался. Лично для Витольда это, конечно, было место упокоения жены. Лагерная жизнь была для Гражины Богдановны сплошь невыносимым кошмаром, она так и не привыкла к грязи, грязи и вшам прежде всего, а также к холоду и вечному состоянию осажденной крепости, которую вот-вот атакуют. Однажды, как будто бы ни с того ни с сего, она — стояли с мужем и дочерью возле лагерного кухонного навеса — вдруг с места в карьер разрыдалась, закричала, что все, больше не может, делайте что хотите, а она уходит! И бросилась к своей землянке. Для нее и Станиславы давно уже было сработано довольно уютное по лесным меркам убежище, потому что землянка Витольда — это все равно что филиал штаба: ни минуты покоя. Витольд сначала не обратил внимания на эту вспышку, его больше удивила дочь. Станислава, как бы поколебленная эмоциональным взрывом матери, расплакалась до рыданий. «Что это сегодня с вами?» — удивленно, не более того, подумал Витольд Ромуальдович, обнимая дочь за мощное, покатое плечо. Краем глаза он видел дверь землянки, в которой скрылась супруга. Конечно, никуда она не ушла, а Станислава сквозь рыдания и телесные содрогания поведала, что у Стрельчика родился младенчик и что теперь все окончательно пропало. Если до того был шанс избавиться как-нибудь от этой пронырливой Агатки, то теперь...
Кое-как успокоил дочь: ничего, скоро всему этому лесному безобразию конец, фронт рядом, явится целая армия мужиков, и она выберет себе любого из орлов красных офицеров. Она не только у него красавица, но и героиня. Как ни странно, эти весьма поверхностные утешения на Станиславу подействовали, она резко оборвала приступ рыданий, утерла рукавом фуфайки красное, широкое лицо, которое весьма вряд ли могло бы соблазнить молодца командира, даже насидевшегося в окопах, и потащилась к своей землянке.
Через час она бегом носилась по расположению в поисках отца.
— Что еще?
— Иди полюбуйся, — почему-то мстительно пробормотала дочь.
Оказывается, она в землянке легла на свой топчан и долго слушала тихие рыдания матери, которая ничком лежала на соседнем. Потом вроде как уснула. А когда Станислава обратилась к ней, не ответила. Просто тихо отошла.
Доната убило осколком во время одного из артналетов, а Ясь, племянник, сын Тараса, из-за деда Сашки подорвался на мине, когда отправился теребить стог с сеном у Новосад. Дед завел себе козу, утверждая, что козье молоко заменяет ему все, вплоть до самогона, и все время почти занимался добычей корма для своей Жужки. Она и спала вместе с ним. «Ты обязан жениться на ней», — привычно шутили хлопцы, а он самодовольно щурился и гонял молодых родственников за сеном. Какой-то гад — подозревали, что литовцы Гапана, — заминировал стожок, приметив, что он со временем убывает.
Почти все семьи потеряли по человеку, а то и по два. И Михальчики, и Данильчики, и Коники, Ерши тут лежали все. Но с помещением под землю приключения партизан не закончились. Немецкое командование довольно рано расчухало, что в лесах за тем аппендиксом, в самом кончике которого были спаленные Порхневичи, засели вооруженные люди. И хотя Витольд крепко держался той линии, что прямо у себя под носом он ничего не бреет, немцам хватило мозга, чтобы догадаться: акции на том краю Далибукской пущи — подрывы железки, разгром комендатуры в Долголапах, сгоревший склад ГСМ у Нанковичей и другое похожее — это результат просочившихся сквозь лес людишек Витольда Порхневича.
Сивенков, стараясь снять с себя подозрения и чтобы выслужиться перед комендантом дворцового госпиталя, сообщил много вредного офицерам жандармерии, что прибыли по плану работы против партизанской заразы.
Гапан как можно дольше делал вид, что у него тишь да гладь, одно голодное, прибитое к земле мирное население. Могло даже показаться, что у него какой-то уговор с Витольдом. Тот в его сторону не суется из леса, Гапан не просит подмоги у специальных сил. Когда специальные силы явились сами, Гапан сделал вид, что вот-вот собирался предложить план операции против немалого подозрительного становища, вроде бы образовавшегося в лесу.
К тому времени, предполагая подобное развитие событий, Витольд уже перенес главную квартиру значительно глубже в лес.
Батарея немецких минометов, придвинутая вплотную к лесу, жахнула однажды на рассвете по картам, предоставленным Гапаном (чего ждали с первого дня образования лагеря). Иван Иванович обладал — и это ничуть не странно — весьма точными сведениями о месте базирования Порхневича. И решил, что на этот раз хватит церемониться и беречься, а если немцы уж прикатили, то пусть они с этим лесным дикобразом и кончают. Сведения у Гапана были точные, но чуть устаревшие. Минометы накрыли брошенный лагерь, и все перевернули там вверх дном. Если бы Витольд не ушел, то вопрос с «комсомолом» был бы закрыт.
Помимо собственно лагеря, несколько залпов накрыли и кладбище, уже весьма разросшееся за два с лишним года. Началось все с могилок старух, бежавших от немецких огнеметов и полегших в землю от холода и голода.
Гапану было мало радости от этого попадания. Немцы не дураки, они провели разведку и нашли на месте удара какие-то трупы, но явно не трупы действующих партизан. Даже не трупы, останки.
Кто-то их предупредил.
Хотя впрямую начальника полиции никто вроде и не обвинил, но он почувствовал — стул под ним стал опасно перегреваться. По-всякому его рыло было в пуху. Или допустил утечку и партизаны успели сбежать, или плохо начальник полиции ловит мышей, и, главное, редко, не может уследить за перемещениями у себя под носом. Гапан впал в панику, ему срочнейшим образом требовалось отличиться в лучшую сторону.
Вернувшиеся на место после всего «комсомольцы» нашли развороченное кладбище. Ему досталось даже больше, чем лагерю. Как будто мины знали, что в брошенных землянках убивать некого, и отыгрывались на однажды уже убитых. Поскольку хоронили неглубоко, — мерзлая земля, корни, — прямые попадания мин просто выворачивали захоронение из земли. Чтобы не разбираться в этом кошмаре, сделали братское подземное собрание всех останков. Витольд велел поставить поверх крест. Кто-то ночью прибил к нему косую перекладину, он стал православным. Копытко укрепил в перекрестье вырезанную из жестяной банки из-под консервов звезду. На эту тему не разговаривали, но решено было, что пусть будет так.
— Дядька Витоля, товарищ командир!
Это был Макарка, десятилетний хлопчик, последний из Ершей, сынок отряда.
— Комиссар, — просипел «секретным» голосом мальчик, поправляя великоватый для его головы картуз. На нем все было великоватое: и пиджак с отцовского плеча, носившийся им как пальто поверх материнской кофты, и братовы сапоги на тройные портянки — в лесу не только ночи майские холодноваты, но и днем тянет сыростью из распадков.
Макарка ночевал то в одном семействе, то в другом, последнее время он больно прикипел к Кравцову, не так давно появившемуся в отряде бойцу, попросившемуся в разведку и зарекомендовавшему себя в нескольких серьезных делах. Это было неудивительно — Кравцов был герой, да и жил один в землянке.
Витольд Ромуальдович натянул медленно фуражку на голову — Бобрин вернулся с «большой земли», даже не из штаба бригады — бери выше — может, даже видел самого Пономаренко, главу всех белорусских коммунистов.
В штабе собрались те, кого счел нужным позвать для сообщения комиссар отряда имени Ленинского комсомола. Народу было мало. На улице стоял яркий весенний день, и в дверные щели проникали полосы света, нарезая темный, пахнущий махоркой воздух ломтями. Командир вопросительно посмотрел на Бобрина. Ответил ему Шукеть, сделав суровое, деловое лицо:
— Совсекретная информация.
Витольд сел на свое место во главе длинного стола. По крайней мере, начало необычное. В последнее время Бобрин с Шукетем полюбили выступления массовые. Сплошь и рядом собирали почти весь личный состав отряда, оставив на местах только внешнее охранение и отдыхающую смену караула, и прессовали политбеседами. С одной стороны, их можно было понять, даже не их, собственно, а тех, кто давал указания усилить политработу с личным составом, — фронт слишком давно находится в стабилизированном положении, в повседневной жизни партизанского отряда появились неизбежные элементы рутины, ленивой привычки, когда ослабевают зоркость и хватка, а при таком положении очень просто пропустить неожиданный ход противника. Правда, «комсомольцам» вроде бы не из-за чего было волноваться, они квартировали в самом глухом углу Далибукской Пущи. Пониженная активность отряда была притчей во языцех на любом штабном совещании в бригаде имени Котовского. Бобрину, а самому Витольду Ромуальдовичу даже дважды приходилось долго убеждать непосредственное командование, чтобы оно довело до сведения командования в верхах, в штабе самого Пономаренко, что такой образ боевого поведения есть результат объективных окружающих условий, а не линия командования отрядом. Ну что можно сделать, если до ближайшего серьезного пункта в системе вражеского присутствия на территории нужно добираться чуть не двое суток, да и то все лесом? Отсюда и низкие показатели лицевого счета у отряда. Два расположенных поблизости объекта: госпиталь во Дворце и аэродром в Сынковичах, во-первых, не являются, по данным разведки, очень уж лакомыми целями с точки зрения возможных результатов атаки на них, да и, во-вторых, неплохо охраняются, поэтому не очень важных результатов можно добиться только ценой значительных потерь. Так что менять образ действия отряда — перехват отдельных небольших частей немцев на лесных проселках и поблизости от Пущи и выверенные рейды на железку в период больших транспортных предприятий противника — неразумно.
За штабным столом сидели, кроме комиссара, его вечного помощника и политрука Шукетя и самого командира отряда, начальник разведки Вася Антоник, Михась, считавшийся, по традиции, первым заместителем Витольда Ромуальдовича, но по реальному авторитету не дотягивавший до этого положения, и заместитель по тыловому обеспечению Тарас Ромуальдович. Было известно, что тот же Шукеть очень нервно относится к тому, что в отряде имени Ленинского комсомола процветает семейственность — слишком много ответственных постов закреплено за членами семьи Витольда Порхневича и его ближайшими родственниками. Но ничего с этим он поделать не мог, хотя регулярно шипел об этом в штабе бригады. Порхневичи воевали, и воевали хоть и не слишком активно, но исправно. Не было явных провалов, которые можно списать именно на семейственность, поэтому шипение Шукетя оставалось без большого внимания. Но он не собирался с ним завязывать. Более того, было понятно, что сам товарищ вечно недовольный есть приставленная к Бобрину фигура, дабы тот не забывал о том, что он сам приставлен к Порхневичу для соблюдения верховного интереса в отдельно взятом подразделении.
Бобрин достал из планшета небольшой лист бумаги, пробежал его глазами, затем сложил и сунул в карман.
— Здесь, на головке отряда, я вам должен сообщить приятное известие. Только не спешите радоваться.
Никто не спешил.
— Принято решение о наступлении.
Собравшиеся заворочались на местах, послышались тихие замечания типа «давно пора».
Бобрин доложил и конкретизировал задачу, поставленную командованием. В ней, в общем, не было ничего принципиально нового. Все конкретизировалось для отряда в одном слове — Гибуличи. Там за последние два года немцы устроили как бы железнодорожный карман емкостью в сотню вагонов (почти две танковые дивизии), где можно поднакопить резерв, идущий из тыла или отошедший с передовой, и резко направить в одном из трех направлений. Надо было лишить врага этого сильного инструмента. Наш фронт ударит, и надо, чтобы Гибуличи не гавкнули в ответ. Не один уже раз вся бригада Котовского планировала разгром этого кармана, теперь у бригады много своих дел в связи с масштабным моментом, Гибуличи целиком в ответственности отряда имени Ленинского комсомола. Дело не только ответственное, но и сложное, будут потери, но и слава с пользой тоже.
«Когда?» — был один вопрос у собравшихся.
Бобрину был приятен энтузиазм, он улыбнулся:
— Об этом скажу в конце собрания. А теперь вот еще что. Конечно, немецкое командование душу бы прозакладывало за сведения о месте и часе большого наступления Красной армии. Даже за те крохи информации, что сейчас прозвучали здесь, на штабе отряда. Так что в случае попадания в плен... Сами понимаете! Но главное в другом — активизируется, по сообщениям контрразведки фронта, агентурная немецкая сеть. Зафиксирована активность по ту сторону фронта (то есть в тылу 1-го Прибалтийского и особенно Белорусских фронтов). Логично предположить, что сходная активность возникнет и здесь, в собственных немецких тылах. Как раз в расчете на то, что по поведению партизанских сил удастся сделать правильные выводы о будущем поведении армий фронта. В чем это может выразиться непосредственно для нас?
— Сколько у нас появилось за последний месяц народу в отряде?
Шукеть шустро сверкнул глазом в свою тетрадку:
— Пять человек. Недбайло, Литвинов, Яков, Пекша, Дамулис.
— А капитан? — удивился Антоник.
Шукеть со своей всегдашней ехидной улыбкой объяснил, что капитан Портупеев в отряде уже почти два месяца. К тому же трудно подумать, что этот пьяница и балабол может быть каким-то агентом. Он даже живет у Волчуновича на остатках спиртового заводика и ни в каких делах участия не принимал.
— Может, он особенно хитро законспирированный агент? — пожал плечами Антоник, он всегда пожимал плечами, когда был не согласен.
— Хорошо, внесем и Портупеева, по личному желанию начальника разведки.
По штабу прошло похмыкивание. Обычно доскональным буквоедом и придирой выступал как раз политрук и помощник начальника штаба, а начальник разведки смотрел на вещи шире и вольнее. Антоника это веселье задело.
— Не надо шукеть, — бросил он, отчего веселье только усилилось.
— Хватит, — сказал Бобрин, — насколько я понимаю, вероятность, что среди этих, пусть шестерых, немецкий шпион, маленькая ввиду бокового значения отряда Ленинского комсомола в масштабах операции фронтов, но исключать ничего нельзя. Всем язык за зубами держать. А за названными посматривать. Кто там у тебя первым номером на подозрении?
— Если смотреть просто, без второго дна, так сказать, то мне больше всего думается на Недбайлу. Он у меня первым и идет, — сообщил политрук.
— Криворылый свистун, — сказал с особенной неприязнью Михась.
— Да. Конечно, сразу встает вопрос: где он прятался от своей совести до сорок четвертого года? Говорит, был табельщиком в Лидском депо. Я оставил запрос в бригаде, нехай проверят.
— Ну, это можно всем предъявить, — заметил Тарас.
— Все складно рассказывают, — искоса заметил Шукеть.
— Я бы поверил только Пекше, — сказал Антоник, — обычный деревенский дурень. Пахал, пахал, пока хутор не сожгли. Он в лес, а тут мы.
— Все равно вопрос: почему он не пришел, когда мы на Замостье ходили, хутор же его рядышком?
— Ты ходил? — опять ехидно вставился Шукеть.
Тарас налился на него кровью всем щекастым лицом.
— И Литвинов, надо сказать...
— Что ты хочешь, Вася, сказать? — Бобрин повернулся к начальнику разведки.
— Да больно ладный он какой-то для старшего сержанта.
— У него документ, — развел руками Шукеть.
— Да то-то и оно, — пожал плечами Антоник. — Где он прятал солдатскую книжку, пока на хуторе работал?
— Он говорит, недавно в плен попал, — продолжал тихую конфронтацию с Антоником помначштаба.
— Опять же какой плен? Фронт сколько месяцев стоит!
— Ну он же сказал — в разведку ходил. Ты что-то его не спешишь с собой взять.
Антоник лишь пожал плечами в ответ Шукетю.
— Мне больше всего Яков подозрителен, — вставил слово Михась. — Парикмахер из Скиделя — что это вообще такое посреди войны? Кого он там одеколонил?!
— Говорит, жену угнали. Раскрыли, что еврейка, и угнали. после этого он рванулся в лес. — Шукеть читал по тетрадке.
Тут Антоник кивнул:
— Ни черта не умеет, ручки субтильненькие.
— Ты попроси, чтоб побрил, — сказал отошедший от шутки Шукетя Тарас.
— Уже, да и стрижет классно, — подтвердили сразу несколько человек.
— А хорошо выглядеть люди хотят при любом режиме, — сказал Витольд Ромуальдович, но было видно: думает он о другом.
— А Дамулис, литовец?
— Верно подмечено, Тарас Ромуальдович.
— Хватит шукеть, — отбрил ему брат командира, но шутка, повторенная во второй раз, никого не насмешила.
— А Недбайлу я бы немножко на недельку изолировал, — сказал Михась.
Командир поднял на него обычно опущенный взгляд:
— Это потому что он девчонку у Анатоля отбил? Не надо тащить сюда дела семейные, и особенно личные.
Шукеть едва заметно ухмыльнулся — всегда бы так.
— Такого бойца теряем, — попытался возразить отцу Михась.
История и в самом деле была неприятная. У Анатоля складывался красивый, хоть и лесной роман с девушкой Оленькой, медсестрой из отрядной санчасти. Школьница из Мостов бежала, как и многие, от отправки в Германию. Звали ее Оля, а называли так, словно имя происходит от «оленя» — такая была грациозная и милая. Командиру она напоминала пропавшую черноволосую дочь, хотя Оленька была блондиночкой. Он ее уже полюбил, словно будущую дочуру. И казалось, куда ей от такого орла, как Анатоль? Орла и рыцаря. Анатоль был деликатен, обходителен, и это продолжалось до тех пор на глазах у всего умилительно поглядывавшего отряда, пока не явился этот Недбайло, тридцатилетний, мордатый, чуть даже криворотый дядька, любитель посвистеть и порассуждать цинически. Увидев красивую пару, сразу заявил, что девка будет его. Над ним даже смеяться не стали — ну дурак, чего возьмешь. Однако он как-то сумел вклиниться в эту историю. что уж он там плел, как брал воображение Оленьки, а факт, что теперь она жила с ним, в его землянке, на правах его женщины, а рыцарь Анатоль подыхал где-то на краю отряда, высох, очумел, и боялись, что застрелится или в одиночку пойдет без приказа брать германскую чугунку.
Недбайлу ненавидели, и, если бы не Витольд, Порхневичи устроили бы ему темную, а Оленьку как бы перестали замечать. Она перестала быть радостью отряда со своим житейским полнокровным счастьем.
Командир повернулся к Антонику:
— Пусть вместо Анатоля с Литвиновым в паре будет Зенон. Проинструктируй его.
Витольд Ромуальдович встал с окончательным видом — можно расходиться. Так он ни слова и не сказал за время заседания.
— А когда же операция? — спросил, оглядываясь на поднимающихся, Михась.
Товарищ Бобрин щелкнул замком планшета:
— Завтра. Завтра, двадцать третьего июня, начинается операция «Багратион».

Глава третья

Повх поставил тяжелую ногу на подножку брички и надавил изо всей силы. Бричка закачалась, как лодка на волне.
— Запрягай, — велел Гапан Мажейкису.
Тот пихнул в плечо Тейе и ткнул пальцем сначала в сторону лошади, потом в сторону брички:
— Ну, чего пялишься? Не понял? Придут русские — тебе не поможет «твоя моя не понимай».
Эстонец приветливо улыбнулся литовцу.
Повх насмешливо хрюкнул и пошел к себе в кузню, вытирая руки о грязный фартук.
Иван Иванович, глядя, как Мажейкис, матерясь про себя и отталкивая руки пытающегося пособить Тейе — отойди, дурак! — возится с упряжью, спросил:
— Как думаешь, почему обезьяны не разговаривают?
— Вам виднее, генерал!
— Чтобы не заставили работать.
Начальник полиции вообще-то старался произвести впечатление человека хоть и проницательного, но простого. Считал, это полезнее в работе с сельским населением. Но иногда в его речи проскальзывали обрывки сведений и мыслей, которые вроде бы не вполне совпадали с принятым образом. В последнее время чаще они стали проскальзывать, что говорило об ухудшении общего состояния пана начальника. Он пил больше, чем в прежние месяцы, и можно было догадаться — стал задумываться о будущем. Несмотря на то что фронт в последнее время стабилизировался и наползал не так угрожающе, Иван Иванович судорожно соображал над вопросом своей безопасности в будущем. В ближайшем будущем. То, что для немецкого командования он не выглядит ценной фигурой, он догадывался. Спасать его в случае прихода красных армий никто не планирует. Следует каким-то образом повысить свою ценность в глазах кураторов в жандармерии. Как это сделать?
Жизнь подсказала.
Три дня тому назад, когда он на этой самой бричке катил в сторону Дворца, катил беззаботно, один, дабы не добивать доживающую свой век правую рессору, из-за липового ствола появилась человеческая фигура со «шмайссером» наперевес, и это был явно не немец. Чуть дальше, из-за другого ствола, другая фигура, руки в карманах, и можно было не сомневаться — там пистолет, а то и два. Но это было не несчастье, а везенье. После разговора с этими людьми для Ивана Ивановича впереди забрезжило.
Мажейкис, держа вожжи в руках, отвесил пану начальнику поясной поклон — пожалуйте ехать, ваше благородие. Запрыгнул в бричку вслед за солидно взошедшим Гапаном. Тейе устроился на запятках и все время беззаботно насвистывал во время недолгой дороги. Идиот, рассуждал о нем мысленно Мажейкис, эстонец выглядел счастливым всегда и при любой окружающей обстановке. Интересно, когда будут расстреливать, тоже будет насвистывать?
Гапан велел завернуть к Стрельчику, как только переехали Чару. Стрельчик будто знал: он был у себя на дворе и выказал величайшую радость при появлении хмурого Ивана Ивановича. Агатка его, даже не дожидаясь, чтобы супруг мигнул, исчезла в доме и тут же появилась с подносом, на котором были чарка и миска с солеными огурчиками.
Вот гад, подумал Гапан, ведь он, пожалуй что, и отвертится, если припрут: мол, я ничего, да я свинок выращивал, какая такая война для инвалида! Домишко Василий сколотил кое-как — еле-еле перезимовать, зато какой хлев. Вон как пятаки шуруют в щелях загородки.
Иван Иванович не собирался пить, был сердит на Стрельчика — не за какую-то конкретную выходку, а вообще, как на хитрую личность. Умеют же люди устраиваться! Иван Иванович вообще-то себя считал умельцем по этой части, но, кажется, этот свинарь даст ему кучу очков вперед.
Заплакало дитятко, и Агатка, поставив поднос на пенек у хлева, рванулась в дом. Вынесла — тоже ведь хвастовство — поморщился начальник полиции. Стрельчик, видимо, учуял, в чем недовольство, и зыркнул жене: исчезни.
— Ну что, приходили к тебе?
Стрельчик честно помотал головой. Не стал придуриваться, будто не в курсе. Невозможно жить в таком месте и ни о чем не знать. Понимает, что Ивана Ивановича нечего дурить.
— Значит, два поросенка во Дворец, один в лес?
Василий недовольно опустил голову. Что-то начальник сегодня особенно злой. Сам ведь договорился с кухонным цехом госпиталя, чтобы часть помоев отходила побережцу Стрельчику, а теперь вот придушивать чего-то затевает. То, что ради своей безопасности Стрельчик тайком подбрасывает свининки иной раз и Порхневичу, предполагалось. И выглядело так, что Гапан входит в его положение. Зачем только об этом вслух, да еще и при Мажейкисе? Эстонец — ладно, эстонец — кукла, а этот — ядовитая личность. Неприлично ведет себя начальник, выволакивая на свет то, что должно быть под полой.
— Ладно.
Иван Иванович отпил полстакана и протянул остатки своему возчику. Мажейкис щербато улыбнулся и принял обеими руками. Потом оторвал руку и показал в сторону виднеющейся на противоположном берегу реки кузни. Рядом с нею виднелась фигурка энергично идущей вверх по склону женщины.
— Вот, — сказал Гапан удовлетворенно, — Оксана Лавриновна собирается со мной покалякать. Только она меня не найдет, а я найду, кого мне нада. — Он забрался обратно в бричку, махнул хозяину рукой — ладно, мол, пока все по-прежнему. — Смотри, если обманул.
— Нет, поляков у меня не было.
— Трогай, Витас.
Мирон встретил гостей сидя на высокой, специально сколоченной для него скамейке у входа. Упирался обеими руками в сиденье, ноги неуклюже выставил вперед, протезы были неплохие, только требовалось участие мастера для подгонки, чего по понятным причинам сделать было нельзя.
Иван Иванович выразил радость по поводу того, что застал хозяина дома именно в этом, наружном положении.
— А я-то думал — как да чего. А оказывается, все в наших силах.
Мирон ничего не ответил на это его совсем непонятное заявление. Ничего хорошего он от этого визита не ждал, да и вообще не ждал ничего хорошего от этой жизни. За минуту до появления полицайской брички он в тысячный раз прокручивал в голове всю историю с Яниной и мучительно старался прийти к какому-нибудь выводу. Неизвестность, как и положено ей, изводила его почти неотступно. Почему-то только в предзакатный час наступал момент какого-то скорбного равнодушия и мучение переходило в безразличие. Гапан явился накануне этого момента и мог спугнуть ожидаемое состояние.
— Матери нет, — сказал он, хотя уже догадался, что начальник полиции прибыл не к Оксане Лавриновне.
Гапан сел рядом. Мажейкис с эстонцем держались на расстоянии — значит, беседа носить будет даже и секретный характер.
— Хреново тебе, понимаю.
Мирон хмыкнул, его рассмешило, что его приехали жалеть.
— Понимаю, понимаю. И в главном твоем, браток, горе я тебе не помощник.
Мирон снова хмыкнул — еще бы! Он почему-то представил себе, как из брички Гапана выпрыгивает Янина в белом платье.
— Понимаешь ли, мне нужно поймать, — он заговорил тише, — одного гада, и ты мне поможешь.
Прозвучало что-то неожиданное, инвалид чуть-чуть подтащил поближе свои мертвые конечности.
— Надо только подать сигнал, когда он снова к вам заявится. Ты же его ненавидишь, я знаю. Он и твоего отца... А главное... Ну что я тебе буду твою жизнь рассказывать? Только подать сигнал. Я там кое-что привез. Только поднести спичку. Твое окошко по ту сторону дома. Тебе никуда ходить не надо. Только отворить створку, а она там уже висит, шашечка. Чирк — и лежишь себе тихонько. Пока он будет соображать, да чего там, он ничего не узнает, а его уж и стреножат. Кто, чего — тебе знать не надо, да и в твою пользу. А они, уходя, и шашку эту захватят, так что и все следы заметаны.
— Он же ночью придет.
— Ночи сейчас звездные и лунные, на фоне неба все обрисуется. А тебя, в случае чего, он не тронет. Ты единственное чадо Оксаны Лавриновны, а Оксана Лавриновна...
Мирон взял его рукой за запястье.
— Хорошо, хорошо, меньше слов, больше дела. Сейчас подвесим удобно-незаметно нашу шашечку, она бесшумно дымит. Мажейкис! А я на обратном пути встречу Оксану Лавриновну, скажу: как же это мы с вами разминулись.

Глава четвертая

Холодной майской ночью 1944 года умер ксендз Волотовский. За те два с лишним года, что Янина провела под крышей его дома, она к нему не просто привязалась — само ее существование наполнялось каким-то смыслом в присутствии этого человека. Случилось это не сразу и не в один какой-то день. Поначалу она довольно долго болела, ожог был неприятный, довольно сильно попортивший левую половину лица. При быстром, невнимательном взгляде ничего особенного вроде бы не обнаруживалось. И только если взгляд остановить и рассмотреть, становилось заметно — кожа слева на лбу, на левом виске чуть другого тона, чем справа, вроде как суше, как будто постарела быстрее, чем остальное лицо, и волосы с левой стороны тоньше и реже. Главное — глаз. Он видел, но частично, во внешнем разрезе скопилась какая-то неудалимая слизь. Доктор Цвикевич лечил ее, но пользы от его усилий было мало, да и какие возможности у сельского доктора и совсем не окулиста по специализации.
С Эстер они не разговаривали год. Весь сорок второй. Одна не могла простить, вторая не собиралась извиняться. Его преподобие не сводил их насильно и даже вел себя так, словно ничего особенного под крышей его дома между двумя этими девицами не произошло. Только через год они стали здороваться по утрам. Причем первой произнесла слово Янина. Эстер откликнулась сразу, и, кажется, даже с облегчением. Гедеон, чувствовалось, был на стороне сестры большинством своих чувств, но для него то, что Янина и Вениамин разные люди, было все же фактом, который глупо игнорировать. Поэтому он почти сразу стал с ней разговаривать. Правда, поначалу только в рамках обстоятельств совместной жизни. Да и потом, откровенно говоря, их отношения нельзя было назвать дружескими. Волотовский понимал это, и ему хватало деликатности и терпения не сближать их внешним принуждением — например, силой своего несомненного авторитета. Старика еврейские дети уважали и были ему благодарны, это было заметно. Маленькая Сара очень ориентировалась на старших, и, хотя сама она относилась к Янине легче, непосредственней, нельзя было не догадаться, что и она все равно сверяет свои поступки в отношении нее с каким-то общим, на троих выработанным и утвержденным решением. Янину, особенно с течением времени, это задевало все сильнее. Казалось бы, многое понято друг про друга, разглядели, разнюхали, притерлись — нет, совокупное предубеждение, может быть истончившееся до состояния хмурой тени, никуда окончательно не делось. Янина каждый раз, «умывшись» после того, как ее осаживали вежливой холодностью на очередное душевное движение, уговаривала себя тем, что им по-другому нельзя, они такое пережили, они пережили гибель всех своих родных, и ее брат, ее родной брат... Вот с этого места начиналась полоса наркоза в ее душе. Она умом понимала, что Волотовский ей не солгал, но в ее душе кошмар, произведенный в этом мире действиями ее брата, и образ Веника существовали порознь. В своем неутомимом беге вслед за братом Янина внутренне остановилась. Она не хотела бы прямо сейчас увидеть Веника, потому что не представляла себе, как и о чем будет с ним говорить. Попросить, что ли, рассказать, каково было ему в гетто? Начать, может быть, его жалеть? Ведь в этом гетто ему довелось хлебнуть, да, даже оторопь берет, как подумаешь. Но и полноценная, жаркая жалость, что полагалась бы ему в случае его невиновности в том, в чем он был виновен, у Янины не образовывалась. Она просто холодно знала: Веник был в гетто, и было ему там худо.
Жили монотонно, много времени проводили в храме. Разумеется, Волотовский всех крестил сразу же, как только получил возможность. Без этого от поползновений сопоцкинских «бюргеров» навести расовую чистоту в поселке было бы не отбиться. Во время службы все трое Бельманов вроде бы непреднамеренно, но всегда оказывались вместе, и всегда между ними и другими прихожанами был просвет. Янина взяла за правило располагаться вместе с ними — встать так, чтобы просвет этот был не столь заметен, но чувствовала, что ни эти трое, ни тем более остальная масса ей ничуть за этот подвиг не благодарны.
Троица терпеливо ждала после службы, когда его преподобие примет исповедь у всех остальных, потом уж подходили они. И с причастием то же самое. Все понимали их крещение как что-то вынужденное и неискреннее. И они сами, кажется, понимали, как их расценивают, но ничего не делали, чтобы изменить положение. Да и как его можно было бы изменить?..
Янина, как-то не удержавшись, войдя в нехорошее, язвительное состояние духа, поинтересовалась у Волотовского, как он видит эту ситуацию. Верит ли, что обращение Эстер, Гедеона и Сары искреннее? Он посмотрел на нее длинно и неопределенно. Осуждения в этом взгляде не было. Но и соучастия в ее сомнении он тоже не допустил. Янина нравственно догадывалась, что ей должно быть стыдно, но стыдно ей не было. Все остались, если так можно выразиться, при своих. Они — со своей тайной, она — со своими сомнениями на их счет.
В поселке они старались не показываться. Почти вся их жизнь проходила на территории вокруг костела, на обнесенном невысокой каменной оградой участке. Там было много интересного. Аккуратное кладбище, в тесноте надгробий которого любил почему-то гулять Гедеон, и только он один. Фруктовый, удивительный по своей ухоженности сад, в котором не было двух деревьев одной породы. «Он напоминает ковчег для растений», — как-то заметила Янина, священник ласково ей улыбнулся и опять-таки ничего не сказал.
И был пруд, небольшой, его даже Сара могла перебросить яблоком, но внушающий уважение. Он лежал в тени высокого здания, отчего выглядел романтичнее и значительнее, словно был наполнен жидкостью, более осмысленной, чем простая прозрачная вода, круги от брошенного камушка расходились медленно и со значением, кувшинки на поверхности вели себя солидно, как экспонаты.
Похороны ксендза Волотовского представляли собой нечто очень серьезное и благообразное, почти все жители Сопоцкина стояли понурив головы в ограде костела или за его оградой, съехавшиеся католические чины с подобающей скорбной торжественностью осуществили неспешную процедуру. Свежую могилу укрыли цветами.
Еврейские крестники остались в доме и при народе не показывались. Это была идея церковного сторожа Юзефа Тыща. Он, виновато улыбаясь, сказал домоправительнице, что разумнее было бы не дразнить видом Бельманов тех, кто соберется. Соберутся ведь и Апанель с командой. Эстер, Гедеон и Сара сидели в своей спаленке, прислушиваясь к звукам, доносящимся снаружи. Звуков было мало, что и понятно.
Ксендз Грохотовский, старый знакомый и товарищ его преподобия еще с юношеских пор, поинтересовался, улучив момент, у пани управительницы Лучковской, где еврейские дети. Вы хотите с ними поговорить? нет, нет, поднял он сухие, старческие ладони, нет, но хотел бы дать один совет в отношении них. Пан Грохотовский советовал куда-нибудь отправить эту троицу. Почему? — спросила пани управительница. Янине, стоявшей рядом, тоже было интересно: почему? Хороший, добрый от природы человек, пан Грохотовский вздохнул и сказал, что еврейским детям лучше держаться подальше от тех настроений, что зародились и тихо кипят в поселке. Так, может, наивно спросила пани Лучковская, вы возьмете их с собой и дадите кров, как это делал пан Волотовский? Нет, это невозможно. Сразу по многим причинам невозможно, но к совету советую прислушаться. Всякое может быть.
Про гетто в Голынке он не упомянул — видимо, по мягкости характера. Первым о нем напомнил Юзеф Тыщ. Он жил неподалеку от костела, был отцом взрослых детей, причем эти дети частенько бывали замечены в обществе того самого Франтишека Апанеля. Они, бывало, бедокурили с ним вместе и не сели лишь потому, что не участвовали в самых темных делишках Апанеля. Хулиганили, но не воровали. Бельману, свирепому гонителю всяческой польскости, не за что их было привлечь. Он и не привлек. Знал бы он...
Где находился старший сын сторожа, было доподлинно неизвестно, но ходил слух, что он воюет за польскую свободу в каком-то отряде Армии крайовой где-то под Белостоком. Младший пьянствовал с Апанелем, и в своем кругу они часто водили речи о том, что им тоже неплохо бы взять в руки настоящее оружие и они скоро так и сделают. Ощущения собственной значительности и почти геройства они подпитывали тем, что оккупационная власть относилась к ним с подозрением и видела в них возможного врага. Церковный сторож много знал от своего младшего сына, поэтому, когда он заговорил с пани управительницей о том же самом, о чем говорил ксендз Грохотовский, эта добрая женщина расстроилась. Речь пана Грохотовского можно было воспринять как общее отвлеченное пожелание, пан Тыщ явно исходил из соображений вполне вещественных.
«Что же мне делать с ними?» — расстроенно спрашивала перепуганная управительница. Сторож длинно шмыгал носом — раз, другой, на пятый раз высказал мнение: следует отправить еврейскую троицу в Голынку. К то-
му времени было отлично известно, что собой представляет тамошнее гетто. Отправить туда своих хороших знакомых, пусть и не жарко любимых людей казалось невозможным делом. Чуть ли не зарыть живьем.
Пани Лучковская отказалась от такого совета, но отказалась с тяжелым сердцем, потому что другого решения проблемы не было. Продолжать жить как жили было невозможно. Почему? Пани Лучковской было дико представить себе, что она станет главной опекуншей этих троих. Нет, она к ним нормально относится, но взять на себя полную ответственность за них — нет, невозможно. И дело тут не только в кипении Апанелей. Хотя и это тоже неприятно. Просто она никак не могла себя увидеть в этой роли. И не хотела увидеть. Нет, конечно, сопоцкинские «головорезы» ничего такого уж страшного не совершат. Наверно. Все у них уйдет в злые слова. Сейчас не сорок первый год, когда творились все эти страшные дела. Никто сейчас проламывать голов не будет. А если, наоборот, Апанель кипел, кипел, а теперь вдруг перейдет к делу, ведь некому его остановить. В таком случае тем более важно убрать этих троих куда-то.
Не шутите с огнем, бросил однажды пан Тыщ, не глядя в глаза пани Лучковской и Янине, войдя на кухню. Что, что-то случилось? — стали они расспрашивать сторожа. Тот лишь отмахнулся и вышел, жуя окурок.
Да, решила пани Лучковская, надо что-то делать. Завтра мы их отвезем. Завтра. Уже завтра. Хватит этой нервотрепки, она никому не на пользу. Получается, что, оставляя здесь этих троих, они с Яниной просто дразнят Апанеля. «Они» перепьют в очередной раз бимбера и явятся сюда.
Кто пойдет разговаривать с «ними»?
Пани Лучковской не хотелось. По правде сказать, она никогда не чувствовала, что еврейские дети так же привязаны к ней, как они были привязаны к пану Волотовскому. Хорошее с ними обхождение они не считали ее заслугой, они считали его ее обязанностью. По крайней мере, так ей иногда казалось. Добрая экономка начала понемногу ожесточать свое сердце против горделивых недорослей.
Вечером того же дня в дом ксендза пришла знакомая — пани Хруцкая, женщина с больными ногами и уже лет пять не уходившая от дома в такую даль, пришла из самого центра Сопоцкина в обход болота, чтобы попить кофе с пани Лучковской и сказать, чтобы она скорей думала. Ходят очень плохие разговоры там, внизу, в поселке. Костел стоит на пригорке, и поэтому, наверно, сюда волны эти не доходят. Ладно, сказала экономка, ладно, завтра же мы запряжем кобылу Жужку, раз прибыл Хаврон. это словно бы указание: надо двигаться. Надо сказать «им», что им предстоит, и делать это. А то ведь будет хуже.
Нет, сказала Эстер, мы не хотим в гетто. Янина не стала долго ее уговаривать, потому что это было бесполезно. Достаточно было упомянуть о Голынке, как она увидела в Эстер страшного врага. Вернее, она почувствовала, что девушка увидела врага в ней. Не просто врага, но еще и предателя. Два с лишним года ты притворялась, что к нам относишься по-доброму, а теперь приходишь и хочешь сделать то же, что сделал твой брат. Ты забыла о своем ненаглядном Вениамине?! И повела себя так же, как в первые дни после ожога.
Эстер отправилась скрепя сердце к пани Лучковской. Ответ тот же. И разговор опять короткий. В обсуждение деталей — насколько опаснее остаться, чем ехать в Голынку, — Эстер не вступала. Было понятно, что она говорит от имени всех троих, и это тройное мнение придавало ей несгибаемую силу, перед которой слова Янины и экономки вяли, скукоживались, обнаруживали свое позорное ничтожество. Не желая переводить разговор в реальный, практический план, стоя в позе обиженной невинности, Эстер приводила обеих женщин в отчаяние.
Все же пани Лучковская на следующее утро отдала приказ Хаврону запрячь Жужку и поставить с телегой перед воротами, а сама взялась собирать и увязывать в простыни вещи этих троих. К себе в комнату они ее не пустили, поэтому она опустошала свои шкафы и брала вещи Янины, которая не возражала. Два белых, бесстыдно выглядящих тюка были брошены в телегу.
Эстер и Гедеон сидели на скамейке у стены и безучастно глядели на происходящее. Сара стояла рядом, старшая сестра обнимала ее выше талии. Хаврон ходил вокруг экипажа, потрагивал упряжь, покуривал, отчего один глаз у него был со стороны папироски прищурен, а может, он просто усмехался. Пани Лучковская очень нервничала. Она не смотрела на троицу и делала суровый, непреклонный вид, но внутри ее трясло, она не представляла, как будет к вещам присоединять детей. Они явно не собираются этого делать самостоятельно. Янина стояла на крыльце дома. Она помогала увязывать вещи, но дальше как бы то ни было участвовать в этом деле ей не хотелось. Она бы с удовольствием ушла, но это было бы  предательством по отношению к доброй экономке.
Дед Хаврон вдруг остановил свое описывание кругов вокруг телеги и пошел к воротам. Услыхал что-то оттуда. Янина в тот же момент поняла, что и до ее слуха долетает неопределенный шум, движущийся с той стороны за оградой. В то же мгновение она поняла, что дети тоже его слышат, и поняла, что это такое. Только она не знала слова, каким бы это обозначить. Слова не понадобилось. Хаврон спешно отступил к косяку воротной рамы, и в образовавшемся широком проеме быстро накопилась группа мужчин. Посередине и впереди стоял сам Франтишек Апанель. Он был бы красивый мужик, если бы так не раздобрел. Чуть одутловатый, толстоногий, с пухлыми красными губами и очень белым лицом, к тому же бледным от решимости.
На секунду-другую все остановилось. Сидевшие сидели, стоявшие стояли. Двигался только дымок из папироски Хаврона. Нарушил равновесие тот, кому и было положено.
— А-а! — закричал Апанель, показывая толстым пальцем на телегу, на тюки в ней. Он понял, что значат эти приготовления. И это его обрадовало. В глубине души он тоже хотел, чтобы все кончилось простой отправкой этой троицы в Голынку. Все просто и аккуратно. Дело закрыто. Кроме того, приятно было узнать, что и остальные из здесь присутствующих думают сходно с ним: евреям нужно ехать в еврейское гетто. Это усиливало степень его правоты.
Он решительно шагнул внутрь двора. За ним шли трое, за тремя — еще человек восемь. Все одинаково молчаливые, и от этого особенно тревожащие. Лучше бы они кричали что-нибудь обыкновенно оскорбительное.
Апанель скользнул взглядом по Янине, он ее хорошо знал — сколько раз сталкивались на базаре, Эстер и Гедеон никто туда не отправлял, чтобы не раздражать народ. Даже при живом Волотовском. Под его взглядом пани Лучковская почувствовала слабость в ногах и схватилась одной рукой за сердце, другой за телегу.
— А-а! — опять, но уже совсем с другой интонацией произнес Апанель.
Его свита тоже разразилась какими-то звуками. Все они хотели сказать одно: вот вы где!
Сара села на краешек скамейки рядом с сестрой.
Пан Франтишек сделал недвусмысленный жест рукой, ткнул пальцем в сидящих, а потом показал на телегу. Немедленно выполнять! Раз уж так, то пусть так: отпускаем вас, катитесь, все готово!
Трудно сказать, почему Эстер и Гедеон не подчинились. Они остались сидеть в абсолютной неподвижности, как будто выполняли давно и детально продуманный план.
Дед Хаврон хмыкнул.
Апанель остолбенел. Такого продолжения он не ждал. Нет, он был готов и к жестким действиям, но нельзя сказать, что он любил именно расправу, — ему хотелось просто порядка, как он его себе представлял. И если бы порядок образовался сам собой и эти трое ехали вместе с двумя тюками, он бы ограничился проклятиями в их адрес.
Теперь же надо было что-то делать. Но положение было не таким уж плохим. Было понятно, что делать. Наличие снаряженной телеги все упрощало. Апанель, не торопясь, чтобы выглядеть страшнее, направился к скамейке. Безошибочно выбрал самую сильную часть этой протестной композиции — Эстер. Медленно, как ленивец, о котором он ничего не мог знать, вытянул руку, палец его точно уперся в лоб девушки. Он не остановился и нажал на этот палец, так что под этим напором голова Эстер отклонилась назад.
— Вста-авай!
Так он сделал раза три, расшатывая ее, как молочный зуб. После третьего качка Эстер действительно стала приподниматься, а потом вдруг молниеносно укусила толстый палец — как-то сбоку, за сустав.
— А-а! — отскочил Апанель. Размышлял какие-то мгновения, но что тут было размышлять. Теперь не предпринять чего-то существенного уже было нельзя. Он спрятал раненую руку под мышку. Потом достал. Укус, видимо, был поверхностный. Он пару раз взмахнул, охлаждая рану, а потом схватил левой рукой Эстер за волосы — а там было за что схватить, — рванул на себя, она рухнула на колени, и он потащил ее к телеге. Она извивалась, вцепившись обеими руками в рукав Апанеля.
Гедеон рванулся было, но его взяли двое за руки, как-то очень споро развернули и шарахнули лицом в каменный забор. Эстер досталось сапогом.
Пани Лучковская села на землю с открытым ртом. Хаврон поводил головой, как и его лошадь. Сара рванулась через двор к дому, вцепилась в юбку Янины. Та единственно, на что была способна, — это запихнуть ребенка себе за спину, хотя было понятно, чего стоила эта защита.
Молодые люди явились на этот праздник не с пустыми руками, у нескольких появились в руках небольшие ломики, которыми биндюжники закручивают узлы на упряжи, и понадобилась всего пара решительных движений, чтобы кончить дело.
Эстер лежала у телеги, рядом с сидящей экономкой. Гедеон у стены располагался в странной позе, как будто хотел заглянуть под нее.
Апанель медленно развернулся. Ему явно было как-то не по себе. Но он старался держать себя в руках. Дело есть дело. Остальные тоже остановились, работа кончилась, теперь надо было решать — что дальше. Ну надо же довести начатое до конца. Апанель медленно двинулся к крыльцу с окаменевшей Яниной. Были видны руки девочки, держащейся сзади за полы юбки. Апанель встал перед Яниной, потирая пухлые ладони и облизывая еще более пухлые губы. Чем бы это закончилось, неизвестно, но в проеме ворот появился младший Тыщ и резко, негромко свистнул. Весь двор ожил. Сбиваясь в гурьбу, команда Апанеля рванула вон.

Глава пятая

Смешное слово «братка»: потерпи, братка, потерпи! На плечах меня тащат, прицепили плащ-палатку к двум жердям и тащат вчетвером. А мне не лежится — тошнит, вернее, меленько так подташнивает, а в голове круговое пение, как будто крестный ход внутри передвигается. Потом вдруг — тишина, и тогда кажется, что где-то далеко стучит пулемет — бой не закончился. Дурак дятел заработал. И запахи — лесные сильные запахи, — в другое время не обращаешь на них внимания, а здесь они подпирают тошноту — грибами, гнилью какой-то пахнет, и вообще тепло. Если меня ранило, — а меня ранило, — то я должен бы дрожать от потери крови, а тут теплынь. Я переваливаюсь на правый бок — там ноги в сыромятных постолах из коровьей шкуры месят воду, перемешанную с осокой, — вот, значит, что это хлюпало, это не у меня в голове хлюпы. Болотистый, однако, край Беларусь. Меня вырвало вниз, и я спокойно отвалился на спину под матюки Анатоля, ему попало на колено моими выбросами. Но это ничего, это не с головой, так что потерпи.
Сразу после этого я заснул — слабость от потери крови, — и приснилось мне то, что снится часто: стоя на четвереньках, я отодвигаю круглую тяжелую решетку в полу, пропускаю тело вниз и, держась снизу за склизкие прутья, болтаясь телом, как отвесом, заставляю решетку встать на место. После этого прыгаю в котел, до половины налитый горячей водой.
На мое счастье, в варочном цеху никого тогда не было. Оскальзываясь на жирном полу, двигаюсь к выходу и незаметно выбираюсь в холодную темноту. Слышу движение за спиной, но оно не имеет отношения ко мне.
Интересно даже, как сыскари доложили по начальству о моем невозможном исчезновении. Они дотащили меня, меняясь по ходу, а это верст не менее семи-восьми. А что делать, осколками меня посекло «очень приблизительно», как сказал доктор Старовойтов, — везение на грани фантастики. Контузия тоже без осложнений. Лечение — просто лежать, так это я пожалуйста. За героизм прикрепили меня к штабному котлу. Раньше, говорят, всем племенем Порхневичи питались из одной варильни — первобытный коммунизм. Теперь партизанское братство перешло в эру классового расслоения. И главное — никто не бурчит, как будто так и надо. Я лично возражать не собираюсь — супа с мясом похлебать и хлеба три куска, а не один — поди плохо? А может, я и правда герой? С чего это я вдруг кинулся поджигать тот перебитый шнур? Что руководило мной? Как ни разбирай, ни раскладывай на составные части психическое состояние — отчетливо можно говорить только о какой-то профессиональной досаде: шли, вылеживали у железки чуть не сутки, копали, обламывая ногти, заложили, дождались очень перспективного тягника, вот он уже наползает, рельсы ноют, и какая-то идиотская очередь перебивает бикфорд. Надо уходить, засекли, поливают пульками, но так досадно! Недоделанная работа — кол в печень. Вот и сунулся. Не рассуждая, не взвешивая шансы. Но Анатоль с Михальчиком и Петром тоже ведь. Логично было меня там бросить: зачем две жизни класть за надежду вытащить одного явно раненного?
Внутренний лес человеческий темнее Далибукской Пущи.
Супешник мне и кашу таскает Макарка, дружок у него есть еще, Коська. Макарка болтун забавный, Коська молчун и мастер вердиктов. Макар что-нибудь наврет, накрутит про лагерную нашу жизнь, про то, как опять напился капитан Портупеев со старым Мишкой и заснул, спалил подметки в костре, а Коська только вздыхает и режет одним словом — «дурень».
Никогда бы не подумал, что у Витольда тут какая-то боеспособная часть. Первое впечатление — сплошь бабы, детишки, старики, коровы, лошади, пекарня, — ей-богу, просто лесное племя. Берендеи. Как сначала казалось, так и теперь кажется — обуза, ведь никакой мобильности, в случае облавы не уйти, не раствориться мелкими группами. Если резко и аккуратно войдут батальоном с пулеметами, куда все это хозяйство денется? Посекут, разве что кто под кустом случайно отлежится. Но Витольд держится за свое племя как незнамо за что. Ну, это его дела, его война такая. И главное, бригада терпит. Говорят, много раз он цапался, да ему прощают за отдаленность. А я думаю, просто знают: расчет за все будет потом.
И обуза, и опора. Сразу я понял, что дисциплина у Витольда не хуже фронтовой. Авторитет какой-то совсем уж — вождь и шаман в одном лице. Ну, понятно, тут его родаков с два десятка, короля играет свита, но все равно важно, каков сам батюшка король. Говорят, что Витольд сначала вообще хотел отсидеться, а потом наоборот: все доказал в первый год, сам лез с башкой во все дела и пулями мечен. Теперь ему не обязательно, командир не впереди на лихом коне, а из штаба мыслью своей воюет. Но, судя по тому, как перед ним тянутся не только молодые хлопцы, но и дядьки с пузами и бородами, приходится верить, что с личным героизмом у пана Порхневича все тип-топ. Сам он на происхождении не настаивает, по-русски говорит как выпускник учительского института и, если кто-то из своих по старинке обратится с «паном», даже окорачивает, но чувствуется, что оттеночек господский нет-нет да и поблазнит. Хотя ничего такого уж именно польского в нем и нет, не говоря уж о родичах. Опять-таки и у нас тут, как я заметил, и партсобрания, и комсомольцы, и отчетность по диверсионной работе в процентах — все есть, но как бы чуть из-под полы «прошу паньства». Подозреваю, прежде была еще и духовитее в этом смысле атмосфера в войске, но теперь фронты наши замаячили на близком горизонте, так что старые привычки надо прятать.
Однако все познается в сравнении. Прошел слух, что где-то в нашей Пуще завелась шайка Армии крайовой, так у нас было собрание на предмет готовности к провокациям от огорченных поляков. Видимо, будут столкновения, там и полюбуемся. Для них приход наших еще тоскливее, чем для фрицев: те хоть отступить могут, а эти в Пуще как рыба в старице. А сеть — мы. Теперь охранение усилено и с севера, и на дальнюю работу на железку мы временно не ходим.
Макарка прискакал, объяснил, почему пока придется подождать с патефоном. У него идея — порадовать меня музычкой: в штабе есть патефон и пара пластинок, не помню, чей это трофей. Макарка решил, что под музыку я быстрее очухаюсь. Но сейчас пока нельзя: прибыли какие-то дядьки из бригады. Уже идут. Сюда! Макарка — за порог и там засел: будет подслушивать. Нравится мне этот мальчишка, хоть сам я в его годы был совсем не то. Хотя и не помню я себя в его годы. Почти.
А эти прибыли целой делегацией. Следователь бригадный не страшный. Маленький человек в песочной ленд-лизовской шинели — надо же, щедрость заморского брата и до лесов добралась! — покашливает в кулачок, хворый видать, потная лысина с поперечным начесом — для кого он старается красоту наводить в лесу?
С ним Шукеть, ну, можно не сомневаться, этот не упустит случая проявить бдительность. Удивительно противное существо. Ты будь подозрительным, если надо, но зачем выглядеть подозрительным? И какой противный голос! Так могла бы разговаривать скрипучая телега.
А вот этого не ожидал. Сам пан Порхневич! Он не стал входить, все равно внутри сесть некуда: топчан да чурбак вместо стола — вся моя обстановка. Я лежу головой к двери, потому мне его лица не видно, судить о его реакции можно только по отбрасываемой тени. Пока неподвижна.
Следователь представился и извинился, что вынужден допрашивать такого несомненного и к тому же раненого героя. Какие нежности! Даже неловко как-то. Ты спрашивай. Легенду свою я хорошо обмозговал еще до прихода в отряд и регулярно прокручивал в голове, чтобы в случае чего не сбиться. Ловят проще всего на несовпадениях и деталях. Потому — как можно меньше мелких подробностей. Товарищ Тулянцев — он так представился, — несмотря на довольно жалобный вид, дело свое знал, я и не заметил, как рассказал ему свою историю три раза. От начала до конца, потом от конца до начала, а потом вразброс. Про обстоятельства перехода через линию фронта врать почти не пришлось. Ну, про то, что никто меня не посылал, а я сам выбрал такой путь движения по жизни, я ему открываться не стал. Он записывает, записывает, уже сегодня вечером шифрованный запрос уйдет в штаб армии-дивизии на предмет установления личности. Наверняка у них есть надежные каналы. А что им ответят? Что такой-то действительно пропал без вести во время такого-то разведвыхода. Можно было, конечно, выбрать другую линию: я в плену с сорок первого, все на лесном хуторе скрывался. Но этот план плохой: три года лесной жизни отложили бы отпечаток на личности. А без вести есть без вести. Это и отсутствие документов объясняет.
Шукеть каждый мой ответ подвергает скептическому обкхекиванью. Коротко так, противно кашляет, что бы я ни сказал. Надеюсь, это начальная стадия хорошего туберкулеза. В третий раз рассказываю про разведвыход, как проволоки кусали да как ползли, а он все «кхе» да «кхе»! Подозрительность не есть вид ума, как кажется ему. Хорошо, что Бобрин над ним начальник по штабу, а то Шукеть засушил бы всю работу скукой и прищуром своим. Война, особенно партизанская, дело, помимо всего прочего, творческое, счетоводы вредны.
Порхневич ни разу даже не шелохнулся, даже с ноги на ногу не перемялся ни разу. Что за человек!.. Я его, пожалуй что, даже побаиваюсь. Характер — матерый человечище, хоть не гигант телесно и голоса никогда не повышает, а только в его присутствии почему-то все время хочется встать не вольно, а смирно. Вспоминается столетняя щука, вся в зелени, как будто из мокрого бревна деланная, вот эту щуку и напоминает мне пан Порхневич, хотя и не старик совсем. Сначала я даже не поверил, до какой степени он тут в авторитете. И за глаза о нем никто сомнительного слова не обронит. Скажет он кому-нибудь: закопайся в землю прямо сию минуту и с головой, — закопается! А под пули идти — вообще не вопрос, если Витольд Ромуальдович попросил. Лично меня это устраивает, хотя и чудно немного. Подчиняться лучше человеку, а не погону.
Ну, все?!
Сворачивает товарищ Тулянцев свой блокнотик. Вообще-то по-хорошему — всерьез меня вентилировать надо было, как только я сюда попал, и не допускать до боевой работы прежде проверки. Но лучше поздно, чем никогда.
Через три минуты после того, как вопросительная делегация удалилась, на чурбаке уже стоял Макаркин патефон и наяривала «Моя Марусечка, танцуют все кругом!». У меня от этой назойливой девушки почти сразу поползли мурашки по всему телу и стало подташнивать. Выдержал два сеанса — убирай ее, Макарка. И помоги встать. Пройдемся.
Я услышал голос деда Сашки. Вернее, сначала это был голос капитана Портупеева, он характерно заржал в ответ на реплику кого-то невидимого, заржал и тут же схватился за рот рукой. Говорят, был от Витольда ему приказ не смеяться в расположении лагеря: могут услышать с пролетающего самолета. Когда слышишь, как гогочет этот дяденька, можно решить, что приказ этот может быть издан и всерьез. И это он еще не пьяный. За пьянство командир обещал его расстрелять. Хорошо бы.
В первые недели я только осматривался; и правильно делал — не со всяким можно разговаривать на интересующую тему и не со всеми одинаково. Более половины теперь здесь, с Порхневичами, неместных, отряд как магнит собирает к себе все отдельно шляющиеся фигуры. Кто-то бежит из мест жительства, из военнопленных лагерей, их до сих пор хватает. Я заметил, что всех, кто из племени Витольда, про себя зовут Порхневичами, будь они хоть Ершами, хоть Кротами. Теперь вот более-менее прояснился список желательных собеседников, и к тому же образовалось вокруг меня что-то вроде авторитета. Теперь при моем появлении не начинают переглядываться и отводить глаза. Это понятно, всякий новый человек — потенциальная опасность. Только если он не герой-подрывник, как я. Шпион, по их разумению, не станет рисковать своей шкурой ради авторитета. И вот у меня к себе самому вопрос: что это был за импульс, толкнувший меня к заряду почти что под колеса паровозные?! Чуден Днепр при тихой погоде и чуден человек в иных своих проявлениях.
Капитан и дед отирались у штабного котла, отираться у которого им было бесполезно. Они стояли на довольствии в одной из народных кухонь, даже пайка бойца им не полагалась. Не то что немецкого летного шоколада не выдавали, им и из усиленного питания шло только сало с волосами. Ну, дед — это понятно, но пан капитан... Я никогда не видел людей с таким огромным, чуть ли не до затылка, лбом, и он у него был такой загорелый, что, хочешь не хочешь, начинаешь считать, что лоб медный. Разговариваешь с ним — он слушает, слушает, потом вдруг откидывает лоб назад, отворяя пасть, и оттуда медный хохот, пока не опомнится и себя не окоротит.
Я, подковыляв сбоку к парочке, что пыталась шутковать с помощницей Станиславы Витольдовны — девулькой Оленькой. Ударение на втором слоге — потому что похожа на олененка без мамки. Она тут чуть раньше меня, насколько я понял — очередная сожженная веска, беготня по лесам. Прибилась к кухне, да взята под надзор могучей Стаськой. По ней официально сохнет Анатоль, племянник, насколько я понял, самого. Лихой парень, сам видел, бесстрашия страшного, но не идиотского, а еще и с соображалкой. Вот от кого оккупанту реальный ущерб. При этом что характерно — четыре подорванных состава, в окопе под танком усидел — а к этой милашке подкатить не решается. Вернее, подкатывает, ходит следом, но только и всего, глаза в пол и краснеет. Вот и пострадал за свою робость.
Увидев меня, Оленька сразу протянула мне кружку компота, еще горячего, осторожно улыбается. На нее теперь принято шипеть в отряде, а я человек широких взглядов, что, кстати, и для начала разговора годится. Недбайло, хоть и рожа кривая, повел себя как самец — оказывается, это и ожидалось.
Я, чувствуя после всего — удачного допроса и вообще своей славы на чугунке — вдохновение, решил: начну. Прямо сейчас и прямо с деда Сашки. Он болтун — значит, хоть что-то, да знает. Да и старый, жил в те времена, должен помнить многое и лично. Тронул я его за рукав и вполголоса так, в манере разговора вообще, почти как о погоде: компот, мол, хорошо, а вот если бы чего покрепче? Мне нужно с чего-то въехать в беседу. Ответил мне не дед, а всегда, видимо, готовый к разговору на эту тему Портупеев. Он резанул ребром ладони по горлу, показывая, что будет тому, кто просто остограммится.
— А есть? — с сильным сомнением спросил я.
— Да есть, — голосом заговорщика, но на пять тонов выше, чем нужно при сговоре, сообщил Портупеев. Стал развивать тему про какие-то зарытые в песок и мох бутыли, которые Витольдом велено держать для стратегического дела. Даже отлить чуть, уже... — и он снова ладонью по горлу.
Выпить мне, может, и хотелось, но реальный мой интерес касался не самогона. Надо было как-то зацепить тему Дворца. Например: может, тамошние гонят, если Волчуновичу запрещено отпускать даже втихую? И вообще, что это — «Дворец», «Дворец»? Там и правда дворец?
Дед Сашка очнулся и что-то стал наговаривать. Я старался держаться алкогольной линии. Что пили во Дворце, когда он был еще дворцом. Дворянчики, надо полагать, там какие-то правили, да? Ну, были. И что с ними трапилось, употребил в разговоре о господах народное словечко. Может быть, зря: почуял он, что ли, какую-то неестественность или что-то другое почуял, но замкнулся вдруг. Я с одного бока, с другого — зевает дед и отлынивает. Понятно, на меня такое его поведение — как бензин на костер. Знает что-то старый, только говорить не желает. Давить сильно и слишком въедливо влезать в тему я побоялся. Зайдем с другой стороны. Если у деда что-то связано с Дворцом, должны быть те, кто знает, что именно.
Я отлип и, опираясь на Макарку, побрел дальше по лагерю. Как разрослась наша лесная страна. Улицы землянок, народ бродит, хоть регулировщиков ставь. И все вроде по делу. На конюшне два десятка лошадей. У штабного блиндажа двое с автоматами, прямо рейхсканцелярия, держатся за круглые диски и поглядывают формально на каждого. Служба налажена.
Итак, дедуся наш в курсе. Только в курсе чего? Может, его просто, когда был малой, высекли за детскую дерзость возле овина — вот он и надулся? Поищем сведущих. Будем расспрашивать про деда, авось выбредем на нужное. А что нам нужно, мил человек? Знать бы хоть чуточку точнее. Бьем по площадям, а мы не гвардейский миномет «катюша». Но все равно ощущение это называется словом «горячо»! Неопределенно, но ощутимо. Мы этот туман болотный как-нибудь да развеем.
А чем мне старый черт Ванька Михальчик не объект! Сын его Петька меня с Анатолем на плечах выносил, так почему бы мне не подойти не поблагодарить за потомка дельного! Есть способ загустить беседу — здоровье. Он небось опять с градусником — мне уж показывали его как комическую достопримечательность. А ведь он первый, кого я увидел здесь, когда выбрел на лагерь отряда. Сидит человек на пне, перед ним раскопанная грядка, это в лесу-то. Из земли торчит угол полы тулупа. Чего делаешь, мил человек? Оказывается, есть такой способ борьбы со вшами. Прикапываешь вещь так, что торчит только кус, вся нечисть на кус и собирается, потом отрубил угол — и носи, радуйся. По-другому не победить. Вид у него и в тот, первый раз был сосредоточенный. Казалось, меня уже ничем после закопанного тулупа не удивить, а он удивил. Достает из-под мышки обыкновенный гражданский градусник и страстно призыривается на него. И сколько там? — поинтересовался я. Тридцать семь и три. Помирать буду, не забуду эти цифры. Это было первое, что я здесь узнал. Потом мне уж рассказали: был хороший боец, спал на снегу, вдвоем с кем-то жег полицию в Борище, смелости отчаянной человек, сына все подзуживал — не трусь, Петро. А случилось провалиться под лед на болоте, переболел воспалением легких и теперь все ловит у себя туберкулез. Каждые пять минут покашливает и смотрит в руку, нет ли крови. Пока шли до штаба, он еще два раза измерил температуру.
— Сашка? — спросил Иван без всякого интереса.
Может ли на свете быть вещь менее занимательная, чем престарелый алкаш, лишенный алкоголя? Знать бы тебе мои обстоятельства, дядя Ваня, ты бы, может, и оторвался от своего стеклянного немецкого прибора. На разговор о Дворце я вышел как раз через этот градусник. Спрашиваю, не в госпитале ты отбил это устройство для подмышки? Дальше было смешное препирательство, я его тяну в сторону Дворца, а он меня в сторону туберкулеза. Так ничем это перетягивание и закончилось.
— А чего хотел?
— Про деда я хотел Сашку спросить.
— Что про деда?
— Да ладно, — махнул я рукой. Хотел, мол, я узнать, что общего у деда и Дворца. Так, из простого партизанского любопытства. Чего он, дед Сашка, уходит от разговора?
Дядя Ваня вдруг вынырнул из своей заботы, поглядел на меня, сдвинув свои михальчиковые брови, — все люди с этой фамилией таскают широченные заросли над глазами, — и сказал мне:
— А он его жег.
И больше ничего. Как жег? Почему? Кто помогал? Кто сгорел? Температура у него опять поднялась, и он тихонько застонал, жалуясь на какую-то, по его мнению, злую несправедливость. Тут война — а тут, поди ж ты, ипохондрия.
Я отошел и сел на поваленный ствол, сердце колотилось.

Глава шестая

Сара молчала. Это выяснилось, уже когда Янина с ней была далеко от Сопоцкина. Спросила, не хочет ли та есть. Та не отвечала. Просто шла следом. И начинала отставать, если Янина прибавляла шагу. Тяжело оборачивалась, рюкзак почти сразу начал натирать, а еще и сумка в руке. Свободной она старалась взять девочку за руку, но ее безвольная ладошка не отвечала на пожатие взаимностью. Она будет идти с угодной ей скоростью. Так хочешь есть? Только глазами лупает. Но понимает, едва заметно двинула головой. Нет. Есть она не хочет.
Собиралась Янина стремительно. В отчаянную минуту голова ее работала отчетливо. Сразу поставила конечную задачу — добраться до своих. Свои есть только в лесу рядом со сгоревшей деревней. Как будет добираться? А это пока неясно. Главное — уйти подальше от страшного места. Пани Лучковская не возражала против этой эвакуации. Сказала, что убитых похоронит вместе с паном Тыщом и Хавроном. Апанель сегодня не вернется, но немцы могут приехать, если до них дойдет слух про расправу. Уйти — это правильно. Апанель посмотрит, как поведет себя капитан Кальтц. Если он сам отправит девочку в Голынку, то, значит, сам отправит. Если нет, то... лучше уйти. С большим облегчением пани Лучковская перекрестила на дорожку нелепую пару. Бельмастая девка с горбом рюкзака и замотанная в зимнюю одежу девочка. Ночевать неизвестно где придется, потому побольше теплого с собой.
Первую ночь провели, как и планировала Янина, в лесу. Нашла укромное местечко, подумала — и разожгла маленький костер. Сара спокойно, можно даже сказать, туповато смотрела перед собой, что-то такое видела, хотя нетрудно понять — что. К протянутому куску хлеба с салом долго не притрагивалась, пришлось положить рядом на тряпицу. Не ешь? Может, ты из-за сала? Извини. Кровянка есть и вареные картошки. Правильно, надо есть картошки, сало подождет. Картошки тоже остались лежать на тряпице.
Хочешь знать, куда мы идем? Янина задала вопрос и сама задумалась, пытаясь представить себе маршрут хоть в самых общих деталях. В самых общих представила. Пешком добраться до Гродно, это двое суток с рюкзаком. Там как-то надо будет найти на станции Мезю, должен же он еще раз приехать из Волковысска. Привез в Гродно — не откажется и обратно увезти. Уверенности у нее не было, но она ни за что не призналась бы себе в этом. Все равно как-то надо будет ехать. Значит, они поедут. Чем расплачиваться? Даст Бог день, даст и чем расплатиться. Она отдавала себе отчет в том, что с такой спутницей ей нигде нельзя появляться открыто. Мы, конечно, ее немного зачумазим, пусть считается деревенской замухрышкой. А волосики крученые обстрижем. Хорошо, что сообразила взять с собой ножницы, как это в такой суете не оплошала, молодец, Яна. Интересно, как она отнесется. Сара отнеслась к парикмахерской операции совершенно безучастно, что очень расстроило старшую «сестру». Ничего, успокаивала она себя, оклемается. После гибели родителей ведь ничего, оклемалась. Правда, там смерть была заочная, не на глазах, и лет было меньше. Еще неизвестно, возраст работает «за» или «против» при таких испытаниях.
Темнело, пламя становилось ярче. Ножницы с трудом брали гнутую проволоку еврейских волос, и даже в огне они горели неохотно, не как обычные человеческие волосы. Корчатся несколько длинных секунд до превращения в пепел. Впрочем, не надо их жечь: вонища.
Спала Янина чутко, сквозь просветы в елках было видно огни на дороге, идущей от Сопоцкина на юг. Изредка прокатывала немецкая техника, шныряя фарами. Не видно ли им костра с дороги? да не должно. Со стороны леса шумели только ежики, похрустывали сухими еловыми иголками и, фырча, жрали маслята. Более крупных зверей она не боялась. Разве что стая бродячих псов — но, говорят, они возле города лютуют, и то больше зимой.
Проснувшись на рассвете, Янина обнаружила, что обе картофелины съедены и хлеб тоже. это ее порадовало. Но больше ничем в этот день Сара себя не проявляла. Так же неторопливо плелась за Яниной, то уходящей шагов на десять вперед, то отстающей.
А ведь даже и хорошо, что она ничего не говорит пока. К убогой меньше внимания.
Ратичи обошли опушками и опять поближе к дороге, чтобы не сбиться с пути.
Сара молчала, но Янина все равно с ней разговаривала.
Вон, смотри, какое облако. Ноги не натерла? Рюкзак этот очень неудобный. Ты извини, что я не дала тебе попрощаться с могилками. Тебе ни за что нельзя было оставаться там. Вот дойдем до той кривой сосны и немного отдохнем. Облаву на одного человека они устраивать не будут. У нас пока есть еда, а там раздобудем.
На дороге им не было одиноко. Попадались встречные ходоки, Янина и сама не особенно шарила глазами по этим людям, и они тоже смотрели мгновенно, исподлобья или искоса, словно опасаясь запомнить в лицо идущего навстречу. Выкатила на дорогу телега, груженная чем-то массивным под дерюгой. Дядька, видом очень напоминающий Хаврона, угрюмо правил своим одноконным транспортом. В отличие от Хаврона, был неразговорчив и не тянулся к общению. На уговоры Янины посадить сзади девочку с рюкзаком отмахнулся плеткой. Не то чтобы хотел стегануть, просто выразил свое «нет». Отходя от телеги, Янина повернулась пострадавшей стороной лица к нему. «Эй!» — крикнул он ей в спину и ткнул плеткой себе за спину: мол, садись. Янина, подхватив под мышки Сару, плюхнула ее на свободный краешек, рядом пристроила рюкзак. Старик, полуобернувшись, велел, чтоб перед постом они убирались. А где пост? Там.
Янина захватила бумагу, выданную ей в комендатуре в Сопоцкине. Но она была просрочена. Просроченная бумага лучше, чем никакой, рассуждала с собой она.
Радость продолжалась недолго. Впереди замаячило что-то крупное, темное. Янина подхватила одной рукой рюкзак, другой Сару и стащила их с воза. Девочка не выразила ни неудовольствия, ни вообще ничего, как будто происходящее происходило только с Яниной.
А бежать, собственно, некуда. Дорога пролегала под конвоем двух тополевых шеренг, а за ними по правую и по левую стороны голые поля метров на сто пятьдесят с каждой стороны. В общем, естественная ловушка. Грузовик с немцами — а это был грузовик — накатывал, гоня перед собой волну тяжелого механического шума. Старик прижался к правой стороне и снял шапку. Янина стояла, потупившись, держа рюкзак и девочку. Когда тяжкая военная машина миновала их, не удержалась и посмотрела вслед. В кузове сидели четверо качающихся в такт фрицев с сонными лицами, опираясь на установленные меж колен винтовки. Скучные рабочие войны — ни тебе гармошек, ни нагловатых выкриков. Солдаты вражеской армии совсем не выглядели счастливыми. Чего мы их испугались! Не каждый вооруженный немец автоматически патрульный, комендантские обязанности выполняются специальными подразделениями с овальными бляхами на груди. Облегчение лишило на время сил. когда Янина с ними собралась, старик отъехал уже далеко. Побежали, побежали! Влекомая за руку, Сара и бежала вполне безучастно. Телегу они догнали, но старик решил больше не искушать судьбу и вдруг резко на них заматерился, испугавшись, как бы его транспортная благотворительность не вышла ему каким-нибудь неожиданным боком.
Ночь была теплой, намного теплее предыдущей, и наутро, выбравшись из-под одеяла пани Лучковской, — спали в обнимку, но ответного человеческого тепла не ощущая и в основном расходуя свое, — Янина обнаружила, выйдя из окружения елок, чтобы присесть по утренней нужде: стоявшие за елками березки дали многочисленный мелкий лист. Светило солнце, причем как-то осмысленно, воздух был свеж, но не холодил, весна была весной даже на оккупированной территории.
Позавтракали.
Сара жевала механически и так же пассивно присутствовала в утренней яркой природе. Не отвечала солнцу на его радостное наличие.
Янина на нее не злилась. Не запрещала себе злиться, а просто не злилась. И даже радовалась дню. Ловила себя на радостных, совершенно необоснованных ощущениях. Вот они тут, в лесу, без документов, с почти приконченными припасами, очень туманным планом — добраться до Пущи за сто километров отсюда, а на душе тихий праздник.

Глава седьмая

Не знаю, хорошо это или плохо, но приходится признать — не живу я ровнехонько, под руководством сильной мысли, впадаю я в забывчивость, и накатывают на меня приступы как бы стыда. Тогда, в училище, я даже в первый раз испугался, когда «вспомнил», все вспомнил. Мне тяжело было обычным образом ходить разговаривать: то, что я «знаю», просто перло из меня; как только я не загремел еще тогда под трибунал за дерзости и глупости. Ребята небось точно решили про себя, что я рехнулся. Понятно, почему меня всегда недолюбливали: я ведь мог выкинуть колено, ляпнуть, дать по больному месту. «Как будто с цепи сорвался» — так обычно говорят про такое состояние. А потом откатывало. Буквально на годы откатывало, и я спокойно жил с этим своим «знанием». Сначала думал, что штрафбат меня научил. Ничему не научил, просто наступил отлив. Но в любом состоянии я, как тот лосось, все тянул и тянул на место родимого нерестилища.
Но сказать, что все шло согласно медленно, очень медленно, по неуклонно развивающемуся плану, — это сказать глупость. Приливы, отливы, рывки, трусливые замирания, когда запашок жареного появляется. Нельзя же всерьез считать, что я обдуманно пошел к Василькову. Я же, бедненький дурашка, сначала и не понял — не догадывался, видишь ли, — куда меня втравливает моя родимая инерция. После первого же визита вежливости стало понятно: мясники, людоеды, а ты всего лишь, оказывается, искал дорогу во Дворец, и вот тебе компания, радуйся.
Здесь, в отряде, тоже ведь странно я себя вел. Вот я в двух шагах от своего Грааля святого, а между тем просто выпадаю на дно на пару месяцев. Я ведь слово боялся сказать. Что, разумом дошел — чем ближе ты к цели, тем ближе и к провалу? Да нет, не вел я таких вычислений. Просто тихо вживался, стал партизан из партизанов, полез вон чуть ли не зубами держать шнур бикфордов под паровозным колесом. Да, репутации моей сильно-сильно это помогло, Макарка глядит обожающим взором, да только я ведь мог там и остаться, и тогда никто никогда уж не узнал, что там было во дворце лет двадцать пять тому назад.
Вжился? — спрашиваю себя.
Да, я здесь свой.
Раз я воюю за них, живота последнего не жалея, — значит, что? Значит, я один из них.
Но с другой ведь стороны, никуда не денешься, в племени этом новом моем полно народу, что тогда радостно палили господскую усадьбу, и теперь у меня такой очередной прилив, что я готов начать?
Что начать?
Ну, пока не будем ничего загадывать, потому что совершенно неясно, что я могу выяснить.
Я что, им мстить буду, — если там откроется что-то безусловно поганое про кого-то из нынешних соратников моих?
Острое чувство неловкости зашевелилось в печени. Стыдно даже стало. Но вместе с тем я зачем-то сюда рвался все эти годы-годочки. Когда меня впервые «пробило», еще в Мурманске, — стали сниться пожары. Как горело, я помню хорошо. Но только огонь. И ни одного человеческого лица. Их замазало страхом, размыло, хотя видел я многих. Шесть лет — это уже взрослый мальчик.
И только ночью. Днем башка была как будто запломбирована. Даже если бы у меня тогда спросили что-нибудь про Дворец, я бы совершенно искренне сказал: ничего такого со мной не было.
А ночью пожары.
Хитрая штука голова человеческая. В ней есть отделы, которые не только не помогают друг другу, а вообще делают вид, что незнакомы.
На настоящий момент очевидно одно: надо на манер кита глотать побольше информационной воды и просеивать планктон — такой у меня теперь будет способ питания.
И точка отсчета есть. Дед Сашка. Ну хоть режьте меня, я уверен, что он спичечку поднес в свое время. И надо же, стоило напасть на меня этому нетерпению, буквально при первом тычке наружу натолкнулся я на деда. Будем считать, не случайно.
Вторым в разработку я взял Михася. Все честь по чести — ты же знаешь Дворец как свои пять, а мне, не ровен час, дадут туда приказ просочиться, так ты, Михась, друг, начерти мне, что там где и как стоит, в смысле домов и сараев, служб и складов. Я ж разведчик, Антоник меня взял, так я же должен быть готов, чтоб от зубов отскакивало.
Михась удивился такой моей основательности. Это было необычно, но отказать вроде как причин никаких. Взял щепку и, пыхтя, — отрастил брюхо, партизан, — начал чертить на песке. Гляжу, запоминаю. Память у меня — слава богу. Наконец до него дошло: все это как-то... Зачем тебе? — спрашивает. Хочу в госпитале полежать, говорю, выбираю палату. Чтобы собеседник не зациклился на теме, надо превратить все в шутку — пусть даже несмешную.
Словно почуяв интересное для скептического своего носа, подкатил Шукеть. И опять со всякими вопросами и подвопросниками. Я легко вывернулся, со смешками даже. У меня в момент «прилива» ладность в словах и поступках немалая, давно замечал.
Куда вам, братья лесовики!
Вообще, они отличаются, ей-ей, отличаются от нас.
Кого, кстати, «нас»? Кого я знал, кроме армейских косточек в огромном количестве? Да сплошь — и в школе юнг, и в училище, — именно косточки, люди повышенной твердости, с небольшим налетом служебной истеричности, если вспомнить командный состав училища. Что в нашем военном человеке есть всегда. В хитром, в ленивом, в пьющем — страх ответственности, а он на самом деле плодотворный, хотя и страх. Есть высочайшее понятие — служба, и перед ней никак нельзя ударить в грязь лицом, а уж если ударил — готов принять за это, даже если и чуть чрезмерно.
Белорусы служат как-то все же по-другому. Никакой выправки, хотя народишко чистый, если брать хатку и двор. Повидал я тверских, рязанских угодий — здешние справнее живут, хотя и голь, почти как наши. Их бы на липецкие черноземы. А выправки никакой, как будто никто аршина не глотал и понятия о порядке настоящем все ж нет. Авторитет, который для них всех, прямо располагается в Витольде; того авторитета, что собой представляет бригада, «Котовский», да хоть Пономаренко, — это как на луне и неправда, может быть. Два политманьяка — Шукеть и Копытко — всячески пытаются вбить в древесные бошки хоть чуть-чуть почтения к политической, отвлеченной фигуре большой власти, — напрасняк. Вот если Витольд скажет...
Мы с Макаркой потопали дальше, за конюшню. Вообще, гулять-то мне, видимо, показано. Тайга эта приполесская пропитана маем, никаких растений вроде на глаза не показывается, но вся атмосфера с неуместным вдохновением в составе. Тут Долженков со своими новичками растаскивают на части станковый пулемет, клацая железом о железо, а над ними птаха заходится. Жизнь кипит себе, воздух пьянит, жить хочется, да и уже живется, все угрожающее так далеко — где-то за лесом съежилось. Чувствую себя сносно, даже приподнято, это перед Шукетем я изображал возвращение симптомов.
Антоник!
Вот тут надо внимательней, этот горбоносый не последнего ума человек. Можно даже сказать — он мне нравится. Личной храбрости огромной, и всегда улыбочка нелживая на губах. А ведь волкодав, скольких собственными руками придушил, но здесь тот случай: важно не сколько, а кого. Макарка ему рад; подозреваю, что, если бы не я, он охотно пошел бы к Антонику в детские ординарцы. Я ждал, что товарищ Василий тоже начнет вокруг меня капканы разбрасывать. Нет. Не разочаровал.
Наоборот.
Не хочу ли я к нему в бригаду?
Это чтобы повсюду по округе шляться на законном основании?
Хочу.
Он поговорит с Витольдом.
Поговори, товарищ Василий Антоник, ей-богу буду полезен. Отхожий промысел, если вдуматься, мое предназначение. Хотя иногда приходится и в дерьме покувыркаться.
Предложение Антоника — хороший знак, это понятно. Но по разговору я понял, что это пока только решение начальника разведки, был гадательный оттенок в его тоне. Мол, хочу, но подождем. Лишнее доказательство здешнего единовластия: даже такой чин, как глава разведывательного ведомства, кадровые вопросы согласовывает. Значит, ждем пана атамана.
Так, сюда. Мне захотелось сходить до ключа напиться и полежать на припеке — в просвете крон солнца полно.
Сели рядом с текущей из-под корней сосны ледяной струйкой воды, сильно серебрящейся на солнце. Макарка первый напился. Пошли его вопросы. Он все время спрашивает, как будто готовится к будущему боевому применению и ему важно разобраться с видами вооружения. Кто сильнее — Т-34 или «тигр», наша самоходка или «фердинанд», «вальтер» или ТТ? Он знает огромное количество оружия по именам и видам и всегда задает вопрос, имеющий смысл, не сравнивает огнемет с гранатой. Лежу на спине, закрыл глаза, по коже приятно переползают световые пятна.
Итак, каковы наши итоги на настоящий момент? Говоря откровенно, никакие. Хотя преувеличиваю. План Михася я запомнил досконально, у него, надо признать, неплохая зрительная память, только ведь и у нас там не пеплом посыпано. Основной корпус и оранжерея — это палаты, операционная, врачебные кабинеты. Где-то стоит папин рояль. он витает, потеряв тяжесть, выбирая, где бы ему примоститься среди такой военной обстановки.
За роялем остальное: флигеля, службы, конюшня, овины; там могут остаться ошметки прежней жизни. В каком виде? А бес его знает, только у меня острое предчувствие — что-то там есть. Может быть, даже люди какие-то остались. Деда Сашку мы пока подержим на расстоянии вытянутой руки. Здесь, ломанув напролом, можно только напортачить. Первая мысль — добыть у Волчуновича водки и к нему — примитивна. Дед, разумеется, не Спиноза, но наверняка свою темноватую тайну держит где-то поглубже. Хотя насчет тайны я перегибаю. Не один же он участвовал в разгроме имения. И не один он дожил до момента, когда этим заинтересовался я.
Значит, задача на ближайший день-вечер — выйти на Витольда: пусти меня в разведку, я здоров, практически здоров. Или нет, пусть все же Антоник. Правильно, что это я через голову будущего непосредственного начальника!
Кто здоровше — линкор «Тирпиц» или линкор «Марат»?
Ты что, Макарка, по хвойному морю корабли не лётают.
Если вдуматься, я связан по рукам и ногам. Попробуй надавить на того же деда Сашку, он тут же кинется жаловаться — вон как меня новенький этот за горло. По крупицам будем составлять мозаику, курочка по зернышку клюет, иногда прямо из навоза.
Главное — поскорее бы в шайку к Антонику, там совсем другой разворот возможностей.
Пошли обратно, Макарка. Посмотрим, как тут и что.
Я устроился отлично, нашел еще одно освещенное местечко — теплое, как печь, пятно между двумя стволами, лег, сухую иголку в зубы. Прямо в двадцати шагах штабная землянка. Делаю вид, что на нее не смотрю, а сам смотрю. Макарка мурлычет что-то свое, у него всегда есть что сообщить. Теперь он рассуждает о сравнительных достоинствах начальников взводов. Анатоля он боготворит, а Оленьку, соответственно, осуждает, немного даже презирая за откровенную бабскость.
Отыскать нужную точку обзора — большое дело, половина стратегии в этом. За те два часа, что я тут провел, много удалось увидеть. Одно можно сказать сразу и в общем-то без удивления: занят пан Витольд постоянно. Кто-то у него да есть там, внутри. Шукеть — это само собой. Тоже товарищ непрерывного участия. Все два часа он торчал внутри — видимо, скрипел на ухо командиру. Дважды выходил и тайком, меня не видя и стараясь, чтобы его никто не увидел, бегал за сосенки. Иван Михальчик мне злорадно говорил, что помначальника штаба получил какую-то хворь на мочеполовую систему — неудержимо тянет отлить. Михальчику скучно болеть на весь отряд одному, он прямо светился, когда обличал «скрипача». Правда, тот стыдится своей хвори и даже под стволом не признается, что болен.
Макарка убежденно заявил, что Анатоль, конечно, самый-самый, потому что Рамазан сердитый и никогда с ним нельзя поговорить всерьез, а, например, Буткевич все время гладит по голове и предлагает сахар, как будто Макарка коник.
Вот этот Буткевич со своим помощником Данильчиком-старшим. Они вообще старые приятели; кажется, даже были соседями. Просидели они у Витольда недолго, вышли, переговариваясь. Как сразу после их ухода выскочил на минутку Шукеть в первый раз. Вслед за командиром взвода с помощником пришла старуха, кажется Максимовна, с козой. Козу привязала к орешине, торчащей у входа. Что-то громко говорила внутри, матерчатая «дверь» была нараспашку, и было слышно. Дело важное: козе надобен козел, а то она не доится. Прибежал Шукеть и выпроводил старуху, она возмущалась, уходя.
Станислава забежала к отцу на словцо. Станиславу сменил старый Ерш; еще он не ушел, а уже Копытко, ходячая жердь, такой же противный, как Шукеть, со своим комсомольским нетерпением и злобным задором, если бы не абсолютно бескорыстный. Он, в отличие от помначштаба, никогда не искал никаких отличий для себя и готов был рядовым лезть в любое дело, лишь бы это было дело. Говорят, он с первых дней с Витольдом, но так и не выбился из рядовых и, главное, ничуть по этому поводу не кручинится. Вернулась бабка с козой: видно, результат визита ее не устроил, причем вместе с другой бабкой, без козы, но тоже с какими-то претензиями. Шукеть их не пустил, обнял за кривые спины и почти пинками отправил вон.
Антоник! Я заволновался. Сейчас может решиться.
Медленно приковылял сам Бобрин. Рана все еще дает себя знать, вояка из него никакой. Надо же, такая невезуха — получить осколок, безвылазно сидя в середине огромного леса. Они с Антоником пробыли у Витольда минут двадцать — великолепный состав, чтобы решить мелкий кадровый вопрос. Вышли, Антоник поддерживал начальника штаба за локоть. Да.
Опять Станислава, теперь не одна, с Коником, он у нее на подноске дров. Что ему делать у командира? Он и пробыл там недолго. А, это не тот Коник, а тот, что при конях, такое вот немудрящее совпадение. Жизнь иногда бесплатно ими кормит. Любимая тема для шуток, которые и Конику, и даже коням нравятся.
И так весь день после полудня.
Принесли поесть, это Оленька. у нее настоящий поднос, на нем видно, как дымится суп и стакан с подстаканником. Вот это да, признаки налаживающегося быта.
Я сходил поискал Антоника, попался ему пару раз на глаза. Нет, не подзывает, не поздравляет. Значит, еще не говорил.
Вернулся на свое место, когда уже сильно вечерело.
Витольд вместе с Зеноном вышли из землянки. Что теперь? Обход владений? Дошли до кухонь. Там толчется кучка бабок с мисками. Обступили, жалуются. Он терпеливо улыбается. Претензии населения. Он ведь действительно не просто отец-командир, он тут просто отец. Батька. Все, даже старики, за глаза зовут его батькой. И в глаза, надо думать.
Все, кажется, бабок удовлетворил. Теперь арсенал. Там постоянное охранение. Один сидит, другой стоит. Второй встал, завидев. Все в порядке, краткий инструктаж. Совсем краткий. Теперь лазарет. Три землянки и палатка. По очереди зашел во все помещения. Мы с Макаркой подобрались поближе. Макарка — отличная маскировка, все время что-то лопочет.
Зенон откололся, куда-то послан.
Витольд Ромуальдович один.
Подойти?!
А что я ему так, с налета, скажу? Нет уж, пусть Антоник, перед ним можно и поканючить — мол, рвусь, аж не могу.
Дальше уже начинаются «улицы». Сколько у нас тут мирного населения? Сотни две, не меньше. Можно два часа шастать. Нет, поворачивает. А эта тропинка у нас куда бежит? А бежит она в сторону от поселка. Дальше мне за ним нельзя, совсем не нужно, чтобы он заметил во мне излишне интересующегося. Если пройти по этой тропке шагов двести, там секрет, а за ним, если еще потопать минут так двадцать, и опушка.
Понятно! Я ухмыльнулся. Впрочем, какое мое дело! Зазноба на краю деревни, говорят, многолетняя, чуть ли не с довоенной поры. И сын-инвалид. Слышал даже сплетни, что сын этот прямо от Витольда. Другие, кто поосведомленней, смеются: чушь! Такая вот военно-житейская драма.
Вечером Макарка куда-то увинтил, и я по привычке лежал с закрытыми глазами — так лучше строить мысленный образ моего Дворца.
Что мне доподлинно известно?
И что я хочу узнать? Что там произошло, я знаю? И кто виноват?
Для чего?
А так, просто хочу!
Пока одни плавающие в неопределимом пространстве ошметки видений и фактов.
Не знаю, сколько проспал, — тормошит! Вставай, дядька, вставай.
В чем дело? — раздираю пасть зевотой.
Батька пропал!
На одевание мне нужно меньше минуты, и уже бегу к штабному блиндажу. Раз чуть не навернулся, саданув сапогом в корень.
Там в темноте толкутся, гудят в кулак.
Скоро прояснилось: действительно, Витольд не вернулся от зазнобы как обычно и как обещался и в этот конкретно раз. До рассвета он никогда себе не давал прохлаждаться. Уже даже вернулись и посланные на разведку.
У Оксаны Лавриновны его нет. Она сообщила следующее: ворвались в хату четверо. По возгласам и отдельным словам сделала вывод: поляки!
Многие присвистнули: это что же такое! Знали, конечно, знали при такой разведке, что есть какой-то затаившийся аковский (Армии крайовы) отрядец. Переползает с места на место, всего хоронится. Но чтобы такая наглость!..
Антоник, Анатоль, Шукеть, Рамазан и Буткевич хотели уединиться для совета. Но приковылял раненый начштаба. Вместе с Бобриным в блиндаж сунулся Копытко, прямо сам не свой от тревоги, а уж где Копытко, там и всякому можно.
Совещались сначала довольно бестолково — к настоящей инициативе были не приучены, да и откуда? У них все Витольд: война — Витольд, каша — Ромуальдович. Самая горячая голова, Копытко, требовал сразу рвать в ночь и громить. Ему втолковывали: где мы их сейчас сыщем, сами готовы рвать на куски, да некого пока.
Его не убьют, сказал Бобрин первое разумное слово. Хотели бы убить — сразу порешили б, в теплой кровати.
Будет торговля. Это бы хорошо. У нас тут есть два сомнительных поляка. Отдать не жалко. Только это ли нужно аковцам?
Тише по лагерю, не хватало нам еще тут массовой паники. Выставили за порог Макарку, он заявил, что пойдет сейчас всех перебудит. Да ладно, сиди!
Тут я взял слово:
— Понятно, что сегодняшней ночью нам нечего опасаться за Витольда: его не расстреляют. Он им действительно нужен для особых целей. Будут выменивать. Уже, гляньте, рассвело. Нужно ждать следующей ночи.
— Зачем? — раздалось сразу несколько голосов.
— Как стемнеет заново, они потащат его к Гапану.
— Зачем?
— За голову Витольда они купят себе... как бы это сказать... покровительство полиции.
— Почему ж они днем не отведут его туда?
— Нас боятся. Им же понятно, что мы всей силой по лесу разбежимся, оцепим все выходы из леса на Гуриновичи и дальше, до Дворца. Будем отбивать.
Кивают: будем!
— Вот поэтому будут ждать ночи.
— А когда ночь — что нам делать? — уже официально спросил товарищ Бобрин.
— А это я сейчас расскажу.

Глава восьмая

Неман большая река, а на мост без документов соваться опасно, даже очень опасно. Мысль, что кого-то удастся уговорить провезти девочку, спрятав среди тюков или ящиков, Янина отбросила сразу. Тут глубокий тыл, немцы, конечно, ведут себя не как таможенники или тюремная охрана, не протыкают штыками подозрительные возы, но все же позволить Саре даже на время оказаться без непосредственной защиты она не могла. Да и не станет никто стараться ради незнакомых людей. Хотя едут многие: городу нужно есть.
Побрели к берегу, потом вдоль берега по течению, обходя постройки в низкой части. Лесопилки, маслозавод, непонятные мастерские с дворами, набитыми всяким ржавеющим и гниющим хламом, а главное — злющими собаками.
Нужна лодка.
Уже за городской чертой начались огороды и отдельно стоящие хаты. Поселения были разрезаны клиньями хвойного леса, который по вытянутым возвышениям подходил прямо к реке.
Еды не было со вчерашнего дня. Сара не выказывала никаких признаков голода, но Янина сама так хотела есть, что ей даже страшно было подумать, насколько проголодался молчаливый ребенок.
Ну вот, кажется, подходит: старик обкапывает яблоню во дворе. Правда, бегает пара собак, метнулись навстречу, остановлены окриком. Старик выпрямился, смотрит недоверчиво. А с чего ему радоваться? Хата метрах в двадцати от берега, на бугорке, а участок, наверно, по весне заливало, судя по ошметкам тины на яблоневых стволах. Между хатой и бережком перевернутая вверх дном лодка. На двух кольях — драная, почерневшая сетка. Не рыбачено тут давно.
— Не надо ли перебрать семенную картошку, дедушка?
Зря назвала дедушкой, старик крепкий еще. Обидится.
— Или какая другая есть работа. Постирать. Давайте, обкопаю сад, воды в бочки натаскаю.
Вышла дедова старуха.
Янина уже готова была тащиться куда-то дальше, но старая подозвала собак и стала привязывать.
Показали погреб. Вот отсюда набираешь в кошик бульбочку, на свет, там перебираешь. Гнилую сюда, в сторонку, а вот в этот ящик — которую сами будем еще раз перебирать, чистить и потом варить, что можно сварить. Отобранное — обратно в погреб, в этот закуток.
Поняла?
Чего тут не понять.
Сестра посидит здесь, ладно?
А что с ней?
Не в себе. На глазах расстреляли родных. Ни за что.
Да, кивнул дедушка, лютуют.
Поверил? А кто его знает.
Старуха промолчала, качая головой.
Сара сидела на низенькой скамейке под окнами хаты. Физиономия специально перемазана сажей, чтобы скрыть хоть как-то удивительно бледную кожу.
Янина шустро работала руками, радуясь, что так удачно получилось, что оказалась работа у дедков. Полтора десятка кошиков за каких-нибудь два часа набрала семян — навошта им столько — и немаленькую горку в указанном месте для гнили. Потом натаскала воды в две большие железные бочки из-под горючки. Пробегая к реке мимо лодки, каждый раз посматривала на лодку. План у нее уже созрел, только пока было совсем неясно, как приступить к его осуществлению. Лодка на цепи, цепь на замке.
Почистила за козой.
Помогла окапывать яблони. Старик теперь больше налегал на табачок, а не на лопату.
Вечером старуха выдала наемнице с молчаливым ребенком горшок с пареной крапивой и двумя раздавленными в ней картошками и два куска хлеба. Не густо, хотя крапива молодая, напихана в горшок густо и разошлась до состояния пюре.
Спать разрешили в сараюшке, на маленьком сеновале, где не было почти сена — одна труха, у самого входа, подальше от собак, которые показывали, что еще не совсем привыкли к новым людям, дребезжали цепями и хищно зевали в их сторону.
Сеновал после двух ночевок в лесу — царская постель. Тепло, сухо, и фары не шарят по дороге.
Осталось придумать, как отпереть замок, сторожащий лодку. Да и надо поглядеть, что там за дно. Неман широкий, уходить придется ночью. Весла — она тоже разглядела — стоят под крышей, у стенки козьего хлева.

Глава девятая

Пан Лех Лелевич был в ярости.
Это был его план. От него пришла информация, и Комаровский признает это, только, видите ли, у него другие виды на фигуру Порхневича.
Навещая в последний раз больного брата и остатки семейства — племянников, двоюродную сестру (Кивляк от трусливой щедрости дал им пустующий хлебный склад у самой воды), — Лелевич разговорился с хозяином. Вернее, хозяин с ним разговорился. Повел к себе, угостил пивом, хлебца выставил настоящего, политого олеем подсолнечным, — с сольцой да при луковице очень вкусен — и завел не слишком издалека разговор об общем недруге. Витольд очень многим был поперек радости. Пан Лелевич догадывался, что, считаясь и являясь в общем-то кормильцем отряда Ленинского комсомола, Кивляк командира ихнего очень не любит. И когда пан мельник подтвердил, что рад бы от него избавиться, пан Лелевич только кивнул, у него даже в груди затеплилось что-то вроде тихой радости. величавым движением он погладил щеку тыльной стороной правой руки. Его вытянутое лицо с квадратной челюстью не выдало эмоций.
— Я вот что предлагаю, — не обинуясь, предложил мельник и изложил план против Витольда. Отличный и даже реалистичный. История чему нас учит? Все, даже самые предусмотрительные, погибают от баб. Кивляка понять было легко — отряд Витольда уж больно прожорлив, и сила теперь у него немалая. А потеряв командира, они и аппетиты поумерят, а скорее всего, вообще расползутся. Мельник вроде как в должниках лично у командира, а его сменщик, если найдется такой гигант, пусть еще попробует вернуть себе его положение. У них там так заведено, что Витольд и царь, и Бог. Они там еще передерутся за первую роль, если бригада не вмешается. По-всякому для мельниц будет послабление, пока там все опять наладится.
Пан Лелевич пил, ел и кивал. Толково, дельно придумано. На такую приманку он придет, потому что все время на нее ходит. Только в засаде посидеть пару дней и, если безногий подаст знак...
Комаровский, когда ему было доложено, тоже раскинул мозгами и увидел дополнительные пользы от возможной операции против лесного вождя. Надоело ему с тремя десятками обовшивевших, обозленных мужиков торчать в хвойной норе без возможности даже высунуться как следует за добычей. Повсюду или немецкий пост, или партизанский секрет. Кивляк подбросил немного муки и водки, но на него сильно не надавишь: тому же Порхневичу пожалуется, наведет — и не станет никакого больше польского сопротивления в Пуще.
Комаровский решил сыграть умнее.
Витольду так и так каюк, его можно выгодно продать.
Кому?
Ответ напрашивается. Разговор с Гапаном принес самый обнадеживающий результат. Встретили на аллее, немного пугнули, а потом обрадовали. Начальник полиции жарко включился в историю. Ему и самому опостылел Порхневич — и минометами его долбили, и авиация прохаживалась, только все это впустую или с минимальными потерями. А вот если цапнуть такого природного командира, то две пользы сразу: и отряд втрое потеряет боеспособность, опять превратится в табор в лесу, и перед начальством непосредственным Иван Иванович встанет совсем в другом качестве. Может, даже и повысят в какое-нибудь другое место. Опостылела эта дыра! Голодно, скучно, а теперь еще и опасно. Витольд может прихлопнуть его с братьями-литовцами в любую минуту и терпит только как привычное зло.
Лелевич закатил дикий скандал Комаровскому: он считал, что должен участвовать в решении судьбы этого опасного, вредного, самоуверенного мужика.
Как отдать?!
Почему?!
Лелевичу пытались объяснить, он буянил и скрипел стертыми зубами. Его даже не взяли на непосредственную операцию задержания. Выжидал в лагере, когда появится Порхневич, связанный по рукам и ногам. Только по рукам. Кинулся из-за сосны и ну совать-совать кулаком ему в мужицкую харю. От волнения все время мазал, по касательной зацепил скулу и висок. Оттащили. Витольд смотрелся князем, спокойно поглядывал чуть исподлобья, чуть наклонив голову набок.
— Давайте расстреляем, если пытать не желаете!
— Не надо, пан Лелевич, вы же знаете, на него совсем другие планы.
— Уйдет. перегрызет веревки и уйдет!
— Прекратите истерику!
Пришлось даже применить силу. В конце концов сам Здислав Лелевич пострадал куда сильнее, чем пленный. Сидел на краю обитаемой отрядом территории и злобствовал, твердя что-то вроде: «Посмотрим, какой ты будешь молодец в гестапо в Кореличах». И тут же ехидно хмыкал, представляя, как этой ночью вернутся с пустыми руками люди Комаровского, у которых Порхневич будет отбит.
Он хотел и того, и другого: и пыток для Порхневича, и унижения Комаровского, но такие сложные мечты не сбываются.

Глава десятая

Весь отряд, да что там — весь лес будто потихоньку сходит с ума, словно его невидимо подкачивают каким-то положительным безумием. Это понять легко: развивается громадное наступление, и каждому есть до этого дело, у каждого с этим связано что-то личное. Сплошь навстречу тебе ясные, чуть лучащиеся глаза — наступление! И я ничем не хуже и не сложнее других — состояние как в детстве перед Рождеством, ожидание подарков. Большущих и для всех!
Шукеть, представить страшно, Шукеть бодр и приветлив.
Один нормальный человек — Ванька Михальчик. Притащился ко мне с градусником и постной рожей. Опять кривая его измерений дает какой-то незапланированный пик. Трудно ему. У всех наступление, ко всем в гости едет Багратион, — он сидит, скорчившись, на пеньке и прислушивается к движению ртути под мышкой.
Даже Макарка на него смотрит сверху вниз. и правильно делает: как можно болеть во время такой радости — наступления!
Видимо, Михальчика отовсюду погнали, сел у меня, жалуется. И жалобы какие-то невообразимые: видишь ли, командир — он во взводе у Рамазана — не пускает его к попу собороваться.
Сказать по правде, в чем, в чем, а в этом карнавале я не спец: собороваться — это для меня уже окончательное что-то, что производят с трупом. Оказывается, нет, и живой вполне человек может попросить с ним проделать для душевного равновесия это дело. А Рамазан против. Горская громадина, мусульманин он чистый, потому и отбривает.
Я хотел было сказать, что полумесяц здесь ни при чем, Буткевич так же бы препятствовал: какие сейчас попы!
Михальчик усмехнулся: мол, не понимаешь ты, сержант Литвинов. Ну и чего я не понимаю?
— Ну, сходи к Витольду, он широких взглядов дядька.
Михальчик опять башкой качает:
— Католик. Пшек.
Макарка назло туберкулезнику врубил «Валенки» Руслановой, как бы говоря: к оптимизму тянись, товарищ с градусником.
— Они все отца Иону не любят. И давно. Старые дела. Очень.
И тут у меня щелкнуло, наконец-то щелкнуло. Старый поп? Расскажи-расскажи! Уже через десять минут я был готов немедленно скакать прямо на Тройной хутор и бросаться в ножки клерикалу.
По словам Михальчика, Иона помнить должен был и первый, слабый еще, погром имения, не говоря уж о том, втором.
— Он первый понял, чаму Янинка сбёгла.
Да-да, отголосок этой истории до меня доходил. По правде сказать, тянуло чем-то не вполне чистоплотным от этой житейской истории с зазнобой на краю деревни, с безногим сынком, неизвестно чьим. После польского плена так и вообще все заверчено там в узел так уж узел. Но се дело не мое.
Утопал несчастный Михальчик, поставив отметку о сегодняшней температуре в тетрадке.
Явился Зенон. Я к парню со всей душой. Ах, шпион ты мой дорогой, у меня радость большая, дедушка церковный сыскался, вот бы нам к нему. Это про себя, а в открытую серьезно интересуюсь: а нет ли нам какого задания от начальника разведки?
— Здоров. — Зенон двумя согнутыми пальцами постучал себя по лбу. Я его уверил — вполне.
Радоваться было нечему. Два ближайших дня наше дело — Гибуличи. Сменить там надо хлопцев, что в непрерывном порядке зырят за толкотней тамошнего железа. Там надо стеречься, понагнали жандармерии, специальную команду по охоте на партизан.
До нас вроде не близко.
Зенон подтвердил — охота, скорее всего, за «Парижской коммуной» и «Орленком». Мы на троих должны были в час икс с разных сторон, как псы на медведя, кинуться на Гибуличи.
Понял-понял, на Тройной хутор не пошлют при таком раскладе ситуации.
Терпеть было трудно — почему-то у меня как будто загорелось внутри дополнительное пламя, совершенно перекрывая тихую общую радость от приближающегося Багратиона. Я сделался страшно, ненормально уверен, что ветхий старик поп совсем и полностью просветит меня. Пытаюсь хватать себя за штанину: не рвись — а вдруг пустышка? — и не могу, знаю, что так может быть, а не могу ни о чем больше думать. Вот так вот и Ваньку Михальчика поймешь.
Для скорости дали нам лошадок из отрядной конюшни. Но не слишком я люблю это дело. Кавалерист из меня...
Сели поутру, поехали.
Всю дорогу я вертел в голове старую свою мысль: чего ты суешься! Чтобы не думать впустую о том, что может мне священник рассказать, я пытался анализировать последнюю историю, где по внешним показателям я был такой герой, аж страшно, а на самом деле, говоря откровенно, все на ниточке висело и даже удивительно, что не оборвалось.
Вообще-то умный человек сначала должен думать, а лишь потом действовать. Так, по крайней мере, утверждают практически все умные люди, написавшие все те умные книги, что были проглочены мною еще в училище. Или я не умный человек, или из всеми признаваемого правила могут быть исключения. Тогда, получается, я исключительный человек!
Смех смехом, уже во второй раз я беру на себя ответственность, влезаю в ситуацию, в которой все максимально неоднозначно, и на выходе мы имеем результат, который приходится признать положительным. Даже в большей мере, чем в той истории с минированной железкой. Тогда меня посекло осколками, сейчас — ни царапины.
Спрашивается: во-первых, почему я был так уверен, что поляки не расстреляют пана Витольда, а начнут его пленение разыгрывать как какую-то козырную карту? Спроси меня — я затруднюсь с ответом. А тянул на себя одеяло так, словно у меня на руках гарантийное письмо от командования аковской шайки.
Каждая елка так и норовила выхлестнуть меня из седла. Зенон ехал куда ловчее.
Вопрос второй: с чего я решил, что литовцы Гапана и не подумают даже затворы передернуть за своего командира? Конечно, сорок четвертый на дворе, а не сорок второй, но все же...
Ей-богу, такое ощущение, что они с облегчением побросали оружие. По правде, опасаться надо было только одного — польского фанатизма. Когда поляки поняли, что мы уже заменили литовцев в хате Гапана, что дом окружен и все они под прицелом, могли из одной этнической вредности и крикливой гордыни всадить Витольду пулю в затылок.
Честно говоря, я бы не удивился, если бы Витольд, когда разобрался в том, что произошло, даже меня бы не поблагодарил. Сделали и сделали, спасли и спасли, дело военное. Но он снизошел до разговора, долго жал руку и в глаза смотрел. Улыбнулся — а я-то думал, что он вообще не умеет. Быть серьезным — да, засмеяться, когда бывает кем-то пошучено хорошо, — тоже да, а вот так спокойно, дружелюбно улыбнуться — этого я в нем не предполагал. А смеялись по этому поводу много. Особенно после фразы Тараса о том, как кусает себе локти несчастный Лелевич. Я догадался — очень старые отношения, довоенные. Ржали все до слез. Как-то с места и в хохот. Так сходило с них напряжение.
Но при всем том мне стало неуютно.
Он меня выделил.
Пусть и своей благодарностью, но выделил и как бы взял, что ли, в скобки своим вниманием. Я теперь не в общей массе, он от меня чего-то ждет.
Или я накручиваю?
Я пытался перевести всю благодарность на Анатоля — он первый сунулся в хату, где сидели, надо отметить, трезвые литовцы, и не дал им даже взять в руки их стрельбы. Анатоля Витольд тоже похвалил, но я понимаю, что он понимает, кто был головой в этой истории, а кто кулаками.
А может статься, строю я слишком сложные мысленные картины. Ну, положил он на меня глаз — сколько ему лежать? Скоро настоящие бои начнутся. Хлынет сюда армейщина родная, этот братка ураганище, тут не до хитрых взглядов отрядного пана.
Мне бы только с дедушкой успеть переговорить. Потому что потом будет много суеты по устройству в новой жизни. Еще надо решить, с какими документами возвращаться в строй, очень я соскучился. Старший сержант Литвинов может и не сгодиться, станут пробивать по особым отделам. Есть у меня и еще кое-какие корочки, будем думать.
А сейчас я кто?
Сейчас я лейтенант Кравцов, бывший юнга Северного флота Саша Турчанинов где-то там в глубине скрывается.
Получил же таки хвоей по рылу. а не мечтай в седле.

Глава одиннадцатая

Янина сразу сообразила: открываться в том, что ей с Сарой нужно на тот берег, не нужно. Просто идем от пепелища под Сопоцкином, ни родных, ни знакомых нет, побираемся и подрабатываем. Такое время, что лучше никого не посвящать в свои планы. Люди хорошие на свете есть, только как знать, с хорошим ли ты встретился человеком. Немецкой власти здесь не ощущалось, не было ни полицая на постое, ни германца, только в Пышках пара полицаев.
Местный староста был где-то в отъезде, только ночное перемещение огней на виднеющемся на горизонте мосту напоминало о присутствии какой-то армии. Жили побережцы бедно, приземленно, опасливо, но сами по себе. Против пришлых не особо злобились. И даже с разговорами-выяснениями не приставали, принимая заявленную версию. Верят ли, Янина не знала; делают вид, что верят, и достаточно. С самого утра, подкрепившись кипятком и затянув ремень на животе потуже, Янина шла бродить вдоль берега, выклянчивая себе работу. У деда Софрона она все переделала и очень была ему благодарна с бабкой Светой, что не гонит с козьего сеновала. По умолчанию там теперь была их с Сарой «хата».
А как девочку зовут?
Чуть не спалилась, но успела сообразить — и назвала Серафимой. Сара — Сера, звучит сходно.
Лучше бы звалась Соней. Почему? Софрон хмыкнул. Объяснил Янине, что имеет в виду, а имел он в виду, что девочка спит и спит, в то время как не похожая на нее особо старшая сестра бегает по дворам за заработком. Сара, однако, не спала, просто лежала с закрытыми глазами. Что тут такого, с самого начала ведь было пояснено: насмотрелась невеличка, вся голова запнулась у нее. Надо ждать, время авось подлечит.
Рыла яму у соседей под новый нужник, готова была и плотничать, но квалифицированную работу ей не доверили.
Расплачивались за труды экономно, давая понять, что главная часть вознаграждения в том, что вообще не гонят.
О том, что идут они в лес к Витольду Ромуальдовичу, она даже сама с собой не разговаривала; сейчас главное — просто перебраться через реку. Неман выглядел совершенно непреодолимым препятствием. Янина ни разу не видела, чтобы кто-то из местных плавал на ту сторону. Очевидно, это было запрещено, но выспрашивать почему, не решалась. На той стороне, чуть ниже по течению, была деревня, там тоже угадывались какие-то лодки на берегу, или так просто казалось. И тоже никто не выходил на реку. Как зовут деревню, Янина не спрашивала: мало ли что могут подумать дед Софрон и баба Света.
Надо подождать и подгадать момент.
Какую придется красть лодку, Янина уже для себя решила и теперь только раздумывала, как будет справляться с замком. Она даже приблизительно не могла себе представить, где может храниться от него ключ. У деда Софрона что-то блеснуло-звякнуло на поясе, когда лазил в погреб. связка ключей?
Приползая вечером в козье место, рухнув голодным животом на кучу ломкой, попахивающей кислым соломы, Янина мысленно волокла лодку деда Софрона к воде, Сара молчаливо, но споро усаживалась на носу, сама она вставляла весла в уключины... Хотя бы весла наготове — она их сразу заприметила у стены, под крышей, и течение подхватывает их...
Уходить в поисках работы с каждым разом приходилось все дальше. Часто, когда она возвращалась на закате после целого дня в обнимку с лопатой или граблями, дед Софрон вдруг вспоминал, что у него на дворе тоже какая-то образовалась нужда в руках: вынеси, сходи за козой, подержи...
Однажды возвращается, а Сары нет.
Холодом обдало, и ноги подкосились. Села. Бабка Света как раз вышла из дому. Сразу поняла по лицу Янины, в чем дело.
На речке она.
Сара сидела, прислонившись спиной к той самой лодке, и смотрела на реку.
Да что ж ты так?! Ведь все поймут. Нельзя показывать, чего мы на самом деле хотим. Нам бы всего лишь работы Христа ради и хлебушка с картошкой за нее чуть. Но, с другой стороны, была в этом походе Сары к реке и радостная сторона. Значит, не совершенно она забилась сама в себя, что-то ей интересно в окружающем мире. Может, еще и полностью опомнится.
По реке сплавлялся туман, перспектива совсем неясная должна была рисоваться взгляду Сары.
— Смотри, что я принесла.
Сама Янина печеную картошечку ела вместе с горелой кожурой, а для Сары чистила, и та безучастно ждала, никогда не выказывала нетерпения и слюнок не пускала. Ее безразличие к жизни, а через то и безразличие к еде выглядело невозмутимостью, как особый вид благородства. По крайней мере, так казалось Янине, и она себя ловила на том, что у нее, помимо всех прочих чувств, с которыми сейчас не время разбираться, появилось и что-то похожее на робость по отношению к Саре.
Еще она заметила, что наряду со скрытым, но неутолимым стремлением дальше, дальше за реку появилось и ощущение привычного круга жизни здесь, на берегу, в сараюшке. Немного скопилось бытового тепла и успокаивающей повторяемости событий, появилось какое-то будущее здесь.
Она этому ужаснулась.
Нельзя же навсегда остаться вот так, на берегу!
Одновременно с этим внезапно охватившим однажды под утро ужасом и внешняя жизнь показала свой норов.
Вернулся откуда-то Черепок, так звали местного старосту. Низенький, кудлатый человек в длинном сером пальто, которое он, казалось, никогда не снимал. Кудлатый настолько, что одна как минимум рука у него постоянно находилась в шевелюре, словно он все время удостоверивался, на месте ли его череп, остался ли он вообще под этими здоровенными волосами.
Приметил странную парочку он сразу.
А может, и не приметил, а прямо сообщили.
Пришел посмотреть. Выслушал известную песню про погорельцев. Поглядел в сопоцкинскую справку Янины. Аусвайс был устаревший, но все же кое-что. Надо новые документы выправлять, заметил он без особого рвения в голосе.
Дед Софрон сказал, что Черепок нравом не злой человек, но порядок есть порядок.
Слушая объяснительную речь старика — он тоже был лицо заинтересованное: у него на дворе творилось это тихое нарушение порядка, и он считал себя обязанным и вправе настаивать, — Янина сообразила, как ей справиться с цепью.
Янина собирала пропитание в дорогу, от нищих подачек за свою тяжеленькую работу отщипывая по корочке или картошке каждый день и хороня в своем сером рюкзаке.
Подолгу смотрела вечерами на ту сторону, на сосновые строи, занимающие густо берег. Когда светило солнце, та сторона казалась местом райским, которого не коснулись война и беда. Но когда облако закрывало солнце, собрание крон густо, тяжко темнело, отдавала тамошняя картина угрюмой грозностью. Неман был не так чтобы очень широк, но она умела сообразить, что будет тяжело, даже если они уже окажутся в лодке. Водовороты, холод коричневой воды, течение. Ночь.
Но бояться не надо.
О том, что будет на той стороне, Янина не думала. Будет берег, будут заботы.
Дед Софрон полюбил вечером поговорить с жиличкой. Янина не любила с ним разговаривать — не хотелось заводить близких отношений, ведь все равно предстояло сбегать и обкрадывать. Ну, без лодки авось не сгинут. Додумается, как вернуть с того берега.
Рассказывала все как есть. По какому-то внутреннему соображению излагала свою подлинную историю, с удивлением обнаруживая, что старик слушать-то слушает, но, кажется, не верит. Пожалуй что, это и неудивительно. Без растолкования, кто такая на самом деле девочка Серафима, история лишается убедительности. Куда они пробираются, почему? Ну, умер ксендз — почему там жить не остались? Вас не выгоняли? Вот. Хозяйство там, было бы проще и сытнее, чем пробираться куда-то в лес, пусть и к отцу.
И как вы собираетесь через речку-то?
Янина пожимала плечами, мол, еще и не думала.
Черепок заходил. Тоже расспрашивал, почему-то с виноватой улыбкой. Можно было подумать, что ему стыдно грешить против законов гостеприимства, которые он рано или поздно нарушит. Первый же патруль — и он не будет свою голову подвергать риску, тут же укажет, а вот у нас тут кто появился и без аусвайса.
Одним словом, Янина поняла — хватит. Что тут сидеть, на берегу?
Она обзавелась ножиком на дворе с того края деревни, нашла под лавкой. У забора нашла подходящую деревяшку, ножку от давным-давно уже разломанного стула — круглую, плотную, и заострила конец.
У нее давно уже сложился в голове план. Чуть ли не в тот же момент, когда она вошла на двор к старикам и увидела лодку.
Нечего сидеть на берегу!
Чего ждать, когда возьмут?
Чудо, что до сих пор они тут как-то еще...
Ночь была незвездная, как и надо.
Сначала надо было освободить лодку.
Острым концом обструганной палки Янина вошла в одно из звеньев удерживающей цепи. Воткнула конец в песок. Взяла тоже уже присмотренный камень — тяжелый, с треть пуда весом, и начала забивать клин.
Ударила, прислушалась. Старики спят чутко. Вчера бабка Света проговорилась — у них у самих где-то дочка, поехала учиться в Минск, а тут... где она теперь? Может, тоже мечтает к родителям-то.
Жалеют, наверно, подумала Янина, за дочку добры: может, и к ней кто-нибудь по-людски отнесется, как они к бедным сестренкам. Она даже чуть успокоилась — нашлось объяснение щедрости стариков.
Да тут дед Софрон глянул как-то искоса и спросил сквозь облако выпущенного самосадного дыма:
— А сестренка твоя не жидовочка?
Надо уходить!
Звено разошлось. Лодка освободилась. Надо сначала перевернуть. До воды шагов десять. Теперь тащить. Уперлась ногами, взявшись за корму. Куда там! Еще раз. лодка еле стронулась с места. Так можно и час целый промучиться.
Янина подняла голову к темному, низкому, враждебному небу. Ветер с реки бил по подолу платья, в горле клокотали бессильные слезы.
Да что это я одна и одна?..
Бросилась к сарайчику, схватила Сару за шиворот и прошипела в ухо: пошли! Как ни странно, та поняла. Больше ничего говорить и не пришлось. Много от нее было помощи или мало, Янину больше всего поддержал сам факт — девка старается. Молча пыхтит.
Лодка пошла, пошла. Когда съехали с дерна на песок, стало легче.
Вот и вода.
Теперь весла. Янина тихонько, на цыпочках подошла к дому и... Весел не было. Все время они стояли под стрехой, прислоненные к стене. Кто-то унес. Стало и обидно, и страшно. Старики, видимо, догадались, что сестренки собрались бежать.
Что же теперь делать? Без весел... И что теперь — тащить лодку обратно? а как звено обратно загнуть?
Догадаются: завтра следы на песке останутся, как ни затирай.
Лопата.
В сарае стояла лопата, ею она окапывала яблони.
Одно весло есть. Метнулась, нащупала в темноте.
Садись, подпихнула Сару в бок, садись!
Нет, с ней вместе в воду не столкнуть.
Вылазь! Толкай. Навалились.
Вот теперь залазь.
Набрала в боты воды, и сразу стало нестерпимо холодно. Майские ночи, темная река... Оттолкнулась лопатой от еще близкого дна. Темень. Куда мы? Загребая, как индеец на каноэ, Янина глядела перед собой, не видя ничего, кроме стены мрака.

Глава двенадцатая

То, что со Станиславой не все в порядке, было заметно даже родственникам. Но никому даже в голову не приходило поговорить с ней. Михась ее просто боялся: попадешь под горячую и тяжелую руку — можно глаза лишиться. Отец молчал, потому что слишком хорошо знал, что разговор не получится. Мать померла. Про двоюродных и речи нет, они не хуже Михася знали, каков характер у сестренки.
Свои обязанности по кухне она выполняла автоматически, дело велось исправно. Ни у кого не было повода жаловаться. Разве что у Оленьки, которую мстительная за двоюродного брата Станислава просто-напросто гнобила. Но Оленька единственная, кто не считал, что «пани Стася» как-то очень уж к ней придирается. Вид простого женского счастья у себя под боком Станислава переносила с трудом. Дурочка эта голубоглазая отхватила себе мужика пусть и противного, да только целиком в полное пользование. Недбайло, понимая, как к нему и к тому, что он сделал, относятся в отряде, молчал в тряпку и стремился к жизни укромной: ему не нравилось, что Оленька его звонко гарцует по жизни, словно и не замечая сдержанности окружающих при виде ее довольно необычного счастья.
Анатоль вообще не ночевал в лагере, пропадая в разных секретах. Не хватало, чтобы еще несчастный полез лоб подставлять под вражьи пули. Отец пробовал с ним разговаривать, Витольд пробовал с ним разговаривать. Дед Сашка лез с шумными пошлостями и разъяснениями, какая хитрая штука жизнь, а время лекарь. Сейчас, гляди, наказывает, а потом счастьем завалит. Вот особенно в исполнении деда не хватало Анатолю народных мудростей. Оставалось только Портупееву поплакаться в гимнастерку.
Станислава вышла из лагеря на рассвете. Знала тропинки и поэтому расположенные между лагерем и пепелищем секреты обошла легко, между кладбищем и маленьким ручьем. Там хлопцы круглосуточно бодрствовали, всем было понятно: рано или поздно за разгром полицейского участка будет им карательная акция. Тут важнее всего было заранее углядеть скопление сил, тогда срочным перебазированием гражданского табора на уже подготовленные площадки в глубине пущи, за цепочкой лесных болот, можно выйти из-под удара без потерь. А минометы, сколько их ни поставь на опушке, не добьют до землянок.
Куда она направлялась? В деревню, которой нет. Не напрямую, хоть и короче, но и заметнее. Она не боялась, что кто-то из чужих увидит, да, впрочем, миновав посты, не боялась, что из леса углядят и свои. Ну что, скажут отцу, он что, посадит под арест?
Скрывалась в основном потому, что хотела скрытно приблизиться к хате Стрельчика. Для этого был отличный укромный маршрут — вдоль Чары, в тени ив. Густая плакучая зелень непреднамеренно обеспечивала отличную скрытность передвижения.
Если бы у Станиславы спросили — чего она для себя хочет там, на дворе у свинаря, она пришла бы в ярость. Никакого, даже притворного, дела у нее не было, она не могла ничего придумать, или все придуманное выглядело таким придуманным, что она с отвращением отвергала его. Там, на месте, само определится, как себя вести.
Вода замедленно струилась по левой стороне ее несчастного движения, обдавая холодом и изредка звуча журчанием. Длинные подвижные ветви перебирали друг друга от малейшего ветерка, так все текуче и неустойчиво, только камень тоски под сердцем никуда не девается, только иногда становится тяжелее, и тогда Станислава присаживалась на бревно или кочку и начинала шумно выдыхать воздух, вместе с ним выгоняя темное и тяжкое. Легчало на душе, она шла дальше. Если не легчало, опять-таки шла.
На маршруте было одно по-настоящему опасное голое место — мост. Если кто-то сейчас смотрит в эту сторону, обязательно заметит, как женская фигура пересекает открытое пространство.
Плевать.
Могут выстрелить?
Да ну их!
Вот перешла, и даже не бегом, бежать показалось Станиславе и бессмысленно, и унизительно.
Сразу за мостом лежали осевшие кучи пепелищ на тех местах, где были хаты Ивана Данильчика и Ивана Михальчика. Тут даже трубы разобрали ради построек во Дворце. На торчащих из мусора обгорелых бревнах сидело там и там по вороне. Мелькнула кошка, вороны посмотрели в ее направлении презрительно. Станислава на всю эту сложную жизнь внимания не обратила. Сразу за Михальчиками были владения хромого изменщика. Она опустилась чуть ниже, к самой реке, прошла еще шагов тридцать и остановилась. Теперь у нее была хорошая точка обзора. Сказать по правде, она была тут не в первый раз. Была ночью, была перед закатом, оба раза помня о необходимой скрытности. Сегодня она о ней не думала. Хотела, чтобы ее увидели? Нельзя сказать с уверенностью, ей просто хотелось вот так, среди ясного утра, открыто посмотреть, поглазеть на чужое отвратное счастье.
При всей своей рукастости и свободном времени, полностью старую свою, завидную, с наличниками и пристройками, хату Вася Стрельчик восстановить не смог. Да, наверно, и не стремился. Зачем дразнить гусей! Хатка в два небольших окошка, в окошках занавески, это она, Агатка, наводит уют. Забор. Забор не от людей, а для свиней. Свиной дворец мало уступает по размерам людскому. Сколько их там? Штук шесть. Пару, как известно в отряде, Стрельчик заколол штыком неделю назад. Вот откуда свежина на столе командного состава в лесу. Полторы хрюхи пошло в госпиталь. Стрельчик так умел нарубить мясо, что немецкие повара считали, что получили двух полновесных свиней, а не полторы всего лишь.
Солнце заливало идиллическую утреннюю картинку.
Отсвечивали окошки счастливого быта, посверкивали пятаки двух кабанов, что норовили выскочить на свободу, расталкивая дверные доски. Они чуяли гостью, не собаки, а все ж. Появился давешний котейка и свернулся на лавочке у входа, на самом теплом пятне. Кот был окончательным свидетельством полнейшего здешнего, противоестественного благополучия. У Станиславы заныло левое плечо. Она хотела присесть, но тут распахнулась без всякого предупреждения дверь дома. Двигаться было нельзя. Расстояние шагов тридцать, не больше. Агатка, в ночной рубахе, с голыми, подлыми плечами, с умилительной улыбкой на шепчущих какие-то ласковости губах, несла на руках завернутый в серое кулек. Он издавал привычный капризный звук. Мать положила сыночка на лавку, согнав кота, и нырнула обратно — одеваться.
Решение пришло к Станиславе внезапно — никогда бы она не смогла о таком задуматься заранее, отвлеченно. Только сейчас, при виде этого невыносимого, преступного благополучия за ее счет, она... она быстро подошла к лавке, глянула в отвратительно орущее личико с беззубым ртом и подняла задвижку на двери свинарника. После этого вернулась в тень.
По-прежнему еще полуголая мать выскочила наружу и сунула в рот крикуна капустную кочерыжку. Открытой двери она не заметила. И исчезла вновь, решив все-таки одеться. Станиславу она так и не увидела. Это было даже странно, но Станиславу устраивало. Она хотела было двинуться дальше, но что-то удерживало.
Дверка хлева отворилась. Дергая пятаком и поводя ушами, серо-грязная махина вывалила наружу — и к скамейке. Безошибочно. Двигая носом, покатила кулек по скамейке, пока он не свалился с другой стороны. Упал на спину, причем мальчик не выпустил изо рта кочерыжку.
Станислава замерла.
Хряк, упирая носом и шевеля им вправо и вперед, стал распаковывать пакет.
Станислава смотрела на свинью и на дверь, чуть переводя зрачки: успеет мать выскочить или нет.
Успеет?..
Наблюдавшая не знала, чего хочет.
Свинский нос расправился с тряпкой, что обнимала маленькое тельце, и пузцо мальчика блеснуло на солнце. Он заплакал. Свиное рыло замерло выжидающе. Потом ткнуло пятаком мясистый кусочек. Мальчик заплакал громче. Станислава быстро переводила зрачки с мальчика на дверь хаты.
Когда выскочит мать?!
Лицо Станиславы исказилось, с таким выражением человек вытаскивает из пальца занозу.
Хряк навис над младенцем, и с нижней, заостренной челюсти на пузо мальчику упала длинная капля.
Станислава вдруг тихонько завыла, едва слышно, и прижала к груди сцепленные ладони.
Раздался вдруг сильный, немладенческий вскрик, челюсти серого мясоеда сошлись на левой ножке мальчонки.
Станислава ринулась. Каблуком с размаху попала в ухо, что подействовало не слишком-то, хотя помогло. Чудовище чихнуло обеими ноздрями и выпустило схваченную ножку. Станислава подхватила на руки ребенка в распутавшейся, свесившейся до полу пеленке. В этот момент и появилась родительница, да еще вместе с отцом, оба с безумными лицами. Станислава с по-прежнему искаженной физиономией заорала:
— Ты где, дур-ра, бегаешь? Сожрет ведь!

Глава тринадцатая

Витольд не смотрел в нашу сторону, — смотрел на разложенную на столе карту и водил по ней заостренной палочкой, вроде как маленькой указкой, только нам было не видно, что он там указывает. Я был спокоен: командир не мной недоволен, а тем, как развивается ситуация. Зенон только что доложил наши наблюдения и мнение Антоника, который нас сменил на границе пущи и теперь вместе с Анатолем и еще двумя хлопцами держит в области повышенного внимания железнодорожный карман у Гибуличей.
«Парижской коммуны» наверняка больше нет. Судя по интенсивности и локализации боя, что мы во всей красе слыхали с Зеноном.
— А ты как считаешь? — Витольд Ромуальдович быстро поднял на меня взгляд.
Я сказал, что к доложенному Зеноном мне добавить нечего. Пожалуй, только вот что:
— Мы-то ускакали, а Антоник сейчас слушает, как навалились на «Орленка».
Немцы не глупей нас, поэтому догадываются, что мы не глупей их и готовим большой партизанский подарок их транспортному узлу.
Витольд поглядел на Зенона, парень кивнул. По делу у нас никаких противоречий с ним нет. Он хорошо соображает. Если немцы выяснили, где окопалась перед броском на станцию «Коммуна», почему ему не знать, где гнездо «Орленка»?
Командир задумчиво согласился, что информаторов в лесу больше, чем грибов. В мою сторону не поглядел, хотя я был готов к тому, что он поглядит.
Антоник вообще считает — наше счастье в том, что мы затянули с выдвижением. Свойственная «Комсомолу» медлительность идет ему явно на пользу. Но это такая мысль, которую лучше не озвучивать. Да и приказ о Гибуличах никто не отменял. В одиночку придется.
И тут выяснилось, что наши дурные вести — это не все дурные вести, что имеют место быть.
— Отдыхать вам не придется.
Ни я, ни Зенон никак на это не отреагировали. Какие тут отдыхи.
Доносят из Сынковичей — они появились!
Особая часть, что специализируется на искоренении партизан.
Есть еще малая надежда, что займутся они для начала поляками, окопавшимися в лесу, где-то напротив Новосад, но на это надежда маленькая. И мало что для нас меняющая.
— Так что нам, пан командир, делать?
— Смените на Тройном хуторе Якусика и Данильчика с Буслом. Они трое суток там. При первом же появлении — доносить.
Это ясно.
— Получается у нас, товарищи партизаны, хреновая картинка: клещи, как есть клещи.
Я с интересом теперь глядел на Витольда. С особым интересом. Редко когда выпадет наблюдать человека в совершенно безвыходной ситуации. Она еще только собирается сложиться, но можно быть уверенным — сложится. По-хорошему — надо всей тучей рвать на железку и спасать «Орленка», потому что потом в одиночку придется лезть на пулеметные вышки. Но тогда надо бросать табор, своими силами он не перемахнет через линию болот. Остается только надеяться, что у немцев пока нет точных сведений о местоположении лагеря. А если уже есть?!
— Идите.
Макарка был уже тут: в руках по котелку, а там каша с мясом, подбородком прижимает к груди полбуханки хлеба. Спасибо тебе, хлопчик. Мы молча разобрали с Зеноном еду.
— У вас совсем нету часу, — сказал Макарка с озабоченным видом.
Мне стало смешно. Что тут у нас с секретностью, товарищи командиры?! Вон мальчонка бегает, груженный штабной информацией. Правда, если его сейчас фриц какой-нибудь начнет огнем пытать: расскажи, — ничего этот фриц не добьется. Уверен я был в Макарке больше, чем в себе.
Через час мы уже покидали расположение отряда. Прошли прямками, через табор, и я лишний раз убедился в его полнейшей неподъемности. Живучие лесные старухи в порядке только у себя в землянке да рядышком на солнышке. А как бежать с узлами мокрым, болотистым лесом придется? А ведь тут еще и госпиталь.
До Тройного хутора дошагали мы быстро. Якусик показал нам свой пункт тайного наблюдения — в развилке старой сосны прибил помост, с которого дорога от Гуриновичей до самых Новосад просматривается, как на карте у пана Порхневича. Молодец. Бегите, хлопцы, до каши. Мы залегли, и я стал думать, как объяснить Зенону, что сейчас брошу его и пойду на Тройной хутор — мне надо поговорить по душам с одним священником. Официально я командиром для Зенона не являюсь, уж скорее наоборот, я под присмотром.
Внутри все замирало и холодело.
Мысль вертелась как тот уж на той сковородке, да только ничего связного и хоть чуть убедительного для предъявления не вытанцовывалось.
Дорога вечереющая была обыкновенна. Почти ни человечка, даже мотоцикл паршивый не катит. Тройной хутор с присоседившейся церковью был чуть правее от нас, ближе к Новосадам. Какой он, кстати, вам хутор, когда в нем храм.
Дворец с госпиталем многочисленными огнями посверкивал сильно левее. Расположение тамошних постов и все лазейки мимо я отлично вызубрил за последнее время и теперь имел возможность свериться на натуре.
— Все! — сказал я, сам не зная, что говорю.
— Чего ты?
— Пошел.
Зенон, естественно, выпучился на меня:
— Куда?
— Ну не за куст же. План у меня.
Я перекинул ноги через край помоста, нащупывая прибитые сучки ступеней.
Напарник, готовый, видимо, ко всему прочему, к такому был не готов. Главное, чтобы не стал хвататься за оружие.
— Я до попа.
— Чего?
— «Чего», «чего»! Вопросы возникли. Я быстро. Вернемся — сам доложу командиру.
И я исчез.
Все великие дела делаются нахрапом.
Зенон мог быть немного успокоен тем, что меня ему будет видно, и, когда он поймет, что я действительно иду на Тройной, это его немного примирит с непонятным ходом событий. Он, конечно, настучит Витольду, и Шукеть станет требовать для меня трибунала, только теперь в воздухе что-то другое, воистину «Багратион» все спишет.
Несмотря на эйфорический характер поступка, я профессионально стерегся. Вечерело, и ни в одном окне ничего не светилось, любой свет таили внутри, чтоб на его призыв не прилетела пуля. Не думаю, что за моим пригнувшимся скольжением за плетнями кто-то следил, кроме Зенона. На всякий случай у хатки отца Ионы я застыл минут на пять–семь между липой и жасмином, ворочая башкой на триста шестьдесят градусов, больше доверяя слуху, чем зрению. Не хмыкнула ни одна собака, не стукнула ни одна калитка.
Старик был дома не один, его женщина, ворочавшая горшки в печке, даже не глянула в мою сторону: человек под вечер, да с оружием — зачем на него пялиться! Бесшумно ступая по половику, я нырнул под низкую притолоку и оказался на «его» территории.
Почему-то я был уверен, что отец Иона при моем появлении будет молиться у комнатного иконостаса, а он по-больному лежал в подряснике на постели. Голова в ореоле волос и бороды поражает величиной, руки сложены на плоском, широком животе.
— Надо поговорить, — сказал я развязно, потому что чувствовал смущение от отсутствия у меня какого бы то ни было плана.
Он молчал.
Ладно. Я сел на скамью, опершись спиной на стену, положив свой «шмайссер» на колени.
— Я от Витольда Порхневича, — сказал я очень глупо звучащую фразу, но в ней было главное — сообщение, что я не поляк, не полицай и не сам по себе, я такой вот особый здешний партизан.
Он снова ничего, но это ладно, ему и полагалось пока помалкивать, пока он не почувствовал, что говорить придется, и говорить серьезно.
За стенкой в кухне продолжались звуки мирной домашней работы. Тянуло оттуда подгорелой капустой. Это правильно. Я бы нервничал, если бы старуха куда-нибудь рванула со двора.
— Мне сказали, что вы все знаете.
Фраза еще глупее первой. Ладно-ладно, как-нибудь вырулим.
— Вы знаете, чей сын безногий Мирон, вы знаете, почему Янина сбежала от Витольда, только мне на все это плевать, я хочу с вами потолковать насчет совсем другого времени.
Он продолжал молчать, и мне стало неуютно. Вообще, было непонятно — слышит ли он меня. Глаза вроде бы открыты, это определялось сквозь полумрак. И дышит: одна ноздря издает тонкий-тонкий свист, различимый только в абсолютной тишине.
— Может, вы уже догадались, кто я такой?
Я был почему-то уверен, что он сейчас так и назовет прямо мне в лицо мое графское происхождение, но он продолжал практически отсутствовать в разговоре.
— Ладно, я подведу вас поближе. Мне бы очень хотелось узнать про события одного дня восемнадцатого года, когда сожгли дом во Дворце и поубивали там людей. Вы же и тогда жили здесь. Должны много знать.
Ноздря засвистела острее — да, я его завел, кажется.
— Так вы скажете чего-нибудь?
Глаза его закрылись, и все огромное, растекшееся по кровати тело стало как-то вдруг совсем бесполезно для меня. Что с ним было делать в таком запершемся состоянии?!
— Так ты что, мстить пришел?
— Ну, слава богу! А то я уж подумал...
— Что ты хочешь знать?
Я замялся, так ведь сразу и не скажешь.
— Я так долго и трудно сюда добирался...
Отец Иона, не поднимая век, заговорил ровно, с тихим, но полным звуком, как будто вел прищуренным глазом по крупно написанному тексту.
— Было следствие. следствием установлено, что во время кратковременного бунта были подожжены постройки имения и убиты граф Андрей Иванович Турчанинов и двое его малолетних детей. Убиты группой дезертиров, ушедших после на лодке по реке, там по пути их следы теряются. Сын Турчаниновых Александр был с непонятной целью захвачен группой...
— Это я знаю.
Отец Иона не обратил внимания на эти слова.
— То, что установило следствие, мало имеет общего с тем, что было на самом деле. Кто убил малолетних Турчаниновых, сказать совершенно невозможно. Подозревались двое мужиков отсюда, с Тройного хутора, но их уже нет в живых, и фамилии их стерлись из памяти.
Произносимый текст отдавал какой-то писаностью, или, по крайней мере, можно было подумать, что старик давно готовился его произнести.
— Так что ты, дорогой партизан, брось это дело. Вина народная тут есть... кто-то конюшню жег. Это Гунькевич, после полицай, — расстрелян немцами, когда они жгли Порхневичи. Сашка Порхневич бегал с факелом, сначала угрожал, потом, наоборот, защищал, только какая разница, если дом все равно спалили.
— А Витольд?
— Бегал с револьвером. тогда всем заправлял отец его, Ромуальд. Да и с него спрашивать было бы глупо. Он в чем-то виноват, но у него просто вышло не то, что он хотел.
Я чувствовал себя плоховато. Внутри все быстро скукоживалось, превращалось из пылающих кусков в сморщенную дрянь. Ну, нет, меня так просто не сбить. Не может все, что меня пилило и рвало изнутри, разом сдуться до такой чепухи.
— Сожгли имение, зверски убили хозяев — и никто не виноват?!
— Веришь, не веришь, но жизнь такая. Так что месть ты свою оставь, если еще она у тебя там где-то свербит. Кому ты будешь счет сейчас совать под нос?! Затянулось все, пережито совсем другой жизнью.
— А если не для мести, разобраться хочу. Знать. Почему темный народ толпой сдуру разом налетел и начал родителей моих и брата с сестрой в куски рвать!
Старик вроде как поежился внутри своего телесного бессилия. Достал я его, доста-ал.
— Ну, если я тебе скажу — Ромуальд руку приложил. Так понимаю, надо было ему пугнуть Турчаниновых, не рассчитал. Скопилась в людях чернота, и жахнуло. И дезертиры тут... Только ведь давно нет того Ромуальда.
— А Витольд?
— Бегал, рассказывали, с пистолем — наоборот, отпугивал.
Ну да, ну да, эта песня мне была знакома. Народ темен, он веками терпел, и вообще времена были какие, повсюду полыхало, да еще как. Да и сам я, когда рассмотреть, не выброшен же, не сгнил в беспризорниках, вскормлен. Она признала меня, эта власть народная, оторвала от своего мелкого куска необходимые крохи. Но это ладно, меня вот еще что... не было ли здесь того мотива, что местные налетели на графьев именно как на чужаков.
Чувствуя какое-то внезапное смущение, я с трудом выстроил ему такой вопрос, он у меня не выходил, не хватало материала внутри. Турчаниновы, как ни крути, пришлые, назначенные баре... хотя под Саратовом жгли их как местных, природных. Я запомнил рассказ отца. Но все равно — Порхневичи выступали именно от имени белорусских болот против иноземных господ.
Иона длинно, хрипло прокашлялся. Он меня понял, и тут у него было что сказать.
— Я ж тут давно, мальчишкой еще, считай, пригнали. Как же их тут всех, сопливых, тугих разумом... как я их... Ненавидел, что уж говорить. А Порхневичей вдвойне. Только со временем кое-что рассмотрел. Мужику местному — всякий чужой. Свой барин иль приезжий — всякий кровь сосет. Ромуальд Порхневич, Витольд Порхневич... Они одним боком вроде и за здешнего мужика, да только если присмотреться — все больше за себя. Красные победят теперь, и я рад, но я уже вижу, что будет: вырастет такой Шукеть в начальники и будет от того же мужика кровь сосать, хоть и сам от мужицкого корня. Будут баре, только теперь в кумаче.
Это он меня куда-то уводит, в какой-то классовый подход. зачем мне Шукеть?! Самое противное, что именно этот скрипучий хрен по общему раскладу мне должен быть ближе всего, вот такая мне радость. Я через голодную юнговскую пайку, через казарму выхожу и сам такой себе есть, хоть и военный преступник, а Шукеть через низовую правду к коммунизму выходит. Да только тошно мне с ним целоваться. Но вместе с тем мы с ним заодно.
В общем, сижу я тут как на пепелище, среди очень скудно дымящих головешек. Каким-то жалким оказался паливший меня изнутри вопрос.
Никто мне не брат, и никто мне во враги не годится. Дедушка этот церковный как-то незаметно меня обвел, что ли? Дико я смотрюсь тут со своим графством и родовой обидой. Вот «шмайссер» на коленях — это правда, это настоящее.
Иона опять начал издавать какие-то звуки. Да он, старый черт, смеется вроде.
— А кто тебе про Мирона безногого плел?
— В отряде.
— Глупости. Антон Сахонь приехал в Порхневичи, когда тут еще Витольда не было, он на пана горбатился. Оксана была уже тяжелая. Мирон быстро родился. Думаю, Сахонь у кого-то ее отхватил — может, убил, может... Мирон ее сын, а не ихний.
Надо было вставать и уходить. На душе у меня было тошно. Чтобы уж как-то закончить разговор, я напомнил ему: раз про Мирона сказал, так уж и про Янину давай.
— А там все просто, проще не бывает. Скиндер-младший ее для себя уготовил, а тут дружки немецкие давай, говорят, — я так думаю и уверен — селянку совместно за нашу общую дружбу и оприходуем. Скиндер против, конечно, а они пьяные. дальше понятно? И его не пожалели, и ее не пожалели. Фашист, да еще пьяный...
Я встал.
Старик опять прокашлялся с хрипами, как будто внутри крутилось несколько мельниц:
— А ты что ж про главное не спросишь?
Главное?!
Я не сел, но в ногах стало слабо.
— Какое главное?
— А про мать свою, Елизавету Андреевну.
Все-таки пришлось сесть.
— Жива она. Она и тогда в погроме выжила, и потом жила себе. Сначала здесь, у меня, я за ней смотрел, чтобы ничего не сталось, а потом отпустил во Дворец. Там во флигельке, где фельдшер раньше жил, — ты хорошо знаешь расположение?

Глава четырнадцатая

Данута Николаевна жила и не жила: после смерти сына впала в состояние частичной летаргии. Она вроде бы ела, вроде бы понимала, когда к ней обращаются, ходила на работу, но у всякого, кто с ней разговаривал, оставалось ощущение, что она не полностью участвует в разговоре, значительной частью своего существа пребывает где-то не здесь. Николай Адамович вел себя похоже, из дому выходил мало, листал старые бумаги, но ничего, ни буквы не вписывал в них. Жизнь кончилась, высказываться о ней не имело смысла.
Жохова пыталась их как-то расшевелить. Заставляла поесть горяченького, — Данута Николаевна вообще ничего не готовила, — поддерживала огонь в ее буржуйке зимой, но эти попытки не выводили библиотекаршу из ее состояния. Она успокоила соседку, что рук на себя не наложит, но успокаивала таким тоном, что могло показаться, что только о том и думает.
На работе она проводила много времени, понятно — идти домой было иной раз просто невыносимо тяжело, а там все же люди, хотя и в людях она особенно не нуждалась. К ней обращались, она отвечала, сама не стремилась с кем-то разговориться.
Ни ее, ни Николая Адамовича не затронул, даже в малой степени не поколебал настроения слух о грандиозном наступлении Красной армии. Жохова аж подпрыгивала от нетерпения, и безучастность Норкевичей становилась ей с каждым днем все более неприятной: чего они, такие-сякие, думают внутри своего угрюмства?
И вот однажды в самом конце июня явился в библиотеку красивый немецкий офицер в сопровождении двух солдат. Что ему могло быть нужно в столь иноязычном заведении?
Собирайтесь, показал он жестами и зевнул. В последнее время наблюдательный человек мог обратить внимание на то, что немцы стали более озабоченными и нервными. Фронт, казавшийся вечным, как Китайская стена, дал трещины и там, и там, и земля стала понемногу загораться под ногами оккупационного режима. Соразмерно подпольной активности росла активность репрессивного аппарата. Раньше выкорчевывали подполье методично, теперь стали это делать азартно.
Данута Николаевна обо всем этом, может быть, и знала, но искренне считала, что это ее не касается и коснуться не может. Отняв у нее сына, жизнь подкинула ей в годину тяжких испытаний поразительно укромную, безопасную должность, где можно было, не обращая внимания на происходящее вокруг, баюкать свое горе. Как может библиотека оказаться вписана в узор партизанского сопротивления! Выдала книжки, получила книжки. Когда человек читает, он безопасен для режима. Занята его голова, да и руки. От литературы, возбуждающей патриотическое или классовое воображение, библиотека вроде бы была очищена еще при открытии. На всякий случай в столе, на удобном месте, у Дануты Николаевны лежал длинный, на восемь страниц, список тех авторов, которых следовало выуживать из библиотечного корпуса, если это не было сделано в свое время. Такие ЧП случались осенью 1941-го, но с тех пор в особой бдительности не было нужды. Книги потихоньку ветшали, в случае пополнения состава из собрания каких-нибудь репрессированных адвокатов или учителей Данута Николаевна осматривала кучу поступивших томов с санитарным списком в руках. Случалось, что приходилось кое-что выковыривать из кучи: большевистские издания или, например, горьковскую «Мать». Она сдавала книжку на огненную санацию, а по щекам ее текли несчастные слезы.
Какое можно при таком устройстве дела на ее должности допустить нарушение, Данута Николаевна представить себе не могла. И она испугалась. Испугалась — и очень этому удивилась. Казалось бы, все внутри умерло, выжжено, но, оказывается, для живого, прямо-таки панического страха у нее есть еще топливо в нервной системе.
Она надела свой вытертый плащик плохо слушающимися руками и, повинуясь жесту офицера, пошла вон из помещения. Спохватилась, что не отпустила клиентов и не закрыла двери, показала, опять же жестами, господину лейтенанту, что надо бы это сделать. Он, кстати, вошел в положение. Орднунг — это было ему понятно. Посетители уже и сами разбегались, про себя сокрушаясь при мысли, что теперь и библиотека место опасное.
Данута Николаевна знала, куда идти. Просто то серое здание, банковская контора и оптовая база торгового общества Волковысска, было в военные годы очень хорошо известно всем жителям города. В верхних этажах сидели следователи гестапо, а в подвалах были устроены камеры для подследственных и для пыток. Библиотекарша не ошиблась.
Ей было туда.
Офицер просто шагал следом за ней, похлопывая себя по ладони сложенными перчатками. Подойдя к застекленным и обрешеченным дверям, она подумала: зря она так заведомо съеживается, ее поведение похоже на признание. Только теперь уж поздно. Офицер отворил дверь, деликатно пропуская даму вперед. Ей и это показалось дурным знаком — вслед за вежливостью конечно же будет особая жесткость. Она начала вдруг объяснять, что это, наверно, ошибка. Она же библиотекарь, она же ничего такого... Однако ее вежливо, но решительно подтолкнули внутрь.
Прошли по коридору налево. Пустой коридор, страшный коридор. Шесть одинаковых дверей без надписей. Ахтунг, сказал лейтенант, надо подождать. Сам открыл дверь и на некоторое время исчез. Данута Николаевна прислонилась плечом к стене, хотя и не была уверена, что это можно. Ноги начали вроде как таять, очень бы нужно сесть. Не хватало свалиться. И это опять же говорит о ее виноватости. Чего бояться честному человеку!
Офицер показался и опять сделал свой приглашающий жест. Она вошла. Стол с включенной настольной лампой, за ним что-то пишет седой человек в гражданском костюме, на стене портрет фюрера, на окне решетка. Перед столом два свободных стула.
— Садитесь!
Седой только мельком на нее глянул, писание было для него важнее.
Страшно-то как!
Что им надо?!
— Здравствуйте! — сказал пишущий по-русски, но с прибалтийским акцентом?
Данута Николаевна вдруг усомнилась, что она имеет право ему ответить в той же форме. вдруг для нее, как для обвиняемой, уже существуют свои правила.
— Здравствуйте, гражданин начальник.
Получилось развязно, как ей показалось, и к уже имевшемуся страху добавился еще один, хотя, казалось бы, уже некуда.
— Я должен задать вам несколько вопросов. — Он говорил, но смотрел в бумагу, и могло показаться, что спрашивать он собирается у человека, скрытого в тексте.
Она кивнула, хотя ведь ему не видно.
— Сейчас приведут, — пояснил следователь, но ситуация яснее не стала.
И почти сразу вслед за его словами входная дверь распахнулась, и там появилось ужасающее видение. Человек в драной, окровавленной нижней рубахе, в залитых чем-то галифе и босиком, со связанными за спиной руками был вдвинут в кабинет двумя солдатами. У одного съехала с плеча винтовка и прикладом грохнула в пол. Приведенного усадили. Его большая, даже огромная круглая голова была прямо перед Данутой Николаевной. На ней не было волос, огромная лысина в сплошных разноцветных синяках — били не один день — и свежих кровоподтеках; глаз заплыл после сильного удара, угол рта, видимо, был разорван.
Следователь поднял наконец голову и ткнул ручкой в сторону сидящего:
— Вы знаете этого человека?
Сидящего было трудно узнать, но не узнать еще труднее. Данута Николаевна с новым ужасом определила: господин Маслофф. Как же так?!
— Что вы можете нам рассказать о нем?
Что она могла рассказать? А в общем, могла. Зимой сорок второго года он пришел в библиотеку и сказал, что германское командование нуждается в ее помощи. Ей надлежало провести анализ того, что именно читают посетители. Кто чем увлекается. Есть читатели всеядные или с неустойчивым вкусом, то одно им давай, то другое, кто-то посоветовал: вот, мол, есть хорошая книжка, почитай. Но есть и такие, которых не собьешь, он любит приключения, и ему нужны только приключения, кто-то желает про любовь романов, и ему только их и предлагай, другого не возьмет. Господин Маслофф для облегчения работы библиотекарши выдал ей отпечатанное типографским способом на бумаге с орластыми печатями маленькое руководство, одновременно являвшееся и ведомостью. Ей следовало просто вносить в предусмотренные графы фамилии абонентов, склонных к тому или иному виду печатной продукции. Поскольку господин Маслофф, ей это было известно, является важным каким-то сотрудником при бургомистре, она и не подумала сомневаться в нужности, а главное, официальности такого задания.
Вот это все она и выложила сбивающимся голосом господину следователю.
Он только кивнул, повернул голову к связанному и избитому и сказал:
— Да-а.
По тону было понятно: история эта, заложенная в ней мысль вызывают у него профессиональное уважение.
— Увести!
Данута Николаевна подобралась: сейчас он перейдет к ней. Что она нарушила?
— Удивлены?
Этого она сказать не могла, не удивление было сейчас для нее главным переживанием.
— Я могу идти?
Следователь вдруг неприятно усмехнулся:
— Погодите, уважаемая книжница, погодите.
Внутри все рухнуло.
Он сел на место, повертел в руках карандаш:
— Вопросы у меня к вам.
Она же уже все, совсем все рассказала.
— Не хотите же вы меня уверить, что так и не сообразили, для чего господину Маслоффу нужны были ваши отчеты?
— Хочу. Не сообразила.
— Не верится. Как хотите, не верится.
— У меня сын погиб, я вообще ни о чем...
Следователь резко ударил ладонью по краю стола:
— Сын погиб давно, вы после того работаете — два года!
Вид у нее был настолько явно перепуганный и одновременно покорный, что следователь брезгливо поморщился:
— Я понимаю, вы женщина глупая, таковы вообще отзывы о вас. Скорее всего, Маслофф использовал вас втемную. Вы дура, а он не дурак.
Данута Николаевна сначала кивнула, потом отрицательно помотала головой.
Следователь подошел к окну, налил себе воды из графина в стакан, поморщившись, выпил — какие-то, видимо, проблемы с пищеварением.
— Он не дурак, но и мы шиты не лыком. Кто бы мог подумать, что человек, читающий русскую классику: Тургенева, Пушкина, Толстого — не обязательно «Войну и мир», — оказывается, сигнализирует о том, что готов к подпольной работе. А я подумал. Не менее шестидесяти человек этот хамелеон завербовал в подпольные структуры через ваш абонемент.
Он резко повернулся к Дануте Николаевне и требовательно на нее посмотрел:
— А вы так ничего и не поняли?
У нее вертелся в голове Витя Мезя и «Граф Монте-Кристо», но это когда было.
Следователь опять потянулся к графину:
— Одно жаль: гениальный контрразведывательный опыт уже не удастся применить в практической работе.
— Меня арестуют?
Он булькнул куском воды в горле.
— А не мешало бы, учитывая тот вред, что вы нанесли нам. Но мы попробуем использовать вас. Вы вернетесь на свое место и будете исполнять свои обязанности.

Глава пятнадцатая

Янина и Сара сидели на поваленном дереве в лесопосадке вдоль полотна железной дороги. Девочка довольно ощутимо подрагивала, это не могло быть от холода. Значит — от страха. Потрогала лоб. Не горячий.
Не бойся, сейчас можно не бояться. Вот когда нас несло по реке неизвестно куда, а в руках у меня одна только лопата, вот когда можно было подыхать со страха. По правде говоря, сама не понимаю, почему мы тогда не погибли, но тогда ты сидела молча, и даже не помню, чтобы ты дрожала. Да я вообще плоховато помню, что тогда происходило. Если бы мне предложили еще раз переправляться, я бы лучше вернулась к Апанелю.
Сара подрагивала, ее нижняя губа немного подбивала верхнюю, а глаза были почти закрыты — такое впечатление, что происходящее с ней занимало ее не очень.
Сейчас приедет, приедет обязательно. Мы сидим правильно, где он сказал, вот она, водокачка. Он неплохой человек, я знаю, что ему нужно, да и черт с ним, все равно другого выхода нет, а так мы до самого почти Скиделя доедем. Он говорит, что знает все немецкие посты и лучше даже ехать именно днем: днем они не так смотрят, ленятся.
Почему-то после этих слов девочка замерла. Янина уже привыкла к этому нервному ее дрожанию, опять пощупала лоб. Сара позволяла с собой обращаться как угодно — кажется, начни ей выламывать пальцы, она и то не изменит выражения лица.
Ехать надо, то, что нас на две ночи приютили, ничего не значит, они и так через силу, все боятся, и работы у них никакой, чтобы я могла расплатиться. Скоро, может, даже и очень скоро мы будем в лесу, там уж мы не пропадем, а там и лесной наш дом.
Едет!
Пошли!
Янина выбралась, осторожно оглядываясь. Вроде никого нигде, место пустынное. Хорошо! Испокон веку, еще с Гражданской, все деревеньки вдоль железки живут с обязательством стеречь безопасность полотна. Жители ходят с дубьем вдоль рельсов, и не дай бог попасть в руки к таким — отдубасят в лучшем случае, а то и на немецкий пост сведут. Какая бы ни была власть, она подтверждает эту повинность.
Приложила ухо к рельсу — едет! Длинная ноющая нота, казалось, проходила через голову.
Показался.
Дрезина, подбрасывая переднюю рукоять, когда наездник надавливал на заднюю, приближалась на средней своей скорости, сбрасывая скорость этих подбрасываний. Он — парень Николай из-под Скиделя — сговорился на станции в Гродно с девушкой Яниной, что доставит их с сестрицей до того места, до которого сможет.
Залезай!
Сара медлила, переступала худыми ногами вслед за тормозящей рельсовой повозкой, как будто что-то обдумывая. Пришлось сунуть ей в загривок кулаком, она плюхнулась худым задом на дрезину, ходящая ручка ударила ее по плечу.
Ладно, ладно!
Янина быстро заняла свое предполагаемое место напротив улыбчивого, немного чумазого Николая. Было ему лет, наверно, двадцать восемь; каким таким образом вышло, что молодой мужик ни в какой армии не служит, Янина дознаваться была не намерена, сейчас главное — давить на ручку. И чтобы никакой патруль не вывалил случайно на полотно и не поинтересовался, что тут за странные компании разъезжают на мелком железнодорожном имуществе.
Сара нашла для себя местечко, где ее ничто не задевало, обхватила колени, уперлась в них лбом. В сложенном виде она занимала совсем мало места.
Янина с Николаем азартно жали на ручку, скорость механизма была почти сопоставима со скоростью хорошего товарняка.
Летим!
Разговаривать при таком темпе и дребезге железа было трудно, только разве кричать, поэтому только скалили зубы, как бы дразнясь. Янина вдруг вообще расхохоталась, ей пришло в голову — парень не так все понимает, у него небось появилась какая-то фантазия насчет ее реальных соображений. Он считает, что понравился!
Расчет оказался верным — никому не пришло в голову тормозить дрезину и до чего-то дознаваться. Не доезжая, и порядочно, до намеченного пункта, Николай спихнул девиц: сидите вон за тем сараем, я отгоню технику и приду.
Вечерело. За сараем были валуны, солнце нагрело, молча устроились. Сколько ждать? Не важно, ничего другого не остается.
Может, покормит.
Появился благодетель часа через два, уже вечерело, что и хорошо.
Пошли.
Хатка его была в поселке железнодорожников. А кто там, в хатке? Оказалось, никого. И не хатка, а барак. Пространство перед ним разгорожено сохнущим бельем. Велизарная молчаливая старуха сидит на лавке, глазами лупает, у ног собачонка. Прибежала девчонка, чуть младше Сары, с тазом, полным серого, стираного белья. Николай поприветствовал бабку, ответила только девочка. Нет, и бабка ответила, но вперемежку с характерным старческим стоном. Вид гостей Николая ее ни в малейшей степени не заинтересовал.
Жилье скудное, деревянные сени со стеклянным треснутым окном, на полу стоптанные, окаменевшие на вид сапоги, просалидоленная фуфайка на гвозде, ведро на табурете, примус. За отпертой дверью в самые хоромы ждал полумрак, слежавшийся воздух неуютного, одинокого жилья. Железная кровать, буфет, круглый стол со стоящей на кирпиче закопченной сковородкой.
При виде сковороды Янина сглотнула.
— Сейчас, сейчас, — покровительственно произнес хозяин.
В принесенном им с собой мешке нашелся брикет маргарина. Примус разожгли, сковороду поставили на него. Николай извлек еще две банки тушенки, резко вскрыл их перочинным ножом и вывалил содержимое на сковороду. Порылся в буфете, достал три ложки.
Когда поели, уже стемнело.
Хозяин, удовлетворенно поцыкивая зубом, сходил в сени, принес телогрейку, бросил ее в дальний угол комнаты и показал Саре — иди туда. Потом он натянул ситцевую занавеску, которая делила комнату на две неравные части — с телогрейкой и кроватью.
Сара, не глядя ни на кого, ушла «к себе».
— Может, завтра, а то умаялись ведь.
— Я не умаялся.
— Ладно, как хочешь.
— Я по-всякому хочу.
Янина озабочена только одним — как бы не перепугать девочку, поэтому лежала тише воды и очень расстраиваясь, чего это Николай так ярится и старается. Что во всем этом такого заветного.

Глава шестнадцатая

Я получил от расслабленного церковного дедушки куда больше, чем мог надеяться.
Мама, мамочка, мать!
В двух шагах.
И как это вышло, что за все эти месяцы никто не проговорился в отряде, ведь знающих о «ней» там были десятки! На самом деле — ничего удивительного, это поначалу помнили, что она графиня. Потом, под опекой старого фельдшера, прижилась среди народа, острота впечатления от такого факта затерлась, да и вовсе стерлась.
А чем она там занимается?
Я очень хорошо ее помнил. Всегда светлое, пережатое пояском на муравьиной талии платье. Мелкий, мелодичный смех.
Любил, когда приходила целовать на ночь.
И в ту ночь — это я помнил тверже, чем что угодно бывшее после, — она приходила. Уже темная народная сила выходила на охоту за своей земляной справедливостью, она шептала мне маленькую хрустальную сказку — мне всегда хватало очень коротких историй, чтобы провалиться в сон.
Стемнело.
Зенон меня не видит, несмотря на бинокль.
Вообще, что он там себе думает, на помосте?
Я понимал, что надо бы хоть на минутку заскочить на общее наше лежбище, а то у парня в голове может начаться... Но сил-то взять на это где?
И я почти как облегчение воспринял появившуюся на мощенке от Новосад немецкую колонну. Машин было не видать, но вереница дергающихся фар, все удлиняющаяся, была вот она. Желтая пятнистая змея ползла по тополевому руслу.
Я бы успел перебежать к Зенону, но как я оттуда вернусь? А откладывать семейное свидание сил, братка, нет никаких.
Все потом.
Потом будет разговор с Витольдом, которому будет донесено, потом крики Шукетя о трибунале.
Я шел быстро, параллельно подвывающей в ночи колонне, стараясь держаться все же на достаточном от нее расстоянии. Если это те самые охотники за партизанами, с такими лучше не шутить. Рассказов об этих командах ходило много, и рассказы эти не способствовали расслабленности.
Впрочем, никакого Зенона уже и нет на помосте. Нас с ним зачем сюда послали? Сообщить, когда появится специализированный немец.
Вот и он.
Исполнительный, шустрый Зенон сейчас бежит параллельно колонне, только с другой стороны. Сейчас нырнет в лес, перемахнет по бобровым запрудам Чару и в лагерь.
А я предатель!
Нет, неправильно — дезертир.
Но прямо сейчас немец в лес не сунется, карательные дела — они утренние. Как бы они мне не помешали с моим семейным делом. Только, наверно, не помешают. Не станут они заворачивать во Дворец: что им госпиталь пугать! По объездной дороге в Гуриновичи, а там и заночуют.
Начиная от этих елей я хорошо усвоил: надо было остерегаться не только ползущей колонны, но и собственно госпитальной охраны. Посты стоят довольно грамотно, почти начисто перекрывая все открытые пути из округи на территорию госпитального комплекса, к тому же тут полно собак — как говорят, просто-таки натасканных на запахи нас, лесовиков. Может, и сказки. Слабость этой системы была в том, что слишком много гражданского люда было задействовано в обслуге военно-лечебного учреждения. Многие жили на территории бывшего имения: Сивенков с семейством, какие-то его родичи беглые из города, еще несколько семейств с Тройного хутора; по утрам приходили истопники, лошадники и другие всякие. Им были выправлены, конечно, аусвайсы, но с ними и у немецкой охраны прижилось ощущение, что вид бредущего от флигеля к флигелю гражданского мужичка не есть повод для беспокойства. Но будем все равно стеречься, на глаза не попадаться.
Флигель фельдшера как будто специально был так построен, чтобы мне было удобно незаметно навестить мою матушку, не беспокоя партизанской личностью охрану и собак. Минут двадцать я стоял меж двумя соснами, держа перед собой только что вырубленную, развесистую орешину, и внимательно всматривался в картину вечернего имения. Тут светомаскировки особой не было. То там, то там горели окошки, открывались двери, кто-то выбегал в прохладный вечер, разгоряченный заботой или поручением. У малой конюшенки специальный конюший голос разговаривал с лошадью, ни слова было не понять, но сильно чувствовалась любовь к животному.
Я все ждал, что откроется дверь в торце нужного мне строения или, может быть... Открылась, с шумом вышли три смутно различимые женщины и сразу же завернули за угол. Прошли медленно, тихо переговариваясь, два немца, один держал на плече винтовку, другой — на груди автомат.
Ладно, теперь можно было рассчитывать, что ближайшие секунд сто никакие вооруженные люди между моим ореховым кустом и торцом флигелька не окажутся.
Внутри все, естественно, грохотало. Говорят, сердце в груди, но если так, то не только с левой стороны, и вообще, их, сердец, может статься, и не одно. От чего я больше трясся — от нежелания столкнуться с неожиданным фрицем или от болезненного предвкушения встречи?..
Быстро, резко и, кажется, бесшумно, хорошо выверенным зигзагом, ведущим из одной древесной тени в другую, я добежал до низенькой двустворчатой двери. Потянул.
Не заперто.
Напоследок оглянулся.
Кажись, кто-то намеревается выйти из-за угла.
Дернул дверь, нырнул внутрь, в сумрак коридорчика, закрыл за собой створку. Отдышимся. Дверь «ее» комнаты — вон она, как и описывал старик. Лишнее доказательство, что он здесь бывал, и не раз.
За ручку створки, только что мной закрытой, дернули.
Это еще зачем!
Я не отпустил, пусть думают — заперта.
Дернули еще раз. Опять, понятно, зря.
Там выматерились, видимо от неожиданности возникшего препятствия.
Кто-то из местных, по делу.
Так, где «ее» дверь?
Отпустив дверь внешнюю, я скользнул туда. Здесь было не заперто.
У меня уже не было времени на глубокие вздохи — скользнул внутрь. Не успел ничего подумать, обнаружил — внутри никого. Пенальчик, кровать, на подоконнике чуть светящаяся керосиновая лампа.
— Лизка! — раздался крик снаружи.
Какой-то хахаль пришел к своей девахе, надо понимать. Он отошел от якобы запертой внешней двери, подошел к ней опять, пнул злой ногой. Створка от этого должна была бы отойти. Слышно было, как ее распахнули.
Я быстро сунул «шмайссер» под кровать, сам сел на нее, стараясь выглядеть как-нибудь побеспечнее. Что я делаю тут, в этой комнате?
По коридору раздались шумные шаги.
— Лизка!
Не куда-нибудь идет, гад, — сюда! Дерг за ручку — и застыл в проеме.
— Ты кто?
Я потупился. Я узнал его: Гришка Сивенков, старший сын гражданского коменданта. Он меня узнал вряд ли. Просто, когда я его видел и имел возможность рассмотреть эту хамоватую личность, он меня рассмотреть не имел возможности. Или все же имел. Если он меня совсем не знает — не захочет ли поднять тревогу? Лучше мне предъявиться, это избавит молодого негодника от ненужных сомнений.
И я сказал ему, кто я.
Гришка не сильно удивился и, правда, совсем не обрадовался. Мой визит был ему ни к чему.
— Ты к отцу?
— Нет.
Он замолчал и напрягся. Конечно, Сивенковы теперь обеими лапами за советскую власть и Красную армию, но живут в логове и живы только потому, что выполняют существующие в логове правила. Мой визит — это нарушение всяких и всяческих правил. Не предупредил, зашел не с той стороны.
— У меня дело, — сказал я, потому что уже надо было что-то сказать.
— Ко мне? К кому?
Не давая ему понять, что приперт к стене самыми простыми его вопросами, я перешел в наступление:
— А тебе не все равно?
— Да все равно, да все же...
Понятно, чего он боится: вовсе не странности моего поведения, а того, что Витольд начал какую-то игру тут, во Дворце, в обход Сивенковых. И вот он случайно меня застукал на обходном маневре.
— У меня дело к хозяйке этой комнаты.
Он остолбенел:
— К Лизке?
Вот тут я остолбенел. Оказывается, Лизка...
— Ну, да.
Он расплылся вдруг в широкой, одновременно наглой и дружественной улыбке:
— Я сам эту дуру ищу. Там отжим полетел, надо вручную, а она бродит незнамо где. Прачки они...
Я продолжал узнавать все новые подробности из жизни моей графинюшки.
Гришка снова расплылся:
— А ты как — по личному делу или задание из леса?
Совершенно не представляя, что в данной ситуации ответить, я молчал. И тут началось что-то для моего сознания невообразимое. Гришка Сивенков стал распространяться о том, как принято было раньше и как можно по сю пору попользоваться прачкой Лизкой. И углубился в прошлые свои мальчишеские годы, когда все подобное осуществлялось с лихостью и нередко. Очевидно, он очень ценил в себе свойство жеребячьего молодечества, любил им прихвастнуть и радовался любой ситуации, когда с этим можно было показаться перед новым человеком.
Я молчал, каждое новое сообщение меня как будто опутывало, хотя я все время порывался к тому, чтобы как-то физически прекратить непрошеную речь. Сивенков же мое покачивание на койке, полувставания и закатывающиеся глаза принимал, видимо, за реакцию наслаждения похабством и только все более развязывал язычище своего баснословия.
Это могло бы продолжаться сколько угодно, но тут он сам вдруг заорал:
— А-а! ты здесь!
Он сдвинулся, и я увидел, что за его спиной в коридоре стоит, и неизвестно, как долго, невысокая, похожая на бочонок женщина в сером платье и мужских башмаках, с бессмысленными, улыбающимися глазками на круглой голове, в лучах морщин. Выражение лица не до конца идиотическое, но с явным уклоном в эту сторону.
— Лизка, скажи, Лизка, а! — хотел Григорий Сивенков принудить женщину к вечеру совместных воспоминаний.
Я нырнул рукой под кровать и вынырнул, как можно догадаться, с автоматом в ней.
Это почему-то не удивило и не расстроило говоруна.
Я встал.
Вот тут только он что-то заподозрил.
Держа «шмайссер» магазином кверху, я ударил его в лоб.
Убить его мне бы не составило труда, но надо было подумать о «Лизке».
Промелькнул в голове план — забрать ее с собой, и прямо сейчас, в отряд, но это было настолько невыполнимо, что я сел на кровать.
Мама подошла и села рядом.

Глава семнадцатая

— Пошли, скорее! Ты что, не поняла, что это было?! А может, и хорошо, что не поняла.
Янина шла быстро, одной рукой держала руку Сары, другой поправляла все сползающий с плеча рюкзак.
Собирались быстро, пока он не очнулся. Она не будет против, если он вообще не очнется.
Чего-то подобного надо было ожидать. Склизкий он, Коля-Николай. Разжалобить пытался разговорами. С матерью жил, так немец, видишь ли, прикладом сломал ей ключицу, когда дом обыскивал. Так и не зажило у нее, мучилась старушка, маялась, пока месяц назад не прибрал ее Господь. Господу, может, и есть дело до нее, и он несчастной старушкой займется, а ей его, сынка мразного, жалеть не хочется.
Да и врал, наверно, про мать.
А если и не врал — какая разница!
Шли быстро, Янина несколько раз оглядывалась, — боялась, что из-за стираных простыней, которые вечно висели перед бараком, — такой вот чистоплотный барак железнодорожный, — появится, шатаясь, корявая фигура Николая, а по физиономии кровь течет, и он ее размазывает страшными руками.
Он часто не ночевал дома, работал с разгонами, и в те вечера, когда они оставались одни, Янина отправлялась подработать, а то и украсть какую-нибудь корку, потому что слишком уж впроголодь жилось им на холостяцкой квартирке. Бабка Юстина, та толстая, с бельем, пару раз приносила тарелку пустоватого супа. Одну на двоих; было понятно, что и это отрывает от ртов своей мелюзги. Спасибо, добрая полечка.
Почему так долго не трогались с места? Уж июнь на дворе, а она все в постельной кабале. Ну нет сил на риск, а выйти так вот просто и переть через городок боязно очень. Тем более что железнодорожник стал склоняться к сердечности — то ли конфет привез, то ли мыло. От Николая стоял в жилище стародавний углеродный дух, от которого было не отмыться, хоть он и пытался. Руки в черных трещинах, и даже в самой его немного сумасшедшей улыбке было вроде как немного угольной пыли.
Бараки кончились. Небо в звездах, очень низко висящих, подсвеченное по краям, извилистое облако занимает середину неба, как запутавшаяся сама в себе мысль. И в самом деле — что теперь!
Что позади — оно позади.
Вернулась с очередной охоты, неся в подоле картофельные очистки с намерением на хороший, разварной супец, в примусе еще оставалось немного запала, и, уже поднимаясь на шаткую ступеньку сеней, услыхала это чудовищное «м-м-м-м-муа!».
Саре она велела запереться, никому не открывать, не отвечать, сидеть у себя в углу, на фуфайках. Там, на фуфайках этих, пропитанных маслами и все той же угольной сажей, все и происходило.
Сразу бросились выпученные, немые глаза Сары и ее быстрыми, раскорячными движениями дергающиеся ноги в тяжелых ботинках. Поверх шевелящимся кулем напялился благодетель, одной рукой он держал девчонку за горло, другой забирался куда-то под себя и разгребал Сарины одежки. Она только мычала.
Янина приняла мгновенное решение. Тут же на подоконнике стояла двухлитровая банка с мутноватой водой. Поняла и ахнула. Все сразу замерли. Глаза Сары закрылись — все, сил нет. Она даже не попыталась Янине помочь, когда та отваливала бесчувственную орясину.
Собралась мгновенно, ничего важного не забыв. Благо важного было чуть.
И вот они бегут.
Прибежали — впереди одно только звездное небо.

Глава восемнадцатая

Когда начало рассветать, я уже не был уверен, что поступил правильно, оставив мать у нее в комнатушке. Гришку я вытащил вон, нашептывая на ухо, что «если с ней что-нибудь случится...». Если он меня слышал, — а он слышал, все время хлюпал, слизывая кровь из-под носа, — не посмеет отыгрываться. Ему нужно думать о том, как себя сохранить по приходе наших.
Нырнул в лес и там залег, ожидая рассвета. Во-первых, шляться по ночному лесу — дело дурное, тем более сейчас, когда лес тот нашпигован разнообразной вооруженной рванью. Во-вторых, надо было хорошо обдумать свое возвращение в отряд. Не вернуться было нельзя. Если беглеца окончательно запечатлеют дезертиром, то разбираться будет не вшивый Шукеть, а особый человек, из особого отдела той части, с которой сольется «Ленинский комсомол», не больше, чем через недельку-две. Даже можно и под арестом посидеть. Хорошо бы знать, как все подал Зенон. Парень, надо сказать, мне нравился: немногословный, четкий, вот только бы понять — по собственной инициативе он на меня посматривает с особой внимательностью, или то всего лишь исполнение приказа.
Вообще, какой я дезертир, если сам вернулся!
Можно трогаться.
Июльский лес до колен или чуть выше, до нижней части сосновых крон, был заполнен легким, хрустальным дыханием испаряющейся росы. В таком воздухе легко существовать разного рода видениям, и все замеченное надо проверять другими органами чувств — вдруг самообман от повышенной внимательности!
Свиристит все птахами, дятлы стучат с такой старательностью, будто засучили рукава.
Мама, мамулька. Никому ты, слава богу, на хрен не нужна, а Гришку мы пугнули. Никому не нужна, да и живешь тихоней прачечной, осталось-то потерпеть всего ничего, и заживем с тобой мирно. Я даже носом хлюпнул от внезапно сильного гражданского чувства и следом чуть не заржал в голос — война же! Мне довоевать по правилам. А ведь придется рисковать и предъявлять литвиновскую книжку. Фотографию я очень аккуратно подпортил, так что стала она на меня очень даже похожа, да и не может старший сержант проходить по документам как без вести пропавший. А пропал я в отряд «Ленинского комсомола». А как пошлют обратно в ту же часть? Вот тогда и будем думать.
А пока...
Что это у нас тут?
Я рухнул в мох, стаскивая стрельбу с плеча.
Работало несколько автоматов и ружей. Не более чем в сотне метров впереди, чуть левее моего курса. Я осторожно встал вдоль ближайшего ствола и между ветками, там впереди, увидел в небе несколько парашютов, довольно решительно садящихся в толщу Пущи.
Это били по ним.
На таком расстоянии не определишь, кто такие. Не определишь и кто стреляет.
Подождем.
Одно очевидно: выброшен где-то над лесом — почему не было слышно самолетного гула? — десант, и его сейчас беспрекословно расстреливают с земли.
Все закончилось так же резко, как и началось.
Так, полежим еще. Сейчас нижние участники интересного спектакля станут расходиться с места представления. Что-то мне подсказывает — люди Витольда это.
А кто тут у нас еще имеется на постоянной основе?
А почему на постоянной? Какая-нибудь шальная группа отбившаяся бежит по лесу, а тут сверху, прямо на нее десант — хочешь не хочешь, а схватишься за приклад.
Остатки «Парижской коммуны»?
Нет, далеко.
Поляки?
Они всего на свете боятся, да и мало их. Хотя, чтобы расстрелять пятерку парашютистов, и пары Лелевичей хватит.
Так, если они ушли, то в другом направлении, коль на меня не наткнулись. Лихорадочное мое возбуждение стало спадать. Непосредственного и немедленного столкновения, кажись, можно не бояться.
Может, наплевать и взять правее да и двигать своей дорожкой?
Еще задавая себе этот вопрос, я уже знал, что конечно же попрусь на место воздушного побоища. Любопытство сильнее страха неприятностей. Только будем осторожны и не станем торопиться.
Минут только через двадцать я оказался в непосредственной близи от того места, откуда лупили по гостям с неба. Парашюты на кронах я увидел издалека. Некрасиво свисающие люди, у одного автомат висел, зацепившись за ногу, почти доставая до земли. Пробовали отбиться.
А тут бивуачок. Шалашей пара. Засыпанный совсем недавно костер, — небесные ребята сорвали местным завтрак.
Очень осторожно — могли тут какую-нибудь пакость оставить или вдруг вернуться на место — я осмотрел стоянку.
Поляки!
Обошел вокруг с радиусом метров тридцать: может, что-то странное упало с неба?
И нашел отстегнутый парашют!
А человече-то где?
Я сразу брык на землю.
Один парашютист, раненый, а может, и целехонький, куда-то оторвался от места приземления.
Поляки не стали его искать-добивать. Он мог и умело притвориться готовым уже. Тогда, скорее всего, ранен.
Ощупав, осмотрев парашют, я определил: наш.
Что это получается? В район расположения отряда имени «Ленинского комсомола» сброшен из центра отряд в полотделения, и его по стечению скверных обстоятельств посекли затюканные аковцы, оказавшиеся в месте приземления со своими шалашами. Поняв, что натворили, бросились тикать.
Вон он!
Совсем недалеко виднелся кусок сапога из-за ствола. Неподвижно виднелся.
Я осторожно зашел сзади, держа ствол на мушке: с какой бы стороны ни высунулась рука с пистолетом, я бы успел раньше.
Ранен!
Наверняка ранен.
Осторожнее, товарищ Литвинов, могут быть хитрости военные.
Хотя какие тут хитрости. сидящий вдруг повалился на бок в мох. С самым безжизненным видом.
Я не спешил к нему подсесть: надо сначала убедиться, что у этой сцены нет никаких зрителей.
Кажется, все тихо.
Под комбинезоном у него оказались майорские погоны. Интересно девки пляшут. Впрочем, что тут дивиться, «большая земля» уже давно глубоко засунула свою стратегическую пятерню в бригаду Котовского, как наверняка и во все другие бригады по эту сторону фронта. Нечего придумывать — команда прибыла на поддержку Витольдова отряда, для верховного присмотра за товарищем Порхневичем. Не очень я себе представляю, что бы такое мог выкинуть командир «Комсомола» в данной ситуации, но «там», видать, на всякий случай перестраховываются. Дедушка Иона не хочет признать, что есть особый и сильный тутейший привкус у всего здешнего партизанского дела, а «большая земля» решила целым майором перекрестить этого, может и не существующего, черта.
Вот еще что!
Майор не просто так сидел спиной к сосне, он старался выполнить до конца полученный «там» приказ. Уничтожал документы, что вез на парашюте с собой.
Свалившись на бок, он примял в мох обгорелый пакет, который старательно поджигал слабеющими руками.
Пакет.
Взял я его. Его и вскрывать-то было не надо. Майорская зажигалка съела чуть не треть, он бы весь сгорел, кабы обессилевшее тело не навалилось поверх.
Письмо было не Витольду.
Это было в нем не самое главное.
Имелись четыре пункта. Первый — характеристика обстановки, что доводилась до сведения начальника штаба и комиссара отряда, как будто они могли чего-то не знать. Дальше шла на жестком канцелярите сформулированная фигура недоверия «националистическому» лидеру тов. Порхневичу (да я пророк и ясновидец!). В третьем пункте рекомендации: контроль, жесткий, самый жесткий. Интереснее всего был четвертый пункт. Я прочитал его и снова огляделся — товарищ лес, ты видал такое?!
Меня разбирал дурноватый, ехидный смех. Такое впечатление, что при нашем разговоре с больным попом присутствовал весь особый отдел 43-й армии и рекомендации он вырабатывал по итогам этих слушаний.
Та-ак, а каковы теперь мои действия?!
Самому интересно.
Вообще-то лейтенант Кравцов должен был бы цинично наплевать — разбирайтесь сами со своими двухэтажными тараканами, а я пока тихонько полежу во мху на безопасном расстоянии. Урод, садист и людоед, какой он может иметь интерес, кроме сохранения своей шкуры, а с таким письмом в руках как раз лезешь в самое пекло.
У старшего сержанта Литвинова руки бы задрожали, если бы он решился такой пакет вскрыть. Достал бы он спички и спалил его: не доставайся ты никому.
А вот граф Александр Андреевич Турчанинов... еще не знает, как себя поведет.

Глава девятнадцатая

Она и не знала, что умеет воровать. Это пришло как темное озарение — можно не зарабатывать, а тихонько стащить с прилавка на базаре. Лучше на базаре, в магазине по-другому смотрят, и народу там поменьше, а базар, даже маленький скидельский базарчик у станции, — это коловращение народа. Там не только покупают-продают, рыночная толпа — это еще и биржа слухов. Тут же висит на стене доска объяв гебит-комиссариата.
Первая добыча — два яйца. Пока хозяин примеривался к швейной иголке, что ему принесли для обмена, Янина, трясясь от новых для нее ощущений, сунула руку, ухватила пару яиц из кошика и с мгновенной точностью отправила в карман своего замызганного пальтеца. Отходила пошатываясь, казалось бы — приключение почти невинное, если брать на фоне того, что пришлось пережить за последние дни, но на нее подействовало сильно. И в приблизительном варианте такого не было в семействе — воровство однозначно и презрительно порицалось, вплоть до «лучше здохнуть». Но все это досужие, мирного времени мнения. Когда брюхо подведено так, что кости позвоночника можно через живот прощупать, тут уж о стыде забывается.
Сара вылакала яичко с видимым удовольствием. Все же голодуха такая вещь, что пронимает даже всемирное безразличие. Без выражения на лице и искры живой в глазах, но глотнула так, что аж клекот в горле.
Обрадованная первым успехом, весело переваривая яйцо в гулком своем брюхе, она запихнула Сару за керосиновую лавку, там запах был как в газовой камере от нагретой солнцем цементной стенки.
— Сиди.
Вторая добыча — кусок немецкого мыла. Украден на одном конце базара, обменян на два бублика на другом. Тут уж Янина девочке целый бублик не дала, скармливала по кусочку. Жуй, жуй, брюхо будет болеть, когда глотаешь кусками.
На третьей ходке Янину избили, получила она кулачищем владельца по тому уху, что рядом с заплывшим глазом. Было больно, но хуже всего, что заработано клеймо воровки. Больше на базарчике не покажешься. Приползла, легла рядом с девочкой, вдыхая керосиновый воздух. Та все так же бесчувственно обнимала колени, пребывая в своем непроницаемом настроении.
Злой город Скидель.
А с чего она так решила? Ведь есть способ — побираться. Даже более противно, чем воровать, только что делать.
Попыталась встать, голова гудела. То ли от удара, то ли от голода, а может, и от керосина.
Пойдем парочкой несчастной, вдруг не окончательно зачерствела душа здешнего населения?..

Глава двадцатая

Николай Адамович понимал, что поступает неразумно, но ничего не мог с собой поделать. Еще два года назад он дал себе слово, что, если его позовут на передовую борьбы за белорусскую государственность, он не откажется. 24 июня 1944 года его вызвали в гебит-комиссариат и там вручили удостоверение делегата 2-го Всебелорусского конгресса — кусок серого картона с орлом и мощными печатями, одновременно еще и пропуск для проезда до Минска. Естественно было бы удивиться, а может, и возмутиться, что кто-то, не спросив его разрешения, начал вершить судьбу старого человека. Но Николай Адамович обрадовался: документ избавлял его от необходимости размышлять, прикидывать, на что-то решаться — вот он, документ, в руках, и надо думать только об одном — как доехать до места.
Казалось бы, даже слепому и неумному человеку должно было прийти в голову: не от хорошей жизни немцы вдруг пошли на такой широкий жест в сторону патриотической части белорусского населения. Из прилагавшихся бумаг следовало, что основным вопросом, что должен быть рассмотрен на конгрессе, будет вопрос о независимости белорусского государства.
Наконец-то!!!
Все следующие дни он пребывал в состоянии тихого внутреннего сияния, в душе, которая еще недавно казалась ему выжженной угольной ямой, переливались оптимистические краски, и он даже несколько раз укромно плакал. В один из таких моментов его застала Данута Николаевна с рассказом о вызове в гестапо. Сначала какая-то цепкая ледяная лапа хватанула его за сердце, но вскоре отпустила.
Вот видишь, сказал он дочери, разобрались ведь. Маслов — редкостный тип матерого агента-диверсанта-вредителя с тройным дном. Как он умудрялся при всех властях быть не просто на плаву, а в таком авторитете? Досада властей на него имела право быть страшной, и Дануту, как пособницу, вполне могли бы порешить, не рассуждая. Но ведь разобрались.
Данута Николаевна в свою очередь заплакала: а Адам?!
Он обнял ее за плечи и продолжил стараться быть объективным. Да, пуля была немецкая, но ситуация-то случайная. Никто ведь преднамеренно ангела нашего не казнил. И ты, дочка, иди работай, есть долг наш перед ней, властью. Мы уже никогда не получим полного счастья, но трудиться во имя надежды — тоже жизнь.
Данута Николаевна хотела еще попытать батька своего про слухи, что стронулся фронт и во все щели полез красный демон, но пожалела отца. Пошла стирать и штопать его рубашки. Втайне она считала, что никто из вызванных на съезд белорусских мужей доверия не явится, и отчетливее отца она видела паническое лукавство оккупантов. И не могла она простить смерть сына той самой нерассуждающей немецкой пуле.
Самый разгар операции «Багратион», армии красных фронтов неодолимо надвигаются на белорусскую столицу, а господин фон Готтберг, сменивший на посту начальника генерального округа «Белоруссия» незабвенного господина Кубе, решил перейти к широким политическим жестам.
Конечно, Николай Адамович не был наивным и слепым человеком, но в душе у него на все сомнения был один ответ — пусть!
Что-то похожее на гибельный восторг зашевелилось под волнами патриотического сияющего мечтания в душе пана Норкевича; все аргументы были в пользу того, чтобы скрыться под Зельвой, в подполе у супруги, и дождаться закономерного и, видимо, неизбежного исхода, но что-то болезненно восторженное поднялось из тех самых глубин и начало диктовать другую линию поведения.
Данута Николаевна, не споря с отцом по существу, выдвигала боковые аргументы: как же ты поедешь — сплошь жестокая партизанщина!
Поезда ходят. Пусть не пассажирские, найдется место для одного старика и в солдатской теплушке. Тем более с такими бумагами; как было сказано — приказ пропускать всюду и доставлять бесплатно.
Оставив плачущую дочку, он отбыл, помахивая старым кожаным саквояжем, на вокзал, где ему велено было ждать транспортной помощи. Странно, но настроение было приподнятое, и даже мысли о драматическом характере события куда-то отступили. Верилось вообще в какие-то фантастические вещи — что конгресс каким-то образом послужит развороту военных событий, напирающие фронты отпрянут, устыдившись своей железной нахрапистости. Тучи танков замрут, давая белорусам сказать нужное слово в историческую минуту. Ведь в самом деле, не может же такое грандиозное событие, как Всебелорусский конгресс, оказаться просто химерой.
На вокзале его подсадили в довольно удобно оборудованный вагон, где уже на лавках сидело человек пять-шесть, оказалось — делегаты от гродненского, лидского, новогрудского отделений Самопомощи. Настроение еще более просветлело. Одно дело — в одиночку мыкаться и пробираться, другое — попасть в русло могучего организационного потока.
— Вы меня не узнаете, Николай Адамович? — почти сразу подсел к старику молодой мужчина в хорошем, чуть великоватом черном костюме и заломленной назад европейской шляпе с прямыми полями.
— Нет, — улыбнулся Николай Адамович, хотя что-то знакомое, кажется, мелькнуло во внешности.
— Моя фамилия Порхневич, Вениамин Порхневич.
— Ах, да.
Разговорились.
Несмотря на молодость, Вениамин уже сделал некоторую карьеру в организации. С гордостью рассказывал, какой суровый отбор пришлось пройти, чтобы попасть в число делегатов съезда. Желающих поехать было очень много — такой подъем! Учителя школьные, работники администраций, журналисты и особенно много народу из числа членов добровольческих формирований. Все отобранные самими белорусскими комиссиями кандидаты согласовывались с немецкими полицейскими органами. А как же!
Николай Адамович не стал осаживать молодого, горячего активиста сообщением, что ему лично удостоверение делегата просто вручил немецкий гауптман.
— Ну, поехали, — улыбаясь, сказал Вениамин, когда паровоз осторожно дернул состав.
Ехали долго, что легко было понять: не так просто обеспечить безопасность: разговоры о партизанской активности были не просто разговорами. «Багратион» очень возбудил активность лесных соединений, они накинулись на железнодорожную сеть страны, как саранча на лесопосадки. Лежа ночью с открытыми глазами, Николай Адамович постоянно слышал взрывы и перестрелки. И опять-таки настроение его не падало. Почему исторические перемены в жизни народа должны приходить без мук и жертв? Надо заплатить, иногда и много заплатить, чтобы что-то получить.
В Минск прибыли 26-го под вечер. Моросил легкий дождик, но и он ни в малейшей степени не портил общей бодрой картины. Делегатов с Гродненщины встречал Здислав Романовский, один из членов оргкомитета, ему надлежало помочь в расселении, мест в гостиницах уже не было, количество участников было громадным, но удалось договориться с частным сектором.
Вдруг выяснилось, что одновременно со встречей провинциальных делегатов в районе вокзала происходит и еще одно мероприятие. Его главными участниками были немецкие полицейские. Группами по нескольку человек они с винтовками наперевес бегали по перрону, слышалось то там, то там: «Хальт! Хальт!» Над крышей вокзала тускнела красная полоса заката, блестели мокрые каски и винтовки. Делегаты стояли маленькой, сдержанно беседующей группой, кто-то пытался закурить. Массированное, раздраженное движение вокруг мешало. Но вдруг прекратилось. В конце перрона можно было увидеть, как немцы, с руководящими возгласами орудуя прикладами, заталкивают в проем между зданиями группу, судя по одежде, рабочих.
— Идемте, — улыбнулся Романовский.
Когда делегаты покидали перрон, раздался залп. Конечно, все всё сразу поняли, но особо негативного действия эта сцена сурового наведения порядка на гостей столицы не оказала. Расстрел — что ж, не нарушай правил, ведь давно и всем известно: немецкий порядок справедлив, хотя и безапелляционен. Не хочешь, чтобы тебя расстреляли, — не делай того, за что расстреливают.
Вениамин даже попытался сформулировать эту мысль. Его поддержали, пусть не активно, но согласными вздохами. Николай Адамович тоже вздохнул. В самом деле, когда миллионы большевиков на тысячах танков таранят немецкий фронт, то возмутители спокойствия в тылу должны быть готовы к тому, что их не будут гладить по головке.
В эту ночь пан Норкевич заснул сном младенца.
Утро следующего дня было замечательное. В небе только отдельные сахарные, тающие облачка, безветренно, сухо. Обстановка в высшей степени мирная, даже какая-то торжественная. Как будто вся эта стрельба-война осталась во вчерашнем дождливом вечере, а впереди только горизонты светлой мирной жизни.
У Минского городского театра с шести часов утра столпотворение. Почему театр? Из символических соображений второй конгресс решено было провести там, где в 1917 году прошел первый и впервые прозвучали слова о белорусской свободе. Желание соблюсти, а вернее — основать традицию привело к организационным сложностям. Зал театра готов был вместить всего 620 делегатов, а приглашения участника получили никак не меньше тысячи. Пока возбужденная, довольно хорошо одетая, если учитывать обстоятельства времени, толпа накатывала на мандатную комиссию и пальцы тыкали в выверенные списки, администрация лихорадочно решала внезапно возникшую проблему.
Делегаты, давно не видевшиеся, обнимались, закуривали, делились впечатлениями. Общий настрой был никак не нервный. «Багратион» как будто не торчал в голове у каждого. Или даже так: вера в силу и сияющую мощь решений, что ожидались на конгрессе, будет такова, что большевистская операция сама собой свернется, откатится, зачахнет. Не может она не устыдиться такого народного единства, проигнорировать подобный порыв. Николай Адамович с радостным удивлением обнаружил, что многие разделяют его мысли.
Оптимизм организаторов был фантастическим. Сначала была идея ограничиться в основном делегатами из Минска и Минского округа — на первом месте тут был транспортный вопрос, вопрос безопасной доставки делегатов. Но потом возобладало мнение, что конгресс должен обладать настоящей представительской мощью. Потому вызвали делегатов не только из западных областей, пусть и понемногу, а также членов белорусских диаспор из Литвы, Латвии, Польши, Германии и Австрии. И это бы ладно, это было просто логично, но приехали по настоятельному предложению делегаты-белорусы от Орловщины, Смоленщины, из Брянска и Чернигова. Не надо забывать — все эти территории, русские и украинские вроде бы, белорусские националисты считали своими этнографическими провинциями. Более того, собирались за них бороться не на жизнь и обязательно включить в границы будущего Белорусского государства. А что, раз такая возможность — надо прирезать по максимуму.
Несмотря на все усилия администраторов, все приехавшие все же в зале не поместились, пришлось открывать входные двери и как-то устраивать людей в фойе.
Николаю Адамовичу и Вениамину достались отличные места в десятом ряду, у прохода. Пан Норкевич вжался в кресло и напряженно следил за перемещениями на сцене. На заднике не было портрета фюрера, как можно было ожидать, не было и свастичного круга. Там был натянут огромный белорусский флаг с гербом в правом углу. Многие сделали далеко идущие выводы: событие воистину свободное и проходит лишь под отдаленным присмотром властей. Широкий стол двое молодых людей с красно-белыми повязками накрывали скатертью, явились графин и стаканы. Второй графин установили на трибуне.
Вениамин, напротив, не мог сидеть спокойно, переминался с ягодицы на ягодицу, оборачивался, кому-то махал рукой. О, Пашкевич здесь и Явдохин! Он как будто находился в шампанском растворе радости, и пузырьки шли прямо через его организм, отчего по нему пробегали сладостные судороги.
Восемь часов десять минут. На трибуну поднимается медленно, то ли от возраста, то ли скорее от осознания значимости момента президент БЦР господин Островский. Все, даже многочисленные взбудораженные Вениамины, осели и прислушались.
Господин президент не торопясь достал из внутреннего кармана просторного пиджака сложенные вдоль несколько листов бумаги, окинул медленным, как многим показалось, излишне серьезным взором зал. И в почти абсолютной тишине прозвучало:
— Граждане! Второй Всебелорусский конгресс объявляется открытым. Поздравляю вас, делегаты и делегатки, как представителей белорусского народа, который собрался тут, в столице Белоруссии, для решения важных проблем будущего народа и Родины.
Работа началась с выборов председателя конгресса. Практически единодушно делегаты поддержали кандидатуру Евгена Кипеля, многолетнего узника сталинских лагерей и достойно зарекомендовавшего себя работой в генеральном комиссариате. Он был главным инспектором Школьного инспектората. Председателю полагались два заместителя, ими стали представитель президента БЦР в Глубоковском округе Косяк и бывший сенатор польского парламента Рогуля. За столом на сцене стал размещаться президиум.
Председатель конгресса первым взял слово. Не торопясь нацепил вынутые из нагрудного кармана очки, разложил перед собой испещренные листки. Волнение в зале улеглось, все внимание было обращено на трибуну.
— Мы собрались сегодня в чрезвычайно важный исторический момент: во всем мире идет война, решается судьба народов на долгие годы. Белоруссия не может теперь остаться бездеятельной. Мы должны сами взяться за строительство своего будущего. От нашего имени позволяют себе говорить кремлевские заправилы, которые назначают опекунов, которые уже готовят виселицы нашему народу. На наши земли претендуют польские паны. И вот поэтому в этот момент мы должны сказать всему миру, кто мы и чего хотим.
Николай Адамович вытянулся в кресле, повернув правое ухо, которое слышало лучше, к сцене. Он понимал, какова цена каждого сказанного сегодня слова. В речи председателя ни одного выпада против немецкой оккупации. Не было даже слов о будущих видах по этому вопросу. Когда-нибудь нация освободится от «опекунов», или же то несбыточные мечтания? Хотя почему же несбыточные? В президиуме ни одного немца, даже ни одного человека в военном немецком мундире. Для первого шага — достаточно. Было бы сейчас просто неучтиво наброситься с критикой на главного союзника. В конце концов, именно немецкая власть санкционировала такое представительное, мощное событие, как конгресс.
Дальнейшие выступления лишь укрепили Николая Адамовича в ощущении, что все идет как надо. Островский прочитал отчетный доклад. Он главным образом напирал на успехи в области социального обеспечения населения страны — он не сказал «генкомиссариата Белоруссии». А в конце, и это уже звучало для Николая Адамовича и, надо понимать, абсолютного большинства делегатов как оптимистическая музыка, рассказал о мерах по созданию сил Белорусской краевой обороны. А ведь это не что другое, как национальная белорусская армия.
Господи, наконец-то!
В самом конце доклада Островский сделал довольно продолжительную паузу сразу после заявления, что он слагает с себя полномочия председателя. Пауза была смысловая, вслед за ней прозвучало обоснование шага, о котором объявил председатель. Островский сказал, что настоящие, несомненные полномочия ему может дать только белорусский народ.
Это что же, мелькнуло во многих головах, — он намекает на всеобщие выборы?! Утопия. По крайней мере, в настоящий момент. Словно отвечая им, председатель заметил: поддержка выборных кандидатов конгресса может считаться временным замещением выражения народной воли.
Островский сел на место.
Рогуля взял слово для оглашения приветствий. Их было немало. От БКА, от СМБ, от солдат «службы порядка» Восточного фронта, от белорусских крестьян, рабочих и интеллигенции, от белорусского православного и католического духовенства. И только после всего этого председатель зачитал поздравление от «генерального комиссара Белоруссии» фон Готтберга. Рогуля как бы солидаризировался с Островским в желании не выпячивать немецкую роль в совершающемся историческом событии. Многие это отметили. Николай Адамович даже кивнул несколько раз и улыбнулся.
— Поздравляю 2-й Всебелорусский конгресс и верю, что белорусский народ решительно, вместе с немецким народом, будет сражаться против большевистской опасности, за освобождение Европы и что он отдаст для этой цели все силы. Тогда эта тяжелая борьба закончится победой, которая принесет счастливое будущее и белорусскому народу.
Николаю Адамовичу и поздравление комиссара показалось внушающим оптимизм, надежду на будущее, поэтому он расстроился, когда они разговорились с Вениамином в буфете, где пан учитель взял себе стакан чая в подстаканнике, а молодой делегат — кружку пива и два бутерброда с колбасой. Подстаканник был слишком просторным для стакана, поэтому тот при каждом движении развязно шевелился в нем, обливая стариковские пальцы. А дергалась рука Николая Адамовича от слов Вениамина:
— Конечно, когда через неделю красные возьмут Минск, нам самое время будет радоваться за свободу белорусского народа.
— Веня!..
— А что? чего они зимой нас так не собрали? Мы бы... И сейчас, гляньте, как люди рвутся. Мы бы восемь дивизий выставили за полгода, а то и двенадцать.
— Вениамин.
— Пейте чай, Николай Адамович, и возьмите вот этот, с бужениной, хлебчик. Большевики нас так кормить не станут.
После перерыва шли валом доклады, один другого смелей и резвей. Два из них, Шкелёнка и Колубовича, за ясность и энергию взяли за основу общей резолюции:
«1. Признать правильным и снова подтвердить историческое постановление Совета БНР, который, имея полномочия 1-го Всебелорусского конгресса 1917 года, на своем заседании 25 марта 1918 года торжественной 3-й Уставной грамотой постановил об окончательном разрыве Белоруссии с большевистской Москвой и российским государством во всех его формах».
Николай Адамович повернулся к Вениамину, чтобы сообщить о том, что все эти годы он праздновал 25 марта как национальный и личный праздник, но с удивлением обнаружил, что молодого депутата на месте нет.
«2. Подтвердить, что белорусский народ никогда не признавал, не признаёт и теперь и никогда не признает в будущем формой своей белорусской государственности навязанные ему московскими захватчиками формы БССР.
3. Уведомить все правительства и народы мира, что голос Москвы и СССР в белорусских делах не имеет никакой правовой силы, а все созданные Москвой якобы белорусские правительства не имеют никакой правовой компетенции, так как не признаются белорусским народом. Поэтому все условия или односторонние постановления правительств СССР, бывшей Польши, современного так называемого эмигрантского правительства Польши, которые касаются территории Белоруссии и белорусского народа и которые были сделаны раньше или будут сделаны в будущем, 2-й Всебелорусский конгресс объявляет не имеющими никакой правовой силы. Как не будут иметь и всякие другие возможные попытки раздела Белоруссии со стороны других государств и народов.
4. Единственным полномочным представителем белорусского народа и его территории сегодня является БЦР во главе с президентом Островским».
Документ поставили на голосование. Оно было практически единогласным. Многие плакали, многие, наоборот, восторженно хлопали друг друга по плечу и произносили свои небольшие речи и возгласы на местах. Не все заметили, что в президиуме началась какая-то заваруха. А дело было в том, что один из делегатов — Сивица, представлявший, кажется, Минский округ, прорвался к председателю собрания и в довольно резкой форме потребовал, чтобы конгресс составил и немедленно отправил благодарственно-поздравительную телеграмму Гитлеру. Кипель делать этого не хотел. Сивица настаивал, грозя устроить еще больший беспорядок и обратиться к конгрессу напрямую. Кипель попытался вывести бунтаря, но у него ничего не получилось. Пришлось вмешиваться президенту Островскому. Его внушения на Сивицу подействовали, и он неохотно удалился.
Николай Адамович так ничего и не разглядел, глаза ему за очками застилали слезы, он сидел в расслабленном, блаженном состоянии, тихо, но глубоко радуясь, что стал свидетелем этого необыкновенного события, испытывая чувство глубочайшей благодарности к этим замечательным и замечательно смелым людям — Кипелю и Островскому, которые, на его взгляд, искуснейшим образом прошли сами и провели общее собрание между двумя опасностями: страхом перед надвигающимся большевистским монстром и чувством излишней признательности коварному немецкому союзнику. Господи, как все складно и перспективно было выведено, какие радужные горизонты открываются впереди! Пусть теперь, пусть сталинские танки громят коричневую силу и несутся на запад хоть до самого европейского края, теперь никто не сможет игнорировать это постановление. Всякий властитель будет обязан дать белорусам то, что принадлежит им по праву. Наверно, будут перипетии, будут трудности; наверно, даже кто-то пострадает, возникнут карьеристы и прилипалы, а в первые ряды протиснутся люди хитрые, пронырливые. Но это уже не имеет кардинального значения. Это будут белорусские проныры и хитрецы. Пусть даже большая часть того, что говорилось на конгрессе, говорилась по-русски, это уже не имеет значения. Это белорусский праздник, а язык мы вырастим, как и свой парламент, и армию дополним и укрепим. Отныне и навсегда независимое белорусское государство обосновано и пойдет к своим успехам и драматическим событиям в качестве... И далее счастливые, хоть и старческие слезы. Няхай, квитнее, и опять слезы.
Обратно домой Николай Адамович добирался как бы в приятном полусне. Он не замечал, что вокруг громыхают колеса великих военных событий, маршируют роты, гудят эскадрильи, рвутся снаряды. Ничто не мешало прочной, тайной радости, установившейся в душе. Нет смысла описывать все приключения, что пришлось пережить старому учителю на пути к собственному дому, ибо он сам их едва заметил. Как паломник, стремящийся к месту своего поклонения, не замечает красот окружающего мира и выпадающих препятствий, так и Николай Адамович двигался не просто из Минска в Волковысск, а вояжировал в светлое будущее.
Данута Николаевна встретила его сначала с некоторым испугом — он показался ей немного не в себе, — а потом поняла: все в порядке. Отцу хорошо, впервые за столько месяцев взгляд его светится, и весь он немного светится, если присмотреться.
Присматриваться было некому. Вокруг разворачивались бурные, победоносные для враждебных Николаю Адамовичу сил события героической и гениальной в военно-стратегическом плане операции «Багратион». Немцев выдуло из города, около суток стояла выжидающая, тревожная пустота. Николай Адамович прошелся по затаившемуся городу, вернулся домой, сел в свое кресло и задремал.
Там его и нашли следователи с конвоем, пришедшие арестовать злостного националиста. Это было уже на четвертый день после освобождения Волковысска. Данута Николаевна, увидев, что к крыльцу подходит угрожающая делегация, бросилась предупредить отца. Только ничего этого уже было не надо. Николай Адамович Норкевич ускользнул от жестких объятий новой власти.

Глава двадцать первая

Антоник и Повх шли очень быстро, не скрываясь, не было на это времени. Им было видно даже отсюда, с лесной опушки, что на том берегу Чары у моста скапливается техника — видимо, саперы осматривали мост, определяя, способен ли он вынести колеса и гусеницы, прикатившие в большом количестве с севера.
Кузнец еле поспевал за худым, ловким начальником разведки, легкие его, мощные, как кузнечные мехи, издавали мощные хрипы, по лицу бежали потоки пота. Антоник время от времени останавливался на пару секунд, чтобы дать возможность гиганту отдышаться.
Оксана Лавриновна сидела на бревне у хаты. Оторвавшийся в самом конце от спутника начальник разведки сказал, облизывая верхнюю губу:
— Собирайтесь.
Оксана Лавриновна покачала головой.
— Собирайтесь, это приказ!
— Он не согласится.
— Велено не спрашивать никакого согласия.
Мать Мирона не пошевелилась. «Она состарилась», — вдруг подумал Антоник. прежде, когда ему приходилось ее видеть, всегда она поражала своей гибкостью, женственными, но упругими движениями. Сейчас же плечевые кости торчат сквозь кофту, глаза мёрклые, руки в набрякших жилах.
Повх ввалился во двор.
— Мы поможем, — сказал Антоник, — надо идти, немец напер, весь берег в солдатах. Будут отряд гнобить.
— Так зачем мы к вам пойдем тогда?
— Отряд — это отряд. Сотня стволов, минометы. Отобьемся.
Она махнула некрасивой, вялой рукой.
— Ну, мне с тобой не спорить, приказ доставить, и все. Витольд велел. А веленое у нас исполняется. Хоть голыми, а оттащим.
— Мирон не схочет.
— Что такое — «не схочет»? Приказ!
Антоник сплюнул и пошел в дом; уже стоя в дверях, еще раз сказал, недовольно понизив голос:
— Да собирайся ты, времени совсем нету.
После яркого дня внутри хаты было мрачно и пахло как-то трагически, как будто тут не дом, а склеп. Антоник знал, где комната инвалида, решительно туда шагнул. Парень лежал с закрытыми глазами, но было понятно: не спит, а прислушивается.
— Уже понял? В отряд.
Мирон только хмыкнул мощными ноздрями, на лице его появилась улыбка. Какие тут еще улыбки!
Антоник выскочил наружу и крикнул на все так же сидевшую на бревне мать:
— Ну!
Она не ответила, но получалось, что ответила отказом. Не станет ничего делать. Да, осознал начальник разведки, решения принимает безногий, и, если он не захочет стронуться с места, мать останется сидеть. Кинулся обратно.
— Ну, показал ты характер, показал. Теперь уж хватит. Там целый батальон или больше. Времени у них мало, начнут прямо с колес, и часа у нас нет.
— Нас не трогали и не тронут.
— Ты очумел?! Так, для порядка, походя подожгут хату.
— У вас в лесу опасней.
— Что ты понимаешь. Все три взвода Витольд выдвигает с пулеметами, к тому же — лес. Да тут дивизию надо и неделю времени. А у них фронт шатается. Сунутся для порядка и обратно. Витольд соображает.
Мирон открыл глаза:
— Я к нему не пойду.
Антоник застыл от этой глупости и наглости. Его зло передернуло.
— Конечно, не пойдешь. Повх понесет. Крикни матери, чтоб собирала манатки, а то голые будете в лесу сидеть.
— Мы не пойдем.
Антоник зашептал матюки.
— Да что я тобой тут...
— Не подходи!
Когда начальник разведки подошел вплотную к кровати и схватился за одеяло, чтобы рвануть его в сторону, Мирон поднял пистолет, который держал на груди под одеялом:
— Уйди.
— Какой уйди! Приказ!
— Я уже взвел.
Послышались шаги Повха, и он загородил дверной проем.
Антоник протянул руку:
— Отдай!
Мирон выстрелил. Пуля попала в плечо, начальник разведки присел, мыча мучительные звуки. Повх подхватил его.
— Уходи! — закричал Мирон.
Кузнец, пятясь, потащил товарища вон из комнаты.
Когда вытащил на улицу, Оксана Лавриновна только покосилась на них, продолжая сидеть.
Со стороны моста слышались отчетливо нарастающие механические шумы. Колонна перегружалась через реку.
— Приказ, — прошептал Антоник.
Ничего ему не отвечая, кузнец взял его за здоровую руку и ногу и закинул себе за спину. Вздохнул и небыстро, но решительно пошел со двора.
На краю леса его встретили Ясь Донатов и старый Волчунович. Повх сказал хлопцу, положив потерявшего сознание начальника разведки на траву:
— Беги. Скажи, идут.
Волчунович сосал свой чинарик.
— На этот раз, поди, не пронесет.
Действительно, сколько раз за эти годы германская армия обрушивала на партизанские чащобы свои снаряды и мины, а винзаводу хоть бы хны, никаких серьезных повреждений. Только сейчас, очень было похоже, не отсидеться.
— Ты лучше сам подожги.
Винокур только сплюнул и нырнул в кусты.
Повх, продолжая дышать тяжело, поглядел на лежащего, потом в ту сторону, откуда пришли. Как будто по заказу, там поднялся одинокий столб дыма и стал размазываться по ветру.

Глава двадцать вторая

Я знал, что нужно делать, и совершенно не представлял, как я это сделаю. Офицерская моя голова уже все тактически решила: надо собрать всех вместе, а еще до того надо во что бы то ни стало сунуть Бобрину предназначенное для него послание. У него своих мозгов нет, давно уже понятно, а письмецо это заменит начштаба мозги и даст характер. Такие приказы, да на такой бумаге он игнорировать ни в коем случае не посмеет. Он должен сказать всей этой шайке лесных дворян: делаем вон то, а другого не делаем. Витольд, не желая идти на Гибуличи, не просто посылает Бобрина и Шукетя с Копыткой, не просто даже уклоняется от воли уже сильно погромленной бригады, он идет против страшного и однозначного приказа командования армией. А приказ армии не сам по себе появляется, в нем гудит такая важная воля, что даже душа зажмуривается думать.
Я шел очень быстро и был сильно занят своими разбегающимися соображениями, но Антоника с Повхом увидел первый. Они шли навстречу, переговариваясь. К Оксане Лавриновне? Больше некуда. Хотел окликнуть. Не стал окликать. Бог знает, какие у них насчет меня есть распоряжения. А то, что их не будет на месте предстоящего курултая, даже хорошо — слишком они в последнее время отчетливо показывают свое особенное почтение к Витольду. Раньше и Антоник, и особенно кузнец казались мне людьми немного наособицу, так вот нет, при сгущении атмосферы проявились как именно Витольду верные воины.
В таборе был переполох, но при этом все говорили шепотом. Я пересек его, по инерции оглядываясь и оценивая. Нет, нипочем им не уйти от прибывшей зондеркоманды. Там ведь не просто лютые люди, а и ученые по специальной части. Они и в лесу ориентируются лучше любого партизана, и вооружены так, что подумать лишний раз неприятно, и приказ имеют вполне конкретный: полное истребление. Вот я от края леса долетел сюда за каких-нибудь двадцать минут, им понадобится не намного больше.
Витольд, чтобы показать Бобрину, Шукетю и регулярно снабжаемой доносами бригаде, что он слушается приказов, свои вооруженные взводы — Рамазана, Буткевича и остальных, кто в непосредственном подчинении, — провел дальше, к самой линии болот, поставил как бы на полпути к тому краю пущи, что ближе к Гибуличам. Но, однако же, застрял, хотя проходы меж болотами были отлично разведаны: иди атакуй, радуй командование дальше.
Нет, сидит.
Бобрин мается животом, весь желтый, а Шукеть в одиночку не может перешипеть всю партию Порхневичей. Копытко подгавкивает сбоку, но кто вообще его принимает в расчет. Взводные, я так подозреваю, выжидают. Но при виде такого документа, что жжет сейчас мне брюхо под тельником, скажут свое слово. Уважать мы вас, Витольд Ромуальдович, уважаем, но война есть война, и на войне надо слушаться того начальника, который главнее.
— Стой!
Ох ты! Зенон! Самого Антоника я обошел, а тут...
Ствол ППШ смотрит мне прямо в грудь. Только бы не задумал обыскивать: придется что-то предпринимать.
— Пошли.
— Ну, пошли. Не хочешь спросить, где я был? А я скажу.
— Почему ты не спросишь, где я был?
— Спросят.
— Хороший ты парень, Зенон.
— Знаю.
— Только возьми себе на ум: если б я был дезертир, чего бы я сюда теперь притащился?
— Мне чего об этом думать? Придем, спросят, расскажешь.
Мудрая позиция. Такую не объедешь. Как он мог знать, что я здесь пойду?!
— А у меня большая радость, Зенон.
Молчит.
— Я ведь не просто так бегал на Тройной, а после уж во Дворец.
Молчит, но заинтересовался точно.
— Мать свою я нашел, представляешь?
Он ничего не сказал, но в его молчании отчетливо послышалось: что-что?
— Чего непонятного? Во Дворце живет мать моя родная.
Свои прямые обязанности разведчик Зенон выполнять не перестал, но я теперь точно знал: частично он уже сбит с толку. Только зачем это надо? И противно вдруг стало. Я, как самый поганый блатной, пытаюсь разыгрывать мамочкину карту, взять на слезу парня, на душевный трепет. Вот, Елизавета Андреевна, едва обрел я родную душу и тут же пускаю в поганый оборот — да, собственно, ради чего? Задавить мне, что ли, этого мелкого Порхневича, пока никто не видит! Для моих дел лучше явиться к штабу не под конвоем. Но парень-то хороший.
Макарка!
Снимая все эти кружения мыслительные, появился товарищ мой и кинулся обниматься.
— Ты что, Макарка?
— Соскучился.
Злой глаз на Зенона.
— Они говорят — ты убежал.
— Вот он я, Макарка, наоборот, прибежал.
Среди стволов впереди замелькало: палатки, шалаши, люди.
— Стой! — приказал Зенон.
— Все в штабе, — сказал Макарка. Ему положено все знать, вот он все и знает.
Я почувствовал, как мой конвоир снимает у меня с плеча мой «шмайссер». Да бог с тобой, бери, конечно.
— Макарка, — это он моему лучшему другу, — побежи сказать там: я его привел.
Смотри-ка, ничего никто не знает здесь про мое письмо, а отношение ко мне такое, будто знают.
Что там происходит в штабном шалаше, я легко могу себе представить. Дилемма у них, и Витольд на пальцах объясняет тем, кто уже все понял или еще недопонимает, в чем она.
Макарка обернулся мигом:
— Велели вести.
Собственно, не шалаш, а навес, только частично, с боков, прикрытый брезентовыми простынями. Подходи кто хочешь, слушай; правда, взводам дан приказ быть по краям позиции, выполняют. А Макарка прокрался, залез на дубок, затаился на нижней ветке.
Я сразу понял свою огромную удачу: Витольд и Бобрин сидели на разных краях стола, так выражалась, видимо, существующая меж ними оппозиция. Ближе к отцу-командиру прочие Порхневичи — Тарас, Михась, Анатоль, сын Доната Яська. На другой половине, рядом с Бобриным и Шукетем, — Копытко, Буткевич, Рамазан. И я подумал: это удобно. Именно таким словом — удобно. Сам себе пока не расшифровывая, что подразумевается под этим мирным вполне словом.
Меня ввели в тот, видимо, момент, когда Витольд Ромуальдович излагал суть ситуации. Он посмотрел на меня с какой-то скукой, я ждал от него более жаркого отношения. Я себе понавыдумывал, что он видит во мне какую-то загадочную и опасную личность, а тут скука.
И это тоже было — удобно.
Или, наоборот, опасно. Сейчас мигнет: отвести за те сосны и шлепнуть!
Быстрый допрос.
Нет, он получится, господа вельможные Порхневичи, неожиданно для всех вас чуть длиннее, чем могло предвкушаться.
Может, меня бы и не расстреляли, но я не хотел испытывать судьбу.
— Что? — спросил Витольд, и все вместе вперились в меня взглядами, когда я в ответ на вопрос «куда это и к кому бегал во Дворец?» сразу врубил им про расстрелянных парашютистов, про майорскую форму, про поляков, которые подвернулись им под ноги и расстреляли делегацию.
Повалил обмен мнениями.
Можно было понять, что в отряде была информация о десанте, и даже о полномочиях его. Догадывались, что командовать Витольду после этого будет сложнее.
Такие, как Копытко и Бобрин, а особенно Шукеть, расстроились — им хотелось уже под твердую, однозначную руку.
— Поскольку полномочия десанта и этого майора нам неизвестны, — неожиданно громко сказал Витольд, силою перекрывая ропот разговоров, — будем действовать, как подсказывает нам ситуация. Где Антоник?
— Еще не вернулся, — доложил Зенон, — Якусик докладает, немцы чинят мост, потонул в реке один броневик.
— Потонул? — удивился Тарас и другие вместе с ним.
Зенон чиркнул себя ладонью по голенищу, показывая, что только гусеницы и колеса.
— Повторяю, что уже говорил: отряд делить нет никакого смысла. Если Рамазана отправить на Гибуличи, то смысла нет с одним взводом, и все равно все минометы придется отдать. И это все равно что...
Рамазан решительно подвигал широкой нижней челюстью и нахмурил брови: его это задевало; но и возражать он не мог: с одним взводом на станции делать нечего.
— А ежели весь отряд... — Витольд понизил голос. И все понимали, что он хочет сказать: в гражданском лагере одни трупы.
— Извиняюсь, — сказал я.
Витольд опять посмотрел на меня со все той же скукой: что же с тобой, подозрительным таким, делать? Каждый человек сейчас на счету, и доверия к тебе никакого. Под арест — опять-таки каждый человек на счету.
Я молча достал из-за пазухи обгорелый конверт и положил перед Бобриным. Начальник штаба сидел с очень плохим видом, ему в брюхе, видимо, было нудно. Логика рассуждений командира приводила неизбежно к тому, чтобы нарушить приказ бригады, а за это — трибунал.
Появление письма обрезало все разговоры. Новый взгляд, брошенный на меня Витольдом, был без скуки. Я, глядя ему точно в глаза, сообщил:
— По приказу товарища майора в руки начальника штаба.
Они, родные, и не представляли, чтобы тут могло быть нечто, что неподвластно пану командиру. Даже сам Бобрин удивился. Он готов был уже и отказаться от персонального права на письмо ради сохранения единства руководства, но Шукеть подпихнул его под локоть — не дури, читай!
Бобрин почему-то покосился на меня. Нет, я всего лишь доставил. В сторону Витольда не глядел, боясь явно, что как-нибудь не сдюжит невольного противостояния.
Достал неуверенными пальцами из горелого конверта лист в полной бюрократической сохранности. Развернул.
Шукеть что-то прошипел, нехорошо стрельнув взглядом в Витольда. Господи, у меня в союзниках эта шершавая ящерица!
Командир все понял, он начал подниматься, чтобы как-то вмешаться в развитие ситуации.

Глава двадцать третья

Облава!
Сразу в три свистка ударили на том конце базара. Он, как и гродненский, располагался недалеко от вокзала, на широком вытоптанном месте: с одной стороны — рельсы, с другой — как лучи от восходящего солнца, расходятся несколько кривых репейниковых переулков. От свистков и немецких лающих команд народ взбурлил, каждый кинулся сразу в три стороны, одновременно хватая самое ценное с воза, своего или чужого, бабы заголосили, мужики заматерились — словом, хаос.
Янина теперь уже была девушка битая, а нервы она себе отменила, как ненужное при нынешней жизни. Схватила Сару за руку, запрыгнула легкой ногой на перевернутое ведро и оценила ситуацию. Основное наступление шло со стороны вокзального здания. Немцы шли цепью, собаки рвались с поводков и перепрыгивали рельсы. Казалось бы, можно отступить в один из переулков. Глупая мысль: краем глаза Янина увидела переднее колесо мотоцикла, торчащее из одного такого переулка. Значит, и в остальных припасено.
Кого ловят? Какая разница, спасаться надо на всякий случай всем.
На первый взгляд путей к отступлению не было. А на второй взгляд — вот он, пожалуйста. Между вагонами состава, что начинается прямо в десяти шагах, и заборами придорожных хаток можно просочиться. Уже какой-то дедок туда наладился, ковыляет, припадая на костыль. Мы его обгоним.
При всей своей умственной заторможенности бегала Сара как лань. Девушка и девочка сразу же обогнали старика и помчались, время от времени цепляясь за концы шпал. Глухая стена вагонов стояла справа, слева за бесполезными низенькими заборчиками чахлые огороды, там не спрятаться.
Немцы сообразили, куда происходит утечка, сильная трель полетела по искусственному коридору. Янина припустила сильнее, хотя, казалось бы, куда там сильнее.
Сзади прозвучал выстрел. Янина успела подумать: хорошо, что старик у них за спиной, перекрывает особо въедливому фашисту обзор.
Еще один выстрел. Инстинктивно наклонившись, Янина неожиданно уперлась в непонятную преграду, сверху посыпался страшный иноплеменный смех. Оказалось — вагон с солдатней. По пояс голые, в пилотках, пьяноватые или просто веселые фрицы. Один, схватившись сверху за перекладину, что перекрывает зев вагона, подъехал под нее снизу и вытянутыми ногами перекрыл дорогу бегущим аборигенкам. Их испуг и растерянность были поводом для многоголосого веселья.
Янина мельком оглянулась, старик их нагонял. Она цапнула Сару за шею, наклонила с силой как можно ниже, и они на четвереньках почти проскользнули под игривым сапогом. Янина раскровянила колено и ладонь. Сзади раздался звук падения и снова взрыв хохота, а потом немецкая ругань.
Старик получил в спину и повалился, выбросив костыль далеко вперед, как бы указуя путь. Янина прыгнула в ров, что теперь шел вдоль полотна. Сара осталась стоять, прижавшись спиной к вагону. Пуля выковырнула щепу из шпалы у нее под ногами.
— Иди сюда!
Пришлось вылезать, хватать за рукав и вместе по новой бросаться в ров. На четвереньках по дну, а там под ковыльной травкой, которой порос ров, и всякой неудобной, колючей мусорной дрянью.
Стрелять перестали.
Состав дернулся и лязгнул вагонами.
Вылизывая одну руку и таща второй девчонку за собой, Янина выбралась на другой край — заметила узкий просвет между двумя участками. Заборы, плетенные наполовину из веток, наполовину проволочные, местами сделанные из старых дверей и прочего подручного хлама; колючки и сучки хватали за полы юбки, за рукава жакета. Пригибаясь, просунулись в глубь участка, там жара, паутина, лопухи, сирень, жасмин, можно затаиться. Хозяйского дома практически не видно. Да и участок, кажется, заброшенный. Окна мертвые. Проверять не будем.
Похоже, оторвались.
Ничего, Сара-Серафима, ничего, нам уже немного осталось. Совсем немного. Выберемся из этого нервного Скиделя, а там, пообочь лесочков и посадочек, к нашей родимой Пуще. Она не выдаст.
Глухое здесь место, даже собаки не брешут. Это объясняется просто: немцы их всех перестреляли. Как приедут на окраину с обыском, псы ярятся и получают от власти пулю в пасть.
Они шли медленно, осторожно. Переулок кривой, под заборами уже разрослись репейники, даже сами улицы поросли мелкой муравкой, только колеи белые. Колодец. Сядь, Сара, напьемся. Ведра нет. Ладно. Как они сами-то — приносят ведро и привязывают каждый раз?
Посидим.
Тепло. Я четыре картошки успела схватить, распалим костерок где-нибудь поглубже в лесу, в золе сготовим.
Они сидели довольно долго, минут двадцать. Тихая, пропитанная пчелами тишина. Доносятся звуки, по которым ничего не понять, звякнуло, кто-то тяжко вздохнул. Конь? Едой ниоткуда не пахнет. На работу мы здесь наниматься не будем. Хватит. Осталось две ночевки, в худшем случае три.
Встали и не торопясь пошли вон из города. Переулки попадались все такие же: штакетники, плетни, проросшие кустами черной смородины, и поречки, затаившиеся в глубине дворов дома. Кто-то наверняка где-нибудь тут засел, но уж наверно сильно напуганы. Облаву и стрельбу отсюда хорошо было слыхать. Сидят по домам и носу не высовывают, и их можно понять. Дела у немецких гадов идут плоховато на фронте, вот они и впадают в бешенство тут, в тылу, любой им кажется партизаном или подпольщиком. Когда месяц примерно назад Янина с Сарой тронулись из Сопоцкина, атмосфера была совсем другой, а теперь такое впечатление, будто каждому немцу дали пинка невидимой ногой и он только и высматривает, на ком бы выместить злобу.
До границы города оставалось совсем немного, нужно только пройти вдоль улочки над прудом, а дальше уже группки сосен, там перебежать дорогу и лес. Не Пуща еще, но уже лес, там можно отлежаться до наступления темноты.
Это что еще?
Пригородная, томная, с неопределенной тревогой в теплом воздухе тишина внезапно оказалась где-то с краю подпорчена механическим вмешательством. Похоже — грузовик, он въехал в один из ближайших переулков. Грузовики могут быть только немецкие и наверняка с солдатами. Облава не кончилась!
Янина опять спокойно, без ненужной спешки осмотрелась. Вот мы куда сховаемся, если что. Полуразломанный забор с выпавшими штакетинами, за ним сразу густые кусты. Залегли в кустах.
Сара лежала спокойно, как будто нарастающий этот звук не имел к ней отношения.
Кажется, мимо.
Нет, звук вильнул внутри ее напряженного слуха, и стало понятно — приближается. Среди яблоневых крон, что в саду напротив, выходящем прямо к краю пруда, промелькнули фигуры угрюмо сидящих солдат с поставленными меж колен винтовками.
Ну что ж, спрятались добре.
Сара лежала, стараясь даже не дышать, словно хорошо понимала, что происходит.
Ноющий звук перегруженного автомобиля забил, как ватой, всю длину притаившегося переулка. Машина своими бортами шла почти впритирку к штакетникам, солдаты сонно качались на неровностях дороги. С подножки соскочил офицер со стеком и, сдерживая шаги, подбежал к калитке дома напротив укрытия Янины и Сары, всего в каких-нибудь шагах десяти от них. Грузовик проехал немного дальше и остановился на самом краю пруда, немного задев воду левым задним колесом. Солдаты стали замедленно выбираться вон. Коряво переползая через борт, прыгали, тяжело хлопая сапожными подошвами. Они были так запылены, что над каждым образовывалось облачко. Девушки этого не видели, лежали, вжавшись лбами в землю.
Офицер скомандовал что-то и пнул сапогом калитку. Вошел внутрь, за ним несколько солдат. Остальные сели на корточки у пруда и стали умывать физиономии и шеи, вяло переговариваясь.
Янина приподняла голову. Картина была довольно мирная. сейчас помоются — и дальше.
И тут раздался истошный визг из дома, в который вошли солдаты с офицером. Солдаты у воды оглядывались сидя, физиономии у них были скучные. Они как бы говорили: опять?!
Появились те, что вошли. Сначала один, потом второй. Оба тащили за волосы упирающихся женщин. Упирающихся и орущих. Они перебирали ногами, а руками хватались за солдатскую руку. Их бросили у грузовика. Один солдат слюнявил палец и тер запястье — очевидно, кто-то из женщин поранил его ногтями. Он был с нашивками и скомандовал сидящим. Легко было понять — что. Солдаты, вздыхая, поднялись и тоже пошли в дом. Двое сбросили с плеча на руки свои винтовки и встали в позе охранников, наставив стволы на женщин.
Из дома слышались новые взвизги и жалобы.
Один за другим немецкие солдаты, все с закатанными рукавами, тащили по взрослой или молоденькой женщине, утирая обильный пот.
Большой седобородый старик в черном пиджаке, серых штанах и сапогах бутылками вышел сам, его только тыкали стволом меж лопаток, он нелепо вздергивался.
Евреи, поняла Янина и странным образом успокоилась, потому что в действиях немцев увиделся ей смысл, и стало ясно, что она сама не может быть целью этой команды. Они приехали специально, по конкретному адресу, забрать скрывающихся. Немцы преследуют и охотно убивают евреев, это с самого начала войны всем известно, при чем же здесь мы. Сара смотрела перед собой неподвижным взглядом, подтянув под себя руки, как сфинкс. В просвете между штакетинами росло семейство одуванчиков, оно время от времени испускало невесомые парашютики, подвергаясь сдержанному дыханию девочки.
Янина положила руку ей на загривок, стараясь пригнуть к земле: что, хочешь, чтобы тебя увидели?! Сара почти не поддалась.
Немцы неторопливо, методично очищали намеченный дом, потом перешли к следующему. Часть же вошла во двор того дома, в саду которого лежали спрятавшиеся. Сразу выяснилось, что дом не пустует, хотя и мог показаться безжизненным. Сколько вообще народу и шума скрывалось под покровом, казалось бы, сплошной тишины!
Янина и Сара лежали теперь совершенно плоско, потому что немецкие сапоги ступали буквально рядом, шагах в пяти. Хорошо, что одежка такая серо-черная у нас, неприметная, за кустом неразличимая.
Каждый вопль, издаваемый вытаскиваемой женщиной, проходил по телу девочки как мелкое землетрясение.
Пронесло!
Топот сапог переместился к пруду; поднимая пыль, немецкая шеренга теснила небольшую толпу к берегу левее грузовика. Начали расставлять в одну шеренгу, и Янина сразу поняла, что теперь будет. Не грузят — значит, станут расстреливать. Восемь или девять женщин и четыре старика, трое ребятишек. Ребятишек-то как можно? Янина скрипнула зубами. Но тут же ее отвлекло легкое, как мановение укромного садового ветерка, движение слева.
— Стой! — выбросила она тишайший шепот вслед поднявшейся девочке.
Та, не обращая никакого внимания, шла в полный рост к забору.
— Сара!
Янина приподнялась, почти не считаясь с риском быть увиденной.
Девочка аккуратно присела перед дырой в заборе и проступила через нее вовне, там еще была бузина, и за ней можно было укрыться, и вернуться еще было возможно.
— Сара!
Девочка ни секунды не помедлила за деревом. значит, у нее не было никаких сомнений. Она вышла из-за ярко-зеленой бузинной кроны на обозримое пространство. Но ее пока что никто из немцев не видел. Выстроенные для расстрела евреи могли ее видеть, но были не в силах понять, что происходит.
— Сара! — просипела Янина.
Девчонка пошла к пруду решительным, хотя и немного ходульным шагом, в этом сказывалась ее неполная вменяемость, но решимость дойти «туда» переламывала затрудненность в движениях. В шеренге расстреливаемых, кажется, что-то поняли. По крайней мере, один старик, самый седобородый, наклонился вперед и страшно выпучился, своим видом явно командуя ей: беги!
— Сара!
Она и побежала, но не прочь, а к стоящим. Оглянувшийся солдат что-то шепнул офицеру, тот, щурясь, обернулся.
Сара уже была в нескольких всего шагах от шеренги. не выбирая, она вцепилась в подол средних лет женщины в разодранной, заправленной в черную юбку рубахе, с растрепанными, буйно торчащими в разные стороны волосами и абсолютно безумным лицом.
— Мама! — раздался крик.
Янина не поняла, кто кричит, она отвыкла от голоса девочки.
Сара обхватила женщину за талию и уткнулась лицом ей в плоскую грудь.
— Мама.
Седой старик что-то прокаркал по-своему. Женщина поняла и стала отталкивать от себя руки Сары и что-то кричать ей. Понять было нетрудно что. Уходи! Уходи!!
Немцы с интересом и как бы даже иронически поглядывали на эту сцену, не предпринимая пока никаких действий.
— Мама! — снова налетала девочка с растопыренными руками на женщину, после того как была отброшена.
Женщина била ее по щекам и отпихивала, отпихивала.
Офицер отдал команду.
Сара вцепилась в женщину.
Янина рухнула лбом в землю и прошептала:
— Су-у-ка-а!
Долго, секунд десять наверно, было тихо, потом раздалось:
— Фойе!
Залп.

Глава двадцать четвертая

Макарке повезло. Он давно мечтал о том, чтобы оказаться на заседании штаба, но прежде об этом было смешно и мечтать, в землянку Витольда Ромуальдовича попасть было совершенно нереально. Теперь же штаб совещался в простом шалаше, да еще почти без стен. Незачем и некогда было устраиваться основательнее, отряд как бы застыл в точке неопределенности, выжидая момент, когда будет решено, куда двигаться дальше. В углу были сложены ящики с патронами и другим боевым имуществом. Мальчишка подкрался, посидел на ветке недалекого дубка, потом просочился под брезентовую полу, тихонько вскарабкался по ящикам и залег сверху, невидимый тем, кто сидел внизу, у импровизированного стола, составленного из еще двух ящиков.
Тут были все старшие, кроме начальника разведки. Витольд сидел в профиль к Макарке, справа и слева от него поместились командиры-родственники: дядька Тарас, Михась, Анатоль, Яська. На другом конце стола со страдальческим видом сидели начштаба Бобрин и прищуренный, вечно ко всем присматривающийся политрук Шукеть, рядом задумчивый, все время вздыхающий Копытко, человек без должности, но ветеран отряда.
Два взводных командира: тонколицый, учительского вида Буткевич, он был человек железного подпольного характера, очень и очень себя показавший, и Рамазан — удивительное про него рассказывали: как он, оказавшись за несколько дней до начала войны в командировке, схоронился у какой-то вдовы, подлавливал одиноких немцев ночью и убивал по-горски — кинжалом, за его голову была назначена награда в рейхсмарках. Он бежал в лес, какое-то время жил в самой настоящей берлоге, чуть ли не убил перед этим медведя. Вплоть до появления в отряде Литвинова Макарка больше всего уважал именно Рамазана и прилеплялся к нему.
Комвзвода с помощниками (у одного Михальчик, у другого Коник) располагались как бы на нейтральной территории, и оба смотрели в стол — наверно, чтоб не попасть под влияние какого-нибудь взгляда с той или иной стороны.
Вошли Зенон и Литвинов. Не сказать, что брат Анатоля конвоировал старшего сержанта, но он нес оба автомата. Литвинов держался очень свободно, как будто пришел в гости, и Макарка был спокоен: друга не ждет ничего нехорошего, хотя было известно про его «самоволку». Раз он так не боится, значит, обойдется.
Командир смотрел на него непривычным взглядом, Макарка никогда у командира такого взгляда не видел. Не особо злой, не особо подозрительный — другой!
Макарка очень быстро понял, что друган его совсем, однако, не в вольготном и простом положении находится. Царящее за столом молчание, скорее всего, было не от нечего сказать, а от другого: какая-то злость была в каждом, и можно было подумать, все всеми недовольны — и недовольны бывшим перед тем разговором. О чем могли говорить, Макарка догадывался, об этом все говорили, хоть в отряде, хоть в лагере. Последняя бабка шамкала, что «батька» не выдаст, отобьет понаехавшего на железе немца.
Отрядные были не так уверены, курили, переругивались или посмеивались нехорошо, без всякой радости.
Теперь вот сержант Литвинов стоял перед столом, справа Витольд, слева Бобрин с цепким Шукетем.
Где был? Что делал?
Сержант отвечал охотно, даже немного с вызовом. И очень чувствовалось, что недовольство и сомнение за столом растет.
Не долго это все продолжалось.
Потом вдруг Литвинов полез за пазуху, достал оттуда обгорелое письмо и отдал прямо в руки начальнику штаба. Это сильно и резко своротило всем сидящим головы. Хором они глядели теперь на подрагивающие пальцы Бобрина, на вынимание им листка, разворачивание его.
Шукеть лез через плечо: я политрук, мне можно.
Волна болезненного недоумения обежала круг сидящих.
Витольд Ромуальдович стал подниматься.
И дальше случилось непонятное: старший сержант Литвинов сунул руку за пазуху, откуда перед этим добыл письмо, и рука вернулась с пистолетом. Он сделал шаг вправо и, не говоря ни слова, выстрелил Витольду Ромуальдовичу в грудь. Потом в грудь тоже начавшему подниматься Анатолю. Тарас остался сидеть, но и он получил пулю — все в левую верхнюю часть груди, выстрелы были сделаны как под копирку. Последним Литвинов застрелил Яся, тот пытался осесть под стол, и пуля была вбита ему в голову.
Буткевич и Рамазан с помощниками уже успели вскочить, но тут раздался болезненный, но при этом неожиданно резкий и властный голос Бобрина:
— Сидеть!!!
Литвинов в этот момент оборачивался, а Зенон в тот же самый момент выпустил из левой руки мешающий ему «шмайссер» сержанта, передергивал затвор своего ППШ.
— Отставить! — опять не своим голосом крикнул Бобрин.
Но теперь его никто не послушался: выстрелили одновременно и сержант, и Зенон.

Эпилоги

1
8 мая 1945 года. Раннее утро.

К старой кирхе примыкал большой, огороженный каменной стеной двор. Там их всех и поместили. Штаб дивизии располагался в трапезной храма, где на стенах золотой полустершейся краской были нанесены имена всех предыдущих настоятелей и годы их службы.
Британский капитан, командовавший конвоем, отдал честь полковнику Крамаренко и пожал на прощание руку. Он был рад, что удалось избавиться от этой обузы. Вормсдорф, судя по всему, попадет в зону ответственности Красной армии, поэтому пусть сотня коллаборационистов, оказавшаяся в руках британцев на городском вокзале, будет трофеем русских.
Пастор, стоявший в сторонке и с тоской наблюдавший за сценой профессионального прощания представителей союзных армий, был монументом тихой скорби. Полный, седой человек в старой сутане медленно перемещал пальцами черные горошины четок и что-то шептал бесшумными губами.
— Порхневич! — крикнул полковник, все еще глядя вслед укатывающему джипу.
К нему тут же резво подошел молодой младший лейтенант в выцветшей, застиранной, но чистенькой форме. Полковник, не повернув головы, сунул ему сложенные вдоль листы бумаги:
— Список.
— Так точно.
— Давай этим заниматься будешь ты.
Младший лейтенант без всякого азарта заглянул в бумаги:
— А что мне с ними делать?
— А я откуда знаю? Опроси. Я доложу выше. Боевых задач перед нами на сегодня не стоит. Мы поцеловались с товарищем Монтгомери, постоим пока так.
— А чего мне у них спрашивать?
— Ну-у, кто такой, чего, откуда... Не знаю.
— А может, так: особый отдел прибудет — и сдадим?
Полковник потер подбородок:
— Нет, надо как-то... Особый отдел будет... А ты... опроси, Василь.
Младший лейтенант вздохнул.
— Ничего, привыкай. подозреваю, что такой работенки у нас в ближайшее время будет.
Василь Порхневич покосился на зажмурившегося пастора, прикидывая, очевидно, ждать ли от него какой-то помощи. А какой?
Полковник сел в свой «виллис» и махнул водителю: туда!
Младший лейтенант подозвал двух бойцов из группы, что курила на ступеньках у входа в кирху.
— Слушай, Матвеич, — обратился он к одному из них, тому, что постарше, выполнявшему на данный момент обязанности старшины роты. — Ты погляди там, крупы какой-никакой нет? Надо бы им каши сварить.
— Им?
— Сам понимаешь.
— Погляжу. — старшина перевесил свой ППШ на плече стволом вниз.
Василю Порхневичу очень не хотелось разговаривать с этими, что собраны в церковном дворе. Неприятный приказ он получил. И не догадывался, насколько неприятный. Это же целый день со всякой швалью... К тому же список был, естественно, написан по-английски, сиди теперь выворачивай язык.
Нашел комнату — пустую, с решеткой на окошке и распятием на стене. Принесли стол, стул. Велел заводить к нему по одному, сообщал бойцам, назначенным в конвой, фамилию.
Уже после третьего гада стало младшему лейтенанту ясно: работа его лишена всякого смысла. Эти перепуганные, заискивающие или, наоборот, замкнувшиеся люди безбожно врут. Все оказались в своих поганых рядах случайно, судьба запихнула, в казнях и вообще репрессиях — не дай бог, не участвовали. Уже давно осознали, что Гитлер сволочь, да только как удерешь — пуля в спину. Прямо хоть жалей их. Тут были в основном власовцы, все как один канцелярские, по их словам, крысы и оружия в руки не брали. Были украинские националисты, эти и не пытались скрыть, что ненавидят, вернее, пытались, да никак не получалось.
Ничего, сказал себе Василь, приедут настоящие опера, те возьмут их в допросную разработку, их пустой болтовней не накормишь. Чем дальше, тем опрос становился формальнее и быстрее. Перевернув третью страницу, младший лейтенант прочитал очередную фамилию:
— Порх... — и заперхал. Господи! Прочитал про себя, озвучил. Не может быть! Стрельнул глазами в бойца, тот ждал очередного имени. Младший лейтенант откинулся на спинку, пару секунд посидел с закрытыми глазами, вроде как устал. Потом снова наклонился над списком в надежде, что верхняя фамилия испарится. Но нет, делать было нечего.
— Порхневич.
Боец мигнул, поставил винтовку прикладом на носок сапога и наклонился вперед.
— Не понял?
— Не понял.
— Порхневича сюда. Иди.
У двери боец оглянулся. Взгляд офицера толкал его: иди!
Брата Василь узнал сразу, несмотря на то что прошло больше четырех лет и Веник сильно, очень даже сильно изменился. Выглядел еще и старше своих лет. В кургузом пиджачке с выгрызенным локтем, в ботинках без шнурков, с торчащей длинной, бледной шеей, на которой голова с сумасшедшими глазами. В них то ли веселый ужас, то ли нервная радость.
— Здравствуй, братка!
Василь чувствовал взгляд бойца — очень-очень заинтересованный. Под этим взглядом не очень-то разгуляешься.
— Ты не думай, на мне крови нет.
Младший лейтенант поморщился. Так говорили все, и про всех он точно чувствовал: врут. Теперь так говорит брат. Родной брат Вениамин.
— Я был в белорусской Самообороне, нам оружия вообще не давали.
Чтобы что-нибудь сделать, Василь поставил галочку против своей фамилии в списке.
— Ты, я вижу, офицер. Поздравляю. И ордена...
Но спросить что-то надо.
— Что ты знаешь про наших?
Веник виновато поморщился:
— Я ж с ними не был, я ж в Гродно был, а потом в лагере. В концлагере. Я в концлагере был, Василь, в Голынке.
Внутри у офицера что-то дернулось, надежда на привязи.
— В концлагере?
— Да, да, полгода почти. Чуть не сдох.
— А как...
— В Самооборону — это случай, ты что думаешь, не-ет. Там и оружия не предусмотрено, нам не давали. Прокламации, Беларусь независимая.
— Что это такое?
Веник набрал воздуха в грудь. Василь поднял карандаш — этого только не хватало.
— Узник, значит.
— Узник, узник, полгода. Это концлагерь, хоть и маленький.
— Иди. Уведи его.
Вениамин как-то вдруг померк.
— Братка, я правда, братка, я ничего, я так...
Выйти у него не получилось, внутрь, отпихнув тень в пиджаке, ворвался капитан Потехин с двумя черными большими бутылками в руках:
— Васи-иль!
— Что? — строго спросил младший лейтенант.
— Всё! — крикнул капитан. — Понимаешь, всё!!! Совсем всё!!!
Он грохнул бутылки на стол и стал ручкой пистолета сколачивать сургуч с горлышка одной из них.
— Старинное, я попа здешнего пугнул, вытащил откуда-то.
— Победа? — тихо, почти шепотом, спросил Василь.
Капитан вонзил в пробку острие ножа и одним ловким движением выковырнул ее. Протянул бутылку Василю:
— На. Чего ты, победа! Да что у тебя за рожа?!
Василь Порхневич смотрел на него болезненно сузившимися глазами.
— Брат у меня погиб.
Потехин сбился ненадолго:
— Брат? Ну, это... Все равно выпей.

2
9 мая 1985 года.

Яркий, немного ветреный день, деревья все в зелени, начинает цвести вишня, и вовсю цветет сирень. Выкрашенные желтой краской строения теряются в духовитых зарослях. Праздничная обстановка, детишки в белых рубашечках, новых сандалиях и с красными шариками в руках. Они перебегают с места на место, толкаются и смеются.
На обширной площадке между главным зданием, купол которого частью поднимается даже над самыми высокими деревьями, между широко разбросанными одноэтажными, выгнутыми, как клешни краба, флигелями установлена деревянная трибуна, на ней помещается стол, на столе микрофон и графин со стаканом. Перед трибуной восемь или десять рядов невысоких скамеек без спинок на вкопанных в землю столбиках.
Уже понятно: на трибуне будет сидеть власть, на скамейках — разного рода народ, в основном юный. Во Дворце с некоторых пор квартирует школа-интернат, в одном флигеле детишки нормальные, в другом — с особенностями психического развития. Но они тоже сегодня в белых рубашечках, те, что пионерского возраста, — в пионерских галстуках.
Над входом в главное здание прибит новый алюминиевый громкоговоритель, из него льется музыка, соответствующая моменту: «Землянка наша в три наката, сосна сгоревшая над ней...»
По воздуху вместе с музыкой плывет запах какао из неизвестно где расположенной кухни. Скорее всего, в той же пристройке, где она была во времена графов Турчаниновых и немецкого госпиталя.
Дети начинают нешуточно носиться, лопается несколько шаров, вызывая совершенно естественный хохот.
Взрослых вроде как и не видно. Но вот они начинают появляться с сосредоточенным видом из дверей главного здания, где по случаю большого праздника открыты обе створки. Поправляют галстуки, манжеты...
Громкоговоритель на время глотает звук, потом, побулькав, мощно и широко начинает песню, более всего подходящую к моменту, — «День Победы».
Педагоги решительно рассаживают детишек в «зале» перед трибуной. Детишек много, и совладать с их жужжащей массой непросто, но у местных работников есть соответствующий опыт.
На трибуну осторожно по свежесколоченной лестнице поднимаются сначала товарищ директор — Андрей Иванович Тикота, потом, медленно, один из почетных гостей, очень старый и худой человек — Иван Николаевич Шукеть. За ним председатель райисполкома — крепкий мужчина с толстой шеей, не помещающейся в вороте рубахи, с мощной, с проседью гривой, решительно зачесанной назад, Макар Петрович Ёрш.
Пока продолжается эта процедура, со стороны тополевой аллеи по древней булыжной мощенке, погромыхивая пустыми канистрами в кузове, въезжает на территорию Дворца ГАЗ-51; за рулем молодой, зубастый, красивый хлопец, а на месте пассажира довольно необычно одетый старик.
— Приехали, — сообщает водитель.
Старик лезет в карман своей салатного цвета, с вязаными манжетами куртки — за бумажником. Водитель сначала удивляется, а потом начинает хохотать.
Старик удивляется: парень ему очень помог, автобус довез его только до Сынковичей, а такси же там никакого и быть не бывает.
— Бросьте, — мотает головой и даже немного краснеет водитель, словно его уличили в нехорошем поступке. — Какие деньги, вы что!
— Вам же не по дороге.
Водитель говорит что-то вроде: девятого мая всем по дороге, и вообще у них так не принято, чтобы за подвоз брать с человека плату.
— Ну, спасибо, спасибо вам, запомню, — очень серьезно говорит старик и начинает выбираться с большими предосторожностями из кабины. Одет он, к странной бежевой куртке, еще и в джинсы и мокасины на босу ногу. По дороге сюда парень уж интересовался, кто он и откуда, и получил позабавивший ответ.
— Блудный сын, — сказал старик.
Ничего себе «сынок» восьмидесяти годков. И где ж твои батьки?
— Идите на музыку, все там, — напутствует гостя хлопец.
— Найду, — улыбается приехавший, — я ж тут бывал.
Парень кивает и, гибко потянувшись, хватает дверь за ручку и звонко захлопывает.
Необычный старикан, медленно ступая и ворочая по сторонам почти лысой головой, двинулся по мощенной кирпичом тропинке в сторону фанерного купола.
— Так и не застеклили, — шепчет он и усмехается, впрочем, без всякого ехидства.
Никто навстречу старому человеку не попался, все на сидячем митинге. Он шел, прислушиваясь и поправляя в ухе слуховой аппарат. Наконец работа его стала удовлетворительна. Именно в этот момент гость обошел левый край основного здания, и перед ним открылась праздничная картина: красные флаги с белорусской национальной вышивкой по краю, красные галстуки и белые рубашки сидящей детворы. Преподаватели равномерно распределились темными островками среди воспитанников в целях поддержания порядка среди непоседливой юности.
Над всей этой картиной раздавалось громкое, переливающееся шипение, как будто кто-то крутил испорченное радио. У микрофона стоял самый главный и заслуженный ветеран, на пиджаке его многочисленные награды, половину из них составляли, честно говоря, юбилейные медали — в честь 20-летия Победы, например, — но среди них попадались и настоящие боевые ордена. Старый ветеран сильно гнулся вперед под весом наградного металла.
Это был Шукеть, он как раз заканчивал речь. И вот закончил. Детишки, подражая преподавателям, звонко захлопали, порыв ветра встряхнул флаги, и в атмосфере добавилось торжественности.
Встал человек с толстой шеей и гривой.
— Спасибо... — громко сказал он, сильно ударяя ладонь в ладонь, и весь этот звук шел в микрофон перед ним, так что казалось, что дело происходит на взрывных работах в разгар рабочего дня.
Ветерану, естественно, предложили занять место на трибуне, в президиуме, но он сварливо отмахнулся и сообщил, что ему хочется «побыть среди ребят». Можно было понять, что это его обыкновенное поведение на таких мероприятиях, и ведущий не стал упорствовать.
Шукеть медленно, косо спустился по лесенке, отмахнулся от посланного ему помочь пионера, самостоятельно, хотя и не без усилия, проковылял к первому ряду и сел ближе к левому его окончанию. Погладил широкой ладонью по голове паренька, сидевшего рядом, явно осчастливленного этим жестом.
Странно одетый гость подошел к трибуне с левой стороны, появление его немного удивило собравшихся. Все смотрели на него, недоумевая. Не только пионеры, но и преподаватели и сам ведущий. Это был пункт вне программы. Но человек явно в возрасте ветерана. Одетый как-то...
Гость подошел и остановился, высматривая, куда бы сесть. Шукеть сказал что-то на ухо сидевшему слева от него пионеру, и тот, кивнув, вскочил и картинно предложил место пожилому гостю. Ответом были лучезарная улыбка и прижатая к сердцу ладонь.
Проследив, что все устроилось, ведущий достал из внутреннего кармана обширного пиджака, на котором тоже горел и переливался кое-какой металл, сложенные листки бумаги — речь. Речь легла на трибуну перед мужчиной, он только глянул в нее, но заговорил, глядя в «зал»:
— Вы знаете, ребята, какой сегодня день? Какой сегодня день?
— Девятое мая, — довольно уверенно и заинтересованно ответили ему сидящие.
— И не просто девятое мая, не просто День великой Победы, а сороковая годовщина этого великого дня. Ровно сорок лет назад ваши отцы и деды сломали наконец долгожданную шею фашистской гидре, прямо в ее логове — в Берлине.
Кто-то из преподавателей подал невидимую команду, и пионеры зааплодировали.
— В ту суровую пору каждый гражданин советской страны внес вклад в дело Великой Победы: боец — на фронте, рабочий — в тылу, партизан — в лесу. Поскольку ваши отцы и деды оказались на оккупированной территории, они, в полном составе деревни Порхневичи и представители других, соседних деревень, пошли в партизаны.
Ведущий налил воды в стакан, обмакнул мощные губы, облизнул их. То ли волновался, то ли хотел показать, что волнуем значением момента. К тому же этот неожиданный визитер.
— Тогда был не сорок пятый еще год, а сорок четвертый. Операция «Багратион» была в самом разгаре, названная в честь полководца двенадцатого года. Красная армия решительно наступала, враг огрызался, но ему уже приходилось уходить с многострадальной территории нашей Родины. Но седьмого июля немецко-фашистские силы задумали контрудар. На станции Гибуличи сконцентрировался кулак — несколько составов с техникой и живой силой. Если бы гитлеровцам удалось задуманное, это бы привело к колоссальным потерям и приостановке широкого наступления.
Выступающий опять обратился к воде, задумчиво подержал стакан на уровне рта, глазами ощупывая ряды пионеров и ветеранов. Неожиданный гость сидел смирно, засунув почему-то палец в левое ухо.
— К тому же в тыл отряду грозила зондеркоманда, пробираясь по наводке предателя. Она сожгла остававшиеся еще в Порхневичах дома — вместе с жителями, а там были почти грудные дети. Страшный момент, драматический момент. И тогда Витольд Ромуальдович Порхневич, командир отряда, сказал начальнику штаба Бобрину: собирай штаб!
Выступающий выдержал паузу.
— Штаб был собран. Выступил командир отряда и сообщил обстановку. Обстановка была сложная. Надо было или выступать против зондеркоманды, защищая детей и сирот, или ударить по станции Гибуличи и сорвать немецкий план контрудара.
Опять драматическая пауза.
Шукеть сильно прищурился и выпрямился всей своей плоской фигурой.
— После бурного обсуждения решено было все же выполнять приказ центра. Приказ есть приказ. Признаюсь вам, я хотя и ребенком, но был тайком на том собрании штаба. Хотя многие сомневались, какое принять решение, было принято единственно правильное решение. Отряд, как один человек, пошел в бой на вражескую станцию, и там, в огне цистерн и пулеметных очередей, все погибли смертью храбрых, полностью выполнив приказ не только бригады имени Котовского, но и всего главного командования фронтом.
Нужна была еще одна пауза, чтобы собравшиеся осознали величие и драматизм того события.
Старик со слуховым аппаратом наклонился к уху Шукетя и спросил его:
— А кто это на трибуне?
— Инструктор райкома партии.
— А как зовут?
— Макар Петрович Ёрш.
Гость покачал головой:
— Из Ершей, значит.
Шукеть покосился на него с подозрением.
— А теперь мы по порядку прочитаем все имена героев, что погибли в том последнем и решительном бою и будут уже совсем скоро увековечены на обелиске перед зданием вашего интерната.
Макар Петрович взял лежавшую перед ним бумагу, расправил:
— Витольд Ромуальдович Порхневич, Ольгерд Ромуальдович Порхневич, Донат Ромуальдович Порхневич, Михаил Витольдович Порхневич, Анатоль Ольгердович Порхневич, Зенон Ольгердович Порхневич.
Шукеть тихо спросил гостя:
— А вы... знаете, к примеру, кого-то здесь у нас вообще?
— Всех, кого сейчас объявляют.
— А-а...
— Гражина Богдановна Порхневич, Станислава Витольдовна Порхневич, Александр Северинович Порхневич...
— Вы что же, местный? Или приехали откуда?
— Я местный вообще, но сейчас приехал.
Шукеть кивнул, хотя ясности в ответе не нашел.
После примерно тридцати фамилий Порхневичей пошли и другие: Михальчики, Саванцы, Коники, Гордиевские, Казимирчики...
— А, извиняюсь, вы из откуда будете непосредственно?
— Из Канады.
Сообщив эту совсем не рядовую информацию, гость не посмотрел на Шукетя, чтобы полюбоваться эффектом, он продолжал прислушиваться к тому, что говорит Макар Петрович.
— Вячеслав Иванович Копытко, Николай Долженков, Петр Кукин, капитан Портупеев...
— А вы в командировке были?
— Живу.
Шли теперь дальше Ерши, Ровды, Жабковские, Буслы, Микуличи, Волчуновичи — они в бою лично не участвовали, оговорился он, но стали кровавой жертвой зондеркоманды, почему и включены в единый поминальный список.
Гость вдруг поднял руку. почти уже закончивший чтение Макар Петрович настороженно остановился:
— Вы хотите спросить?
Старик встал, и его ненормально одетая фигура стала видна всем.
— Я интересуюсь насчет судьбы одной семьи, по фамилии Сахонь.
Наступило молчание. На провокатора старик был похож не очень.
Макар Петрович свернул список и сунул в карман.
— Семья Сахоней, мать и сын, погибли в огне зондеркоманды, но принято решение не увековечивать их память в силу ряда причин.
Через полчаса дети сидели в обширной столовой под гулкими сводами и с удовольствием поедали ломкое печенье со сладким какао. За отдельным столом собрались взрослые, заморского гостя тоже пригласили. Он охотно отвечал на вопросы, собеседники только головами качали, слушая его ответы.
— Так вы в Канаду...
— Да, как я сказал, еще в двадцать третьем году.
— И тогда можно было взять вот так и поехать? — недоверчиво спрашивал кто-то из молодых преподавателей.
Антон Сахонь улыбался и извиняющимся образом пожимал плечами.
— А чего вас именно в Канаду? — спросил в своей чуть косноязычной манере Макар Петрович.
— А я ведь не метил туда. Я просто поругался с женой и пошел на рынок в Новогрудке. Там какой-то веселый поляк вербовал землекопов, что-то строили в Оливе и рядом, это на море, кто не знает. Поехал. Поработал. Потом махнул в Гамбург...
Преподавательница географии задала вопрос не по своему ведомству:
— Но семья, вы сказали, не только жена, но и сын...
Старый Сахонь отхлебнул водички, улыбнулся:
— А я понял — супруга мне объяснила, что она не моя семья и сын хоть и вылитый я, то есть моя кровинка, но... пошел я в горе на рынок тот, сидел-сидел, а потом увидал-услыхал вербовщика, и такая вдруг легкость во всем организме образовалась. Почувствовал, что я свободный человек, лечу куда хочу.
— А вы там, в Канаде, богатый?
— Ну, как... Имение, где мы сейчас сидим, купить мог бы. Только оно мне не надо.

3

Янина Витольдовна не вернулась в родную веску, тем более что возвращаться совсем было некуда. Прижилась в подсобницах в волковысском железнодорожном депо, потом окончила техникум в Молодечно и стала товароведом в обувном магазине, а затем его директором. Именно там ее отыскал Вениамин. Он отсидел, да как-то совсем немного, всего десять лет: зачлось пребывание в концлагере. Хотя кто мог быть свидетелем в его пользу в этом деле? Все, кто там находился в 1944-м, были истреблены поголовно.
Сестра, надо признать, не сразу узнала брата — слишком уж изменился. Но потом радости не было предела. Она даже, пользуясь своим влиянием, подыскала ему работу, стал он грузчиком в соседнем продуктовом магазине. Он женился, у него две дочери. Янина Витольдовна души в них не чает. За все эти годы они ни разу не собрались съездить на место родного пепелища. Ни разу даже не обсуждали между собой эту проблему. Порхневичи медленно и постепенно восстановились, сохранили даже имя, только там живут совсем другие люди.
Одно семейство Стрельчиков из числа прежних жителей там осталось. Василий и Агата воспитали четверых детей. Старший с самого детства прихрамывал на одну ногу.