Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

Константин КРАВЦОВ


Константин Кравцов — учился в художественном училище в Нижнем Тагиле, работал художником-оформителем, журналистом, сторожем, дворником, реставратором, преподавал гомилетику в Ярославском епархиальном училище и основы религиоведения в Ярославском государственном университете. Окончил Литературный институт. В 1999 г. принял священнический сан (РПЦ МП). Автор четырех книг стихов. Публиковался в журналах "Знамя", "Новый мир", "Октябрь", "Интерпоэзия" и др., в различных антологиях. Лауреат премий им. С. Есенина (1997), "Antologia" (2013) и Волошинской премии "За сохранение традиций русской поэзии" (2014). Живет в Москве.


Ласточкин хвост


Дорога на старый Надым

Павлу Васильеву

1

"А ну вставай, соколики, пора,
Пошел, пошел!" Заезженный фокстрот
В промоине соседнего двора
И желтая, как осень, кобура —
У лейтенанта дел невпроворот,
Торопится — расстегнута уже,
И грузовик вывозит из ворот
Лежащих друг на друге неглиже
Соколиков из цирка шапито,
И сохнет на террасах бланманже.

Сочится кровохлебкой решето,
Подправишь в парикмахерской вихры,
Выходишь на Арбат — и сам в авто
Как миленький по правилам игры
Уже сидишь. Не спрашивай за что —
Ошибки нет. Прощайте, гусляры.

А кровь, как ни бели ее с утра, —
Сквозь известь чем прозрачней, тем видней
Подследственным: тому — на севера,
В край насмерть перепуганных теней,
Но волчьи изумруды в том краю
Не про тебя — каюк тебе, каюр.

Ты просто невостребованный прах,
Орел степной, листвы ненужный ком.
Сгребли тебя — забудь о северах:
Подвал и крематорий на Донском,
Где Серафим акафистам внимал,
Но все прошло, как с белых яблонь дым,
И нет тебе дороги на Ямал.

Там ветка не дотянута в Надым,
И лед сосет невзрачный фитилек —
Арктический, к примеру, василек, —
А для чего на свет его извлек
Господь, как тот оплаканный цветок, —
Спроси у мертвых. Вряд ли между тем
Они ответят. Мало ли зачем
Крутится ветр в овраге? Или Блок
Зачем к трактирной стойке пригвожден?
И сам ты — для чего ты был рожден,
Скажи на милость. Вьется голубок
Над стынущей помойкой на Москве,
Царит проточный ветер в голове,
А то не ветер — легкий ветерок
Выносит мозг в поток бегущих строк,
Где гнул он мачту, парус напрягал,
И рифмам нет конца, как будто срок
Мотаешь день ночь, и срок немал.

2

Там золотарник золотом истек,
Как Витебский вокзал, как тот квартал,
Кукушкин лен плывет, многоочит,
Сочится чернотал, и краснотал
Сквозь блеклый день струится и молчит.

Там шпалы облаками затекли,
И нет границы неба и земли,
И кто бы нам сказал, куда из ям
За нитью нить слоящийся, как бинт,
Выводит нас воздушный лабиринт,
Оставив на помин лицейский ямб?

За нитью нить. Как в птичий перелет.
И из пустого все не перельет
В порожнее из нити из темна
Ни дыма, ни курящегося льна
Бездонная страна сходящих в ров.

Там только пустошь ягельного сна,
Замерзшие могильники костров,
Прожектора заиндевелый зрак,
Там, словно дым, застряв между миров,
Не Бога видишь в небе, а барак,
Июньской тундры жиденький покров.

Там нары на крови, на нарах снег,
Сквозь рваный свод сочится мерзлота,
Окрашен ледяной Генисарет
Здесь красною водой, и все в одно
Из-под ребра текущее вино
Слилось там, коченея без затей,
И что тебе здесь надо, ротозей?

Взмахнет крылами белая сова,
И стынут полыньей кривых зеркал
Давным-давно никчемные слова.
Не Царское Село — старик Ямал
Отечество, как ты ни проклинал
Его, когда был юн и где хотел
Парил, как пух, легок и пустотел
Свободный ум, танцуя не фокстрот,
А твист, но вышло все наоборот.
И вот везде, полночный корабел,
Безмолвствует Гомер, слепой как крот,
И мертвый, весь в телегах, Вифлеем
Ест голову свою, и глух и нем.

Пурга ли в бесконвойных, неживых
Пространствах, вой ли псов сторожевых —
Не все ли нам равно? Искр‰влен рот,
По перекресткам катится инжир,
Сквозь потроха лучится рыбий жир,
А теремок не низок, не высок,
И пуля-дура, если не в висок,
Летит тебе в затылок, пассажир.

3

Ты — прах, ты невостребованный прах,
Развеянный в немыслимых мирах,
И тундра расстелилась ли, тайга,
Горюет ли Наташенька одна,
Вся в перьях, как морозная луна,
Всплывая с неухоженного дна,
Опять ли с Михалковым на юга
Помчалась — все равно уже, милок:
Я вышел весь, как вытекший белок, —
Лубянка ведь, не в пепельницах здесь
Окурки гасят — в яблоках глазных:
Течет глазуньей выбитая спесь
С крючка из мозга вырванной блесны,
Мешается в линяющую смесь,
Расколот скособоченный чердак,
И выпучивший бельма богомол,
Молитву вспомнив, молишься, чудак,
Седой как лунь, скуластый, как монгол,
И все бредут вдоль пристани огни.

А говорили, помню, затаись,
В каком-нибудь поселке на Оби
Женой, в конце концов, обзаведись,
Пересиди, куда ты, беркуток?
Всего-то год, и, смотришь, кровоток
Идет на убыль, там, глядишь, война
Списала б, мать родна, с говоруна
Безумие речей, и шерсти клок
Широкая, вся в елочку, страна
Нашла б в овце паршивой, но — как знать?
И поздно пить боржоми: файв-о-клок
Окончен, локоть без толку кусать,
И, по ветру развеянный подзол,
Роняет лепестки югорский мак,
Во мраке озирается, и мрак,
И тартар сам — не худшее из зол.

А там меж тем недурственный музей
Заезжий основал архимандрит
И много просветительских затей
Осуществил, а где и как убит —
Что спрашивать? Ходи себе глазей
На малицы, на нарты, на огни:
Текут, лишь карандашик послюни,
Стихи за нитью нить, и все пройдет,
Забудется, но, может быть, они,
Пусть нет тебя в помине, гусляра…

Смешно, однако: птичий перелет,
Иртыш, янтарный хрящик осетра,
Нарядное, с иголочки, метро,
Весь твой сезам не верящей слезам
Столицы, — погляди, как здесь мокро:
Мочала на колу и там и сям
Сиянием полярным растеклись
По всем ее излучинам, осям,
Заходишь в избу — темень там да слизь:
Нахохлился сластена Мандельштам,
Корит Клычкова ладожский дьячок
И мел развел бы в кружке корешам,
Но где же кружка? Зубы на крючок,
А русская поэзия — забудь,
И, может, и тебя когда-нибудь
Не вспомнит полоумная страна.

Но что ж теперь? Не внял я ни хрена,
И снегири повытекли, как ртуть
Белков, и не удержишь карандаш,
И не поймешь, за что они вот так,
Ведь сразу говорил им: подпишу —
Не бейте только. Ладно. Все ништяк.
Я в Ахероне весла просушу.

Несите, братцы. Гол я как сокол.
Обол Харону — сталинский пятак,
Изгвазданный соплями протокол —
В архив, а салехардский зодиак
Забудь, я говорю себе, забудь
Тот санный путь и звездный частокол:
Паромщику косматому обол,
И ваши лица выступят сквозь муть
И канут до того, как окоем
Займется беглым перистым огнем.

P.S. Прости меня. Всю ночь не мог уснуть:
Из прорубей, из прорвы звездных ям
Бежит невоскрешенная вода,
Приходит словно тать заморыш-ямб,
Уходит, оставаясь навсегда1.


Левкои

Николаю Клюеву

Проступит явь забеленною кровью,
Занявшиеся жатвой небеса
Сойдут на землю, снегом нас укроют,
И в нем прозреют краски, голоса.

Там для рубах небесного покроя
Впотьмах исходит нитями зерно,
И в избяном раю твоем левкои
Впрядает солнце в мерзлое рядно.


Икона

Александру Введенскому

Прозябнет-процветет, вися на сваях
Бараков детских — мокрых стойбищ крика, —
Весна, и краски зиждутся, истаяв
До костной ткани содранного лика,

Тряпичной куклой вмерзшее страданье
Вербует крестной славы очевидца,
Да всякая былинка облачится
В строку во исполнение Писанья,
В сиянье, и предстанет иорданью
Та полынья, что шире мирозданья
И почернее черного квадрата.

Кругом, конечно, Бог: горит, распята,
Звезда твоей бессмыслицы бездонной
Над выгоревшей облакопрогонной
Страной, что, как сегодня ни убога,
Как ни жалка, останется иконой,
И ягелем горит изнанка слога.


Ребро

Осипу Мандельштаму

Меняли торжищ выморочный срам
На морок боен истово и стадно,
И обмирал по-дантовски наглядно
Твой ясеневый посох, Мандельштам.

С ягненком-лирой в мужеских руках
Ты в сердце века, царствуя над речью,
Свидетель, вестник, странствовал впотьмах,
И посох твой ледащую овечью
Вызванивает явь нечеловечью,
И вот полнеба в валенках, ногах,
Не давит перекладина на плечи.

Горит в ночи безгрешного труда
Над гноищем, где влаги не исторгнешь,
Ребро твое. И красная вода
Сбирается в пробитые пригоршни.


Ласточкин хвост

Ирине Перуновой

Ожоги и обмороженья, оружие массового пораженья,
И прочие изображенья, и солнце, висящее над лазаретом
После отбоя, почти как над тундрой: на тундру засмотрится —
Целых три месяца спать не ложится. И если мы дети цветов —
То цветов Заполярья: арктический лен и песчаный бессмертник,
Что тише воды был и ниже травы на зырянских погостах
И в ивняке, где висят на ветвях
Люльки детей мерзлоты, их воздушные захороненья белеют,
Когда запорошены, цитрами в чуждой земле —
Лишь беззвучная музыка и мерзлота,
Золотарником и волчьим лыком, кукушкиным льном
Зарастает могильник разумом быстрых Платонов, Невтонов,
Но где они, те зыбуны, муравейники, на какие сажало
Несговорчивых девушек лагерное начальство? "Иногда, —
Комментирует свой рисунок пером и тушью надзиратель Балаев, —
Во влагалище вставляли растительную трубку-дудку
Или бересту, свернутую трубкой, для входа муравьям, на ноги
Привязывали распялку".

Распялка. Сучья, крюки и рогатины, крючья Дали,
И вот эта распялка, его муравьи, и вот этот
Котел муравейника, солнечный луч
Сквозь стену прошел, превращается в сук, и на нем на просушку
Можно повесить истекшее время и твой
Ласточкин хвост — не последняя ли из рогатин?
Солнечный луч, лучевая болезнь, два медвежонка
По ту и другую сторону озера сидят, друг на друга поглядывают.
Ушки котла. Вот загадка попроще: белые олени без рогов и копыт
По голубой тундре кочуют, серебряный ягель ищут.
Да, облака. И бегут мураши. Роллс-ройс, под завязку набитый
Брюссельской капустой, и роза в кабине роллс-ройса.

Стройное дерево средь плавунов — лебедь.
Дерево — не деревцо: северным аборигенам видится все
Больше, чем есть, может быть, потому, что сами они —
Маленькие, а луна огромна, и звезды огромны:
Хозяйка всю ночь собирает своих оленей,
Но не соберет — как соберешь их? С лодкой
Та же беда: деревянная уточка по воде крыльями бьет,
Но взлететь не может. Или такая история: серебряный богатырь
Пояс уронил, золотой богатырь тот пояс поднял,
Но надеть не может: один потерял, а другой бессилен
Присвоить находку. Солнце и радуга после дождя.

Лежит на траве белый камушек, а внутри сердечко стучит — это
Деревце золотое яичко снесло. Речку тальник
Перегородил — ресницы. Но что такое ресницы
И что такое тальник? Путешествуют по бересте муравьи
Взад-вперед, взад-вперед, и зыбун — под завязку
Дистрофиками, а зимой — амональник: тут ничего
Ни с Амоном, ни с аммонитом: взрыв
То динамита, то толуола, то аммонала
Во льду вырывал могильник, что назвалось
"Отправкой жмуриков на вечное поселение в Северный
Ледовитый океан". Впрочем, ямы
Со смерзшимися телами (от десятков до сотен) — тоже ведь аммониты:
Раковины ископаемых гигантских моллюсков,
Отсылающие к спиралевидно закрученным
Лунным рогам Амона. Но что вспоминать
О воде, проплывающей мимо, как Жданов писал, Алтай вспоминая?
Алтай и алтарь, зяблики Босха, его каракатицы,
Брейгелевские слепцы, бредущие, как по снегу,
По облакам, или наоборот — там все едино, и нет границы
Между землей и небом зимой — плетущиеся вереницей,
Держась друг за друга, и что
Видят они обращенными внутрь глазами
Из утраченного навсегда, какие сокровища зренья таит
Их слепота? Все они свалятся в яму,
Но в ней никакой загадки — яма и яма.

Что вспоминать эти головоломки? Но для чего-то
Выписываешь загадки, приметы, надеясь по ним отыскать дорогу:
Не слишком ли далеко мы зашли, углубляясь
В вечную мерзлоту, о какой ничего не знаем? И звезд не видно.
Если звезда народится рядом с луной — к оттепели.
Звезды блестят — тоже к теплу. А если
Солнце надело красные рукавицы — это, напротив, к морозу.
Красные рукавицы…

А вот о ветре: с летним солнцем поссорится —
Облегчение принесет, с зимним морозом подружится —
Беды наделает. Ветер. Откуда пришел, куда ушел…
И то же самое с лодкой: откуда пришла, куда ушла —
Не видно следа. Лодку в синем тревожном тумане,
Частичные галлюцинации, топологические искривленья
И атавизмы дождя, ментальные эякуляции
И модуляции, темы
И вариации, струны невидимой арфы,
Посредственной и совершенной,
Невидимой, как лучевая болезнь.

Обь в конце навигации в измороси огней,
"Апа", — вдруг произносит младенец, указывая на лампу в бараке:
Не "мама", не "папа", а лампа, а почему — загадка.
Лампочка Ильича и люстра полярной ночи,
Альфа-, бета- и гамма-лучи с Новой Земли,
Где гагары накликали дождь.

И куда подевались Арко Латышев из рода Латáся,
Йико из рода Явтысый (пахнущий морем),
Красавица Ялене, чье рождение было тем же лучом (Ялене —
Солнечный луч), Илко, сын Ясавэя (Евсевия) из рода Харючи,
И остальные? Выброс тепла и энергии,
И тундра неогороженная превращается в "женское тело,
Ставшее лесенкой, тремя позвонками колонны,
Небом и архитектурой".

Тундра и взорванная голова, затекающая облаками,
Архитектурными их превращеньями, их ледоходом,
Бег белых, но без рогов и копыт оленей, улитка глазастыми рожками
Трогает ягельный воздух, везя свой домик
По протекающей булаве телефонной трубки, подпертой рогатиной,
А муравьев, муравьев...

Атомный взрыв ведь и правда похож на беловолосый
Женский затылок на лебединой шее, клубящийся, как облака
Во взорванной голове Мадонны
Нежного Рафаэля. Из стенограммы допроса американцами
19 августа 1945 года немецкого ракетчика Ганса Цинссера:
"В начале октября 1944 года я вылетел из Людвигслуста (к югу
От Любека), расположенного от 12 до 15 километров
От атомного полигона, и вдруг увидел сильное
Яркое свечение, озарившее всю атмосферу, которое продолжалось
Около двух секунд. Из облака, образовавшегося при взрыве,
Вырвалась отчетливо видимая ударная волна. К тому времени
Как она стала видимой, она имела диаметр около одного километра,
А цвет облака часто менялся. После непродолжительного
Периода темноты оно покрылось множеством ярких пятен,
Которые в отличие от обычного взрыва имели бледно-голубой цвет.
Приблизительно через десять секунд после взрыва
Отчетливые очертания взрывного облака исчезли,
Затем само облако начало светлеть на фоне темно-серого неба,
Затянутого сплошными облаками. Диаметр
По-прежнему видимой невооруженным глазом ударной волны
Составлял по крайней мере 9000 метров; видимой она оставалась
Не меньше 15 секунд. Мое личное ощущение
От наблюдения за цветом взрывного облака: оно приняло
Сине-фиолетовый оттенок. В течение всего этого явления
Были видны красновато окрашенные кольца,
Очень быстро меняющие цвет на грязные оттенки.
Со своего наблюдательного самолета я ощущал слабое воздействие
В виде легких толчков и рывков. Приблизительно через час
Я вылетел на "Хе-111" с аэродрома Людвигслуст и направился
В восточном направлении. Вскоре после взлета
Я пролетел через зону сплошной облачности (на высоте от трех
До четырех тысяч метров). Над тем местом, где произошел взрыв,
Стояло грибовидное облако с турбулентными,
Вихревыми слоями (на высоте приблизительно 7000 метров),
Без каких-либо видимых связей".

Красиво, что говорить. И "только в восторге разрушения
Приоткрывается смысл божественного творения, — писал Шлегель, —
Только посреди смерти сияет смысл вечной жизни".
Станционный смотритель, Акакий Акакиевич, Васисуалий Лоханкин
Становятся лагерной пылью, роящейся в свете прожектора
Микроскопическими частицами в форме параболических линз,
"Подобных глазам мухи".

"Я взял такси и медленно стал объезжать вокруг вокзала,
Исследуя его, будто некий эзотерический памятник, значение которого
Я должен был установить, — читаем в "Дневнике одного гения". —
Свет заходящего солнца был ослепительным. Поток лучей
Зажигал огни на фасаде, в особенности на центральной башне
Здания, которая казалась центром
Атомного взрыва. Я увидел ауру в виде совершенного круга:
Металлические провода опоясывали величественное сооружение,
Создавая видимость короны из мерцающих лучей.
Мой пенис спружинил от радости и экстаза: я познал истину,
Я просто жил в ней. Все стало для меня сверхочевидным.
Центр Вселенной был передо мной".

Позвоночник Леночки Дьяконовой становится позвонками колонны,
Небом над и облачной архитектурой, и, переставляя паучьи ходули,
Идут и идут над неогороженной тундрой, снега белей, слоны
Джованни Лоренцо Бернини.

И что такое спасшая мир красота, как не тундра? Лишайник
Неисцелимых, по горло в воде, набережных Венеции
Тает в потоке лучей, лучевая болезнь растеклась по воде в виде мачт
В коченеющем космосе, и о чем еще вспоминать,
Как не об этой воде, что еще делать здесь нам, как не плакать
По волосам?

Лирика все это, лирика и графомания чистой воды.
И над ней втихомолку китовые ребра блестят теплым блеском —
Чýма шесты. Но с чего б им блестеть, почему этот блеск
Теплый? Все будет немного ясней, если вспомнить тот жир —
Рыбий жир ленинградских речных фонарей,
Вырванный с мясом звонок, телефон в коммуналке,
Где с примусом можно беседовать ночью о жизни и смерти,
Рогатину и улитку…

Пляшет в железном доме голый остяк, как огонь в печи,
Или наоборот. И другие загадки, тающие, словно росчерк хвоста
Ласточки. Взять ту же вазу, растущую, не завершаясь во времени, —
Вазу с полуденной рыночной площадью, полной фигурок, —
Не босоногие ли кармелитки? И тоже растущие,
Не завершаясь во времени.

Девушка на тонких ножках ведерко несет, а говорят — воробей,
А про олений хвостик — старик в шубе
Дни и ночи прорубь от ветра защищает, долго сидит у проруби,
Инеем весь покрылся. Вот он, Ямал. О нем
Дано говорить лишь тому, кто свой пояс украсил
Клыками медведя и волка, кто знает, что доброе дело
Уравнивает со звездой человека, а рыбу гнилую
И соль не исправит.

А вот о постройке чума: старика-волшебника одевают
И раздевают. Как архиерея. Архиерей — это чум.
И китовые ребра блестят теплым блеском.
Шесты его в пляс пустились — это сияние, полярная ночь —
Черный чум, что три месяца в тундре стоит, пока румяный ее хозяин
За Ледовым океаном ночует. И стоит подо льдом пучеглазая рыба,
Стоит, шевеля бледно-розовыми плавниками:
Живет ли — глаза открыты, умрет ли — глаза открыты,
Спит или бодрствует — глаз не смыкает.

Или такая загадка: домик стоит на краю тонкого мыса —
Что это за домик? Каждый желающий знать, где сидит фазан,
Скажет, что это — мушка.