Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

ГЕОРГИЙ МАРЧУК


МАРЧУК Георгий Васильевич родился в 1947 г. в Давид-Городке Брестской области. Окончил Белорусский театрально-художественный институт и Высшие курсы сценаристов и режиссеров в Москве. Прозаик и драматург. Автор многих книг прозы и пьес. Лауреат Государственной премии Республики Беларусь. Живет в Минске.


ДАНИЛА ШТОВБА



РАССКАЗЫ


Изредка, но встречаются такие люди, как Данила Штовба. Неутомимая природа, кажется, наделяет их упрямым, решительным характером чуть ли не с пелёнок. Такие, как он, проложат первую тропку по тонкому льду на речке, бросятся спасать коня или корову в охваченный пламенем сарай, такие, как он, придумывают прозвища своим послушным и скромным друзьям, могут легко обидеть женщину и, не краснея, долго смеяться ей вслед. К их словам, суждениям прислушиваются, охотно с ними советуются, но денег взаймы не дают. Таков был Данила. Деньги в долг давал очень редко и лишь тому, кто, по его мнению, вернёт долг в срок. Такие, как он, пьют за свои деньги редко, но не прочь дербалызнуть на чужие. Бывает, расщедрятся от чарки-другой и тогда угощают за свой счёт всех, кого попало: и друзей, и незнакомых. Порядок их тяготит, но на работу ходят с охотой, потому что знают, что на любой работе можно, как закон, что-то урвать для себя. Но на государственной службе не надрываются, не утруждают себя, сделают самое необходимое и — баста. Таков был Штовба, и хоть уважали его все, даже ставили своим детям в пример, гордились дружбой с ним, но любили и уважали его словно бы осторожно, с оглядкой, чтобы, не дай Бог, не обидеть или слово молвить наперекор.
Односельчане, бывало, спрашивали его: “Отчего у тебя, Данила, такие огрубевшие руки?” Вспыхивал он, отвечал сурово, осуждая бездельника: “Потому что не ленюсь, как ты. А всю жизнь надрываюсь. Хату сам построил, сад посадил, детей вырастил, на ноги поставил, о! Потому что знаю, почём фунт лиха! Хе!”
И если бы кто со стороны приехал в деревню Низовку, которая всего лет сто как родилась у самой Пущи, и спросил: “Покажите мне счастливого человека”, — нет сомнений, что большинство сельчан указало бы на хату Штовбы. Дерзкий был мужик. Казалось, выползи из пущанского болота чёрт, и тому Данила нашёл бы силу и смелость дать щелчок по носу, ведь за спиной стояли заступники, его радость, гордость, надежда: три сына.
“Повезло Даниле, — говаривали люди, — за сыновьями, как за каменной стеной: и сена накосят, и картошку уберут, и дров привезут. Сто лет Данила будет жить. Сыновья и от смерти защитят. Вот удалися! Серьёзность, трудолюбие, настойчивость — это от отца, — говорили люди, — а душевность, мягкость, незлобивость — от матери. Жаль, что её, беднягу, рано болезнь в могилу свела, не успела детьми натешиться”.
Данила гордился сыновьями. Нет-нет, да и похвалится ими в компании или пристыдит пьяненького парня, приведёт в пример своих, толковых: Ивана, который руководит в областном центре всем профсоюзом табачной фабрики, Гришу — шофёра в райкоме, Женю (младшего), который только что окончил учёбу в Академии (Данила любил повторять это слово) и вернулся агрономом в родную деревню. Данила и сам не сомневался, что за такими работящими сыновьями, чуткими невестками, умными и непоседливыми внуками проживёт сто лет. Удивительно, но со стороны казалось, что он не подвластен времени, что ничто не может состарить его. Сам Данила любил повторять в кругу одногодков (а ему перевалило за шестьдесят):
U ГТ1
1ы до тех пор царь на земле, пока она, жизнь, не завладела твоим духом, не полонила отчаянием перед новым днём, тоской и одиночеством. Здесь граница, здесь очень важно не пасовать перед жизнью. А смерть от болезни, хлопцы, старости, увечья, не дай Бог, но это для меня... привычное дело. Миллионы так умирают. Нет, ты меня возьми голыми руками, чтобы я сдался, признал твою власть, чтобы отрёкся, смирился с твоей силой. О, тогда будет по справедливости, по Божьему закону. Тогда я буду равен Богу”.
До пенсии Данила работал в сельмаге. Работал исправно. Надобны были рабочие руки, закрывал магазин и шёл вместе со всеми косить, убирать картошку, заготовлять дрова. Никогда не обманывал односельчан, не вешал писульку: “Поехал в район на базу”, — а сам прятался за высоким забором и работал на собственном огороде. Если писал, что поехал за новым товаром, ехал и привозил. Создал магазину славу и товарами, и дисциплиной, и уважением к пайщикам. Что просили они, что заказывали, — всё доставал. Каким образом или каким чудом это ему удавалось на протяжении голодных и трудных лет в сельской кооперации, один Данила и знал.
Вёз районному, областному начальству самогон, домашний мёд, сушёные грибы, кроликов, но если обещал своим, что привезёт белые нейлоновые сорочки, или модный костюм, или электрический утюг, то привозил. Может, поэтому его и попросили (начальство и люди) поработать ещё и после пенсии. Особенно необходимы были всем его зоркий глаз, опыт и, чего греха таить, связи сегодня, когда наезжали “Жигули” из соседних районов, даже из соседних республик и сметали, словно ненасытные воры, всё с прилавка.
Был май. Песенно-светлый месяц, когда всё полнится новой силой, жаждет любить и невыразимо желает жить. Нет, ничего ужасного он Даниле не принёс. Наоборот, в мае Женя (самый скромный и застенчивый сын) однажды вечером признался отцу, что хочет жениться, что подали вчера заявление. Почему до сих пор молчал?
— Да так. Не было полной уверенности, что девушка пойдёт за меня.
Услышав такое, отец в глубине души обрадовался. Сыну — двадцать
пять лет. Холостая жизнь не любит таких, как он, — рассудительных, послушных. Таких тянет домой сильнее, чем в клуб на танцы.
— И кто же она? — полюбопытствовал Данила.
— Вера.
— Чья дочь?
— Марии Монич.
— А-а, — протянул Данила, — А что? Хорошая девка, — резко добавил, как отрезал, и даже оглянулся по сторонам, словно сам не ждал от себя подобных слов. — И давно ты с ней?
— Порядочно. Полгода серьёзно ходим, — ответил Женя.
— Ну, и слава Богу. Тут я тебе не судья. Не мне жить, а тебе. Давай спать, — неожиданно предложил Данила. Жене показалось, что голос отца задрожал.
Всю ночь Данила проворочался в постели. Сон не брал его, будто в глаза кто-то вставил распорки. Хоть ты их залей цементом. Щемящее волнение, счастливые надежды овладели, казалось, всем его сердцем, оставив лишь маленький кусочек беспокойства. Чувство тихой, почти забытой тревоги нарастало с каждой минутой, едва его мысли возвращались к Вере. Жгучее беспокойство принуждало Данилу вновь и вновь возвращаться к воспоминаниям, к одному и тому же дню далёкого и такого близкого тысяча девятьсот сорок четвёртого года.
Год тот, когда пришло долгожданное освобождение, выдался для деревни Низовка, пожалуй, самым тяжким за всю оккупацию. Именно с весны этого года особенно зверствовали по всей округе каратели. Враг мстил за свои неудачи и поражения всему живому на земле: человеку, деревне, полю, дереву, птице. Штовбу, которого не успели мобилизовать (да не его одного, таких было немало в западных областях Белоруссии), забрал к себе в уездную управу дядя.
Был там Данила всю войну за истопника, за писаря и за помощника старосты. Надо сказать, что, когда в конце сорок второго года объявились в Пуще партизаны и когда люди вышли на молодого в ту пору служащего уездной управы, Данила без долгих колебаний дал подписку помогать отряду “Буря”, который базировался в десяти километрах от Низовки. Назвать её деревней в то время можно было с большей долей условности, более подходящим было название “хутор”. Деревянные серые дома были разбросаны вдоль единственной улицы на расстоянии триста-семьсот метров друг от друга. Обособленные от большого мира, занятые вечной крестьянской работой на своих загонах и урочищах, хуторяне жили на удивление дружно, без дикой зависти к удаче соседа. Испокон веков велось такое дружелюбие.
Однажды встревоженный и бледный староста позвал Данилу к себе в комнату и взволнованным голосом произнёс:
— Беги, Данила, в Низовку. Спасай своих. Передай, пускай все прячутся, убегают. Есть приказ уничтожить деревню за связь с партизанами. Тебя послушают. Сюда больше не возвращайся. Капут немцу. Неделя-две — и русские будут здесь.
— А как же вы, дядя?
— Я не могу. Повязан я с ними одной верёвочкой. И нагадил изрядно. Мне Советская власть не простит. Беги! Чёрт их знает, намечают после обеда, а могут выбраться и сейчас.
Данила выбежал на крыльцо, схватил свой велосипед.
— Не бери. Пускай твой стоит на виду. Иди ко мне и возьми мой велосипед. Беги, сынок. Брату моему поклонись. Может, и не доведётся больше увидеться. Беги!
Люди доверяли Штовбе. Был уже случай, когда Данила предупредил своих об опасности. Вооружённый до зубов враг явился тогда в пустую безлюдную деревню. Люди надёжно укрылись в пущанском болоте и даже скотину — двух лошадей и трёх коров — спасли от прожорливых захватчиков. Большого вреда тогда враг не принёс. Сжёг один лишь хутор — и чем он показался им подозрительным?
Сейчас время было иное. В Низовке жили беженцы из соседней деревни Дубки, чудом спасшиеся и принесшие страшную весть: враг не щадит никого, убивает, если убегаешь, сгоняет всех в сарай и живьём сжигает. Беженцам поверили. Нельзя было не поверить, глядя на их слёзы, испуганные лица, страх и тревогу в глазах.
Данила успел предупредить свою деревню, можно сказать, в последнюю минуту. Со стороны Дубков уже доносился гул приближающихся машин. Собрались все у хутора Штовбы и оттуда толпой бросились бежать к Пуще, к старому месту, к болоту, где нашли спасение в прошлый раз. Бежали напрямик по ржаному полю, чтобы поскорее добраться к “подсочке”. Так издавна называли гряду сосен. Нанимались в старину к пану на работу, надрезали сосны и вековым дедовским способом собирали смолу.
По этому “подсочнику” бежать было ещё трудней. Да и люди ослабли.
Данила без лишних слов стал верховодить людьми.
Одному помогал, другого подталкивал, на третьих (женщин с детьми) покрикивал.
Женщины с детьми бежали последними. Жена Данилы тащила за руку сына, невестка Войтешенка несла на спине своего пятилетнего Казика и Мария Монич прижимала к груди шестимесячную дочь.
— Давай! Давай! Скорей! — крикнул Данила и подхватил на руки сына. Посадил внука себе на плечи и Войтешенок. Никто не помог лишь Марии. Её отец, трусивший рядом, — чахоточный Кузьма — совсем выбился из сил. Его подхватил под руку сосед Аскерка и помог одолеть последние метры перед лесом.
Дочь Марии всю дорогу, не переставая, плакала. У матери не было возможности остановиться хоть на секунду и успокоить дочушку. Всех гнал прочь от хуторов самый неумолимый погонщик — страх. Его добавилось ещё больше, когда у самого леса, оглянувшись, люди увидели вражеские машины.
Начиналась Пуща. И оставалось лишь гадать: заметил враг спины людей или нет? А ребёнок Марии плакал, не переставая.
— Да успокой ты её! Твою мать... Погибнем! — закричал на Марию Данила.
Мария покачала на руках дочку, но та не умолкала. Громкий плач ребёнка повис над лесом, звенел, возвращался эхом к людской толпе.
— Не могу её успокоить! Хоть возьми да брось! — вырвалось у Марии.
— Правильно. Бросить её надо. Выдаст она нас. Смерть на всех накличешь! — рискнул предложить Данила. — Не бери грех на душу! Бросай тут. Потом вернёшься.
— Ты что, Данила? Убьют ведь её. Как же так? Люди, скажите ему, нельзя же так...
— Коли жить не хочешь, сама оставайся. Она плачем выдаст всех! Куриные твои мозги!
— Я успокою её, — не поверила Мария, уставившись на людей.
Люди, на секунду остановившись, стояли неподвижно, безмолвно соглашаясь со словами Данилы.
— Господь спасёт. Потом, доченька, вернёмся сюда. Пожалей людей, — не подымая глаз, сказал Кузьма.
Гул машин приближался. Всем показалось, что он совсем рядом, идёт от “подсочника”. Охваченные новым приливом страха, люди бегом бросились к болоту.
— Кидай под орешник. Богом прошу! — взмолился Данила.
Словно загипнотизированная, не понимая, что она делает, Мария положила дочку, которая плакала не переставая, под куст орешника и в невыносимом отчаянии, зажав рукой рот, чтобы не закричать на весь белый свет, побежала вслед за людьми. Кто-то подхватил её под руку, помог. Вскоре прибежали к болоту. Прижавшись спинами друг к дружке, сели на холодную землю. Проглотили тишину и сами, похоже, стали тишиной. Долго, невыносимо долго сидели молча, прислушиваясь к каждому крику, звуку, шороху. Жена хотела о чём-то спросить Данилу, но не успела открыть рот: он сильно ударил её рукой по лицу. Был он тогда в страшном гневе. Если бы заплакал сейчас его сын, он бы, не колеблясь, велел утопить его в болоте.
Всё время, как безумная, вперив глаза туда, где осталась дочка, неподвижно сидела Мария. Стемнело. Потянуло холодом. Люди зашевелились, заговорили.
— Как там доченька моя? Ещё волки съедят, Данила, — первое, что сказала нараспев, точно оплакивая дитя, Мария.
— Господь не даст в обиду невинное дитя. Зато ты нас спасла. Благодарность и уважение тебе будет на всю жизнь, — заверил Марию Данила.
— Я же не смогу жить, Данила! Пойду к ней. Пустите меня.
— Может, пойдём домой, Данила? — тихо предложил Аскерка.
— Ещё надо высидеть. А если там засада? — Кузьма схватил дочку за руку, не пустил. Прошёл ещё час.
— Я пойду. Не могу больше — пусть они меня застрелят или ты меня убей! — подхватилась Мария.
— Подожди, доченька, вместе пойдём, — кряхтя, поднялся на ноги и Кузьма.
На этот раз Данила им не перечил.
Летняя ночь пролетела быстро. Зашевелились люди и пошли за Марией, навстречу рассвету.
— Доченька! Дочушка моя! Доченька! — всё время слышалось впереди. И этот материнский голос служил остальным как бы паролем. Отчаянный крик нечеловеческой радости, счастья всколыхнул старую Пущу.
Все поняли, что Мария нашла свою дочь живой, и побежали к ней. Девочка лежала под тем же кустом орешника. Молчала. Усталость высосала из неё слёзы. Кузьма поднял с земли плитку шоколада.
— Глупый немец шоколад ребёнку оставил.
— Почему глупый? — поправил Кузьму Данила. — Этот был как раз умный, а все остальные — дикие звери.
Всем сразу стало легко на душе, словно сняли у каждого с плеч тяжкий камень невидимой вины перед этим несмышлёнышем.
Той шестимесячной девочкой и была нынешняя невестка Данилы Вера Монич. Пришла победа, вернула в Низовку счастье, труд, покой. Война забрала трёх односельчан. Погиб под Варшавой и партизан Вася Монич — отец Веры. Сожжённую деревню отстроили, вернули ей былую красоту.
Постепенно забывались ужасы войны. Жизненные заботы — как поставить колхоз на ноги, как вырастить детей, чем накормить, во что одеть — брали своё. Напомнили Вере про тот случай неожиданно, когда девушка выросла, выучилась и приехала в родную деревню учительницей.
— Ужас, что было... Оставили мы тебя одну под кустом ночевать. Во всём война виновата. Но под счастливой звездой ты родилась, — частенько говаривал ей нынче уже дед Аскерка.
Мать неохотно вспоминала тот день, и когда Вера приставала с расспросами, Мария отнекивалась:
— Отвяжись. Что было, то быльём поросло. Жива-здорова, и слава Богу. Может, и нам Бог грех простит.
С годами Мария становилась всё более набожной.
Веру любили в деревне. Девушка всем удалась — и лицом красивая, и характером скромная, и сердцем добрая. Дети тянулись к ней, как ни к кому другому, и она не жалела для них своего времени. Вела школьные кружки художественной самодеятельности (драматический и танцевальный). Не было случая, чтобы она не навестила больного ученика. А ещё успевала вести для родителей вечерний университет, который, кстати, по её инициативе был создан при сельском клубе. Её лицо с маленьким носиком и озорными голубыми глазами, кажется, никогда не покидала улыбка. Вера вся светилась радостью и молодостью и готова была с каждым поделиться своим оптимизмом. Полюбила она Женю преданно, горячо, сильно. Иначе и не умела, и не смогла бы, потому что лгать не научилась, прикидываться влюблённой не сумела бы, как не сумела бы и утаить свою любовь.
“Ишь ты! Молодая, не успела опериться, а какой авторитет у людей имеет”, — думал Данила.
— Где же, сынок, жить порешили, когда поженитесь? — спросил отец сына.
А нам без разницы. Могу к ним пойти, могу сюда привести. Как вам лучше? — советовался сын.
— Моя песенка спета. А тебе жить. Чего в примы идти? Места у нас мало, что ли? Надо, как испокон веку заведено, молодую вести в хату жениха. Только давай так, сынок, поступим: поставь на веранде баллон и газовую плиту. Будет вам временно до зимы кухня.
— Папа, — хотел что-то сказать Женя, но отец не дал ему слова.
— Молчи. Я пока тут хозяин. И вход пусть у вас будет отдельный. Учитесь жить самостоятельно. Ты же мой характер знаешь, начну поучать. Не все молодые любят, чтобы их учили, как жить. Вон жена твоего брата надулась и с той поры носа не кажет.
— Вера не гордячка.
— Делай так, как я сказал. И всё тут.
Хорошая была свадьба. Не стал приглашать Женя инструментальный ансамбль из районного Дома культуры, как делали все, а по просьбе отца нанял музыкантов из Дубков. Те, хотя и были уже в годах, но скрипочкой, кларнетом, бубном и гармошкой поддали такого жару, что никто не мог усидеть на месте: и пели в охотку, и танцевали от души. В минуту родительского благословения Данила поцеловал молодых. В знак благодарности поцеловала своего свёкра и Вера. Губы девушки показались Даниле колючими.
“Нехотя она меня поцеловала, нехотя”, — запала в душу с той поры недобрая мысль.
Угомонилась свадьба знаменитым маршем “Прощание славянки”. Его на третий, на последний день, отправляясь домой, грянули уставшие музыканты. Начались будничные заботы, покатилась жизнь по привычной колее, о которой, казалось, все забыли за праздничными столами и весёлым настроением.
Ужинали Штовбы обычно вместе, за одним столом. Данила украдкой следил за невесткой, всё хотелось ему поймать её укоризненный взгляд. Но напрасно. Никаких изменений в поведении Веры не произошло. Она по-прежнему была доброжелательной, внимательной и заботливой. Мать Веры за дни, прошедшие после свадьбы, так и не пришла проведать дочку. “Она и до сих пор ко мне не приходила”, — успокаивал себя Данила и, как и прежде, сам стирал себе бельё, сорочки, носки. Реже он стал приходить на ужин. Придумывал самые невероятные причины. На самом деле он боялся, что однажды их глаза встретятся, и в её взгляде он прочтет приговор себе. Суда он боялся. Вот оно что! Он даже вздрогнул. Наконец, прояснилась причина его душевной тревоги: он, как огня, боялся её осуждения. А что Вера? Она, как и прежде, относилась к нему с доверием и сочувствием. “А может, она не знает всей правды?” — приходила в голову Даниле и такая мысль.
— Данила, не заболел ли ты случаем? Как ни приду к тебе в магазин, ты сам на себя не похож. Печальным стал, — заметил коренастый дед Аскерка.
— К финишу идёт дело, Афанасьевич. К человеку приходят уже невесёлые мысли, — уходил от ответа Данила, а сам мучительно думал: “А что, если она умело притворяется? Ждёт, когда я обругаю её, обижу и уже тогда выложит всё, выговорится, опозорит перед сыном на веки вечные. Дурень я старый. Надо было ещё перед свадьбой всё рассказать сыну, — упрекал себя Данила. — Ну, что за житьё настало!”
И чем больше старался Данила осмыслить свои неожиданные да и незнакомые ему (потому и страшился их) душевные муки, чем больше анализировал характер и поведение невестки, тем меньше интересовался всем остальным, потихоньку становился равнодушным, замкнутым и даже заметно нервным, раздражительным.
Плохо стало ему на работе после обеда. Словно клещами сдавило голову, сжало повыше затылка, всё поплыло перед глазами, и Данила упал, потеряв сознание. На счастье в магазине в то время оказалась внучка деда Аскерко. Беременная заведующая фельдшерско-акушерским пунктом, она боялась перед родами оставаться одна в доме и ходила то в клуб, то в магазин, то к себе на работу. Внучка Аскерко достала из холодильника лёд, приложила к голове Данилы. Побежали, нашли Женю. Он вызвал из района “Скорую помощь” и отвёз отца в больницу. Старик на удивление и к радости родных быстро оправился. Через две недели попросился домой. Лишь небольшая бледность на лице да отблеск страха в глазах напоминали о недавней болезни, да правая рука всё ещё не слушалась.
Вера, не считаясь со временем, смотрела за Данилой, как за родным отцом. Привезла одна учительница с Украины пух, Вера купила у неё (причём, долго её уговаривала), сделала две новые подушки и принесла свёкру. Она доила корову, убирала в доме. Едва выпадет в школе свободная минута, бежит домой, чтобы подогреть Даниле суп или бульон.
— Снова вы ничего не едите. Вот сяду и буду сидеть до тех пор, пока вы не пообедаете, — настойчиво говорила она Даниле. И сидела, и ждала.
Однажды Данила не выдержал, бросил ей колючее, наболевшее:
— Как же ты можешь, Вера? Или притворяешься, или заставляешь себя переступать порог моего дома? Разве ты не знаешь о том случае в сорок четвёртом, когда мы... бросили тебя умирать под орешником? Я... я велел так поступить твоей матери, я! Почему молчишь, коли знаешь? Скажи мне что-нибудь, плюнь в лицо, прокляни, только не молчи. Если ты всё знаешь, почему ты так спокойно живёшь, почему не осуждаешь меня? Или ты не знаешь о том ужасном случае? — Данила чуть не задохнулся от волнения, по всему телу пробежала дрожь.
— Знаю, папа, знаю. Мне мама перед свадьбой обо всём рассказала. — Ни один мускул не дрогнул на лице Веры после такого признания. Слово “папа” прозвучало для Данилы впервые и щемящей нежностью проникло в сердце.
— Ты святая, что ли? Не понимаю. Зная всё, ты не судишь меня, не позоришь? Как же так? Даже не злишься. Неужто простила на веки вечные, не желаешь мне зла, смерти не желаешь?
— Желаю только добра. Тогда время было такое. Паника, страх. Вы и сами не ведали, что творили. Людей же спасать надо было. Вы не волнуйтесь, вам нельзя так волноваться, папа. Не судья я вам.
— Кто же тогда судья?
— Не знаю. Я на вас никогда зла не держала. Честное слово.
— Хорошо... Я верю. Хорошо. Оставь меня, доченька, я полежу чуток, потом суп съем. Обещаю, что всё съем. Ты иди. Дети ждут. Прости. За всё прости. Иди.
Оставшись один, Данила лёг на чистую постель, зарылся с головой в новые пушистые подушки, до крови закусил губу и горько, навзрыд заплакал. Он искал облегчения, а на душе стало ещё тяжелее. Десять лет он не плакал. “Неужто она и вправду всё простила? Она же должна меня ненавидеть”. Не хотел Данила понять Веру, не хотел принять её великодушия. Не понимал. Изболевшейся душе его расхотелось жить. Так, отвернувшись к стене, со слезами на глазах, прикусив губу, Данила Штовба и умер.


КОГДА ИГРАЛ АККОРДЕОН

Старенький чёрный телефонный аппарат стоял в учительской на подоконнике, в уголочке, но это не изолировало присутствующих, не создавало конфиденциальности разговоров. Может быть, кто-то и делал вид, что ему, мол, всё равно, о чём говорят по телефону, но тот, кто держал в руках телефонную трубку, даже спиной чувствовал, что находившиеся в учительской краем уха ловят каждое произнесённое слово.
Афишируя свою жизнь, больше всего подливала масла в огонь некрасивая, высокая преподавательница математики. Она уже трижды возила товар на продажу в Польшу и дважды летала за шмотками в Стамбул. Она же первая принесла и с ехидной улыбкой искушающе показала всем доллар. Пришло время, когда все, в том числе и учителя (они, правда, с опозданием), бросились спасать свой домашний бюджет мелкой торговлей. Ещё с интересом и вниманием к собеседнику делились суперновостями: где и как лучше идёт товар, а где такой же точно товар берут за бесценок. Однако же не все могли вслух похвалиться по телефону знакомым своим торговым счастьем.
Кто-то, попробовав однажды этого “сладкого хлеба”, дал зарок не стоять больше со спичками, топорами, сухой колбасой на базаре в каком-нибудь польском местечке. Так, волей обстоятельств и свойств характеров, женщины-преподавательницы разделились как бы на два лагеря: одни ежедневно болтали по телефону про товар, цены и деньги, другие — про семью (изредка), детей и любовников (чаще).
Сорокалетняя Тамара, пухленькая, маленького роста, круглолицая преподавательница химии, относила себя, если не придираться, ко второй группе. Она одна, дожив до этих лет, ещё не имела, в отличие от большинства, любовника. И не потому, что была уж такая моралистка с суровыми пуританскими взглядами. Она и сама не ответила бына вопрос, почему так сложилось? Видимо, потому, что была она женщиной открытой, искренней, не любила притворяться и поэтому всем делилась с коллегами — по большей части, хорошим, не делая из себя и своей жизни какой-то тайны. Было такое время, когда ещё можно было, не стыдясь, выносить домашние склоки на общественный суд. Так жило большинство: ни бедно, ни богато. Её Николай, к тому же, пил. Тихий такой был выпивоха, нельзя сказать, что алкоголик, однако из тех, которых разбуди среди ночи, дай сто граммов — выпьет. Не за что было хвалить мужа, как не за что было и бесчестить. Больше того, все знали, что верховодит в семье Тамара, что её послушный и молчаливый Николай прямо пляшет перед женой: “Тамарочка моя, что тебе принести? Что подать? В какой магазин сходить, что купить?”
“С таким послушным и незлобивым человеком не жизнь, а путешествие на палубе комфортабельного теплохода”, — не без некоторой зависти говорили преподавательницы-подруги. Одно только донимало Тамару, портило настроение, отравляло некоторым образом всю жизнь: её муж, неразговорчивый служащий музея, не любил телефон и никогда не звонил жене на работу. Если и случался на людях между ними телефонный разговор, то исключительно по её инициативе. Теперь же, когда раскрепостились тайные желания и страсти, когда перестали обращать внимание на то, что, кажется, ещё вчера было престижным, преподавательницы больше не скрывали своих связей с любовниками, не зашифровывали их под женскими именами, и все разговоры свелись-завязались вокруг двух тем: первая — деньги, вторая — мужчины. Тамара вдруг загрустила, она как бы выпала из бурной, рыночной жизни. Все издавна считали ее консервативной , старомодной . Она чувствовала себя в своём родном коллективе как бы лишней, не такой, как все. Теперь о ней уже робко поговаривали, что она не умеет жить для себя, что старость на носу... Надо сказать, что Тамара и без подсказок подруг нет-нет, да и подумывала о разводе с мужем. Но какая женщина под горячую руку об этом не думает? В последний год, когда удачно выдала дочь замуж и когда ощутила тревогу от одиночества, к этой мысли возвращалась часто. Почувствовала, что судьба Николая больше её не волнует, что разлюбила его, и испугалась, ибо казалось аморальным даже самой себе в этом признаться.
А телефон в учительской раздражающе, как никогда, всё звонил и звонил. О, с какой уверенностью, счастьем, даже наслаждением подходили к нему коллеги, как стрекотали и сюсюкали в трубку! Даже преподавательница математики, эта кикимора, и та нашла (или купила за доллары) себе кавалера.
— Я людей ненавижу, потому что они никогда не будут способны подняться хотя бы на три ступеньки выше к Богу. Мне в музее среди чучел интереснее, — не единожды признавался Николай.
В начале их совместной жизни Тамара ещё тянулась к своему книжнику, но теперь его никчёмное философствование только раздражало её. “Олух, ничего от людей не надо требовать. Бери у них всё для себя. Все, кто может, бросились деньги зарабатывать, а ты по-прежнему ждёшь от коммунистов подачки, — отвечала она на его слова. — Библиотека, твои музеи, книги, церковь никому теперь не нужны”. Николай молчал.
Она махнула рукой и рискнула. Долго искать не пришлось. В соседнем подъезде жил Саня, уже несколько раз подвозивший Тамару на служебной “Волге”, на которой он возил очень высокого, влиятельного начальника. Саня был разведён и моложе Тамары на пять лет. Жил он с матерью в однокомнатной квартире и второй раз жениться не спешил. Он подвёз её к окнам учительской один раз, второй, третий. Казалось, крылья несли её упитанное тело на третий этаж. Она махала ему рукой из окна и счастливо перед всеми улыбалась. Тамара выбросила из памяти последнее, самое приятное, что связывало её с Николаем: врачующее воспоминание о единственной поездке в Крым, когда они, очарованные морем, молодостью, любовью, с несказанным наслаждением слушали в городском парке музыку виртуоза — аккордеониста из Симферополя, маэстро Ковтуна.
Поскольку Тамара кое-как всё же держалась старых правил и до конца ещё не рассталась со стыдом, то сначала официально развелась с мужем и только потом взяла к себе Саню. Удручённый Николай не устроил скандал, сложил свои небогатые пожитки в чемодан и в единственном сером костюме вернулся к своей одинокой матери.
Тамара похорошела. Через день стала менять наряды, чаще заглядывать в парикмахерскую. Она охотно делилась с приятельницами своим новым семейным счастьем. Затосковали, похоже, завидуя Тамаре, коллеги: ведь она побила все рекорды — никому ещё и никогда так часто не звонили, как ей! Она, как принцесса, как королева, как миллионерша направлялась к аппарату и, не торопясь, громко начинала разговор с новым мужем. Подруги аж губы кусали: “Так повезло. Ничего же из себя не представляет. Николай был карманный, кроткий, помыкала, им, как хотела, а теперь нашла ещё лучше! Не ездила никуда торговать, а доллары в кошельке водятся”. Свою сосредоточенность и тревогу Тамара прятала в классе. Обеспокоена она была тем, о чём никто из преподавателей и не догадывался: в телефонных разговорах “влюблённого по уши” Сани постоянно звучала одна и та же просьба:
— Том, ты ето, не забудь купить пива!
— В нашем гастрономе сандень. Иди в “Таллинн”.
— Ты слышь, это я. Пива купи обязательно, без пива не приходи домой.
Она успевала сказать несколько слов в ответ, но он уже не слышал. Как
всегда, куда-то торопясь, клал трубку. Тамара по инерции, чтобы не выдать себя, с милой улыбкой ещё о чем-то будто просила, уславливалась, где он будет её ждать. Тоном строгой “гусыни” говорила, растягивая слова, в молчащую пустоту. Она больше не вспоминала Крым и ту известную мелодию “Бесаме мучо”, которая так ласкала её влюблённое сердце. Было это или приснилось?


ЭКСПЛУАТАТОРЫ

Надо что-то с этим капитализмом делать. Вокруг одни эксплуататоры, каждый норовит на чужом горбу... так и норовят. Вот и мои — не семья, а какой-то клубок эксплуататоров. Прихожу с работы уставший, как кит, который только что проглотил пару тонн криля, и уже с порога так и ждут все, чтобы нагрузить. Я уже и без того, как антилопа гну, которая отмахала десять километров. Коллега по работе попросил бандероль отправить, говорит, у тебя почта рядом с домом. Согласился. Прихожу, а моя почта на ремонте. Иду через два квартала на центральную, а там полукилометровая очередь, вроде газелей Томпсона, которые сгруппировались перед переправой. А что делать? Отстоял час.
Тут жена начинает первой.
— Не мог до сих пор мусор вынести? Без дела два часа болтаешься. Лодырь, тебе противопоказан капитализм.
— Это я-то лодырь! У нас в театре юного зрителя, я там осветителем служу, по три спектакля в день. Устаю, как экскаватор, который переворачивает сотни тонн земли.
Слушать не хочет.
— Что стоишь, как Дед Мороз, которому сто грамм не дали? Выноси мусор! О, тип, ещё притворяется, что не слышит, — командует жена.
Я действительно слабо слышу. Уши ватой заткнуты.
О, вы не знаете, что такое наш театр и наш зритель, когда он в ударе и когда помогает криками героям побеждать на сцене зло. Рёв космической ракеты — это вчерашний день. Тиффози на стадионах отдыхают.
— Пора тебе заткнуть не только уши, но и ноздри, — ворчит жена, — совсем от рук отбился.
— Никого так не эксплуатируют, как меня! — взрываюсь я.
Из другой комнаты, где по телевизору идёт передача “Ясновидящие и секс”, отзывается тёща.
— А тебя никто в шею не толкал. Женился по собственной воле?
— По собственной.
— Будь добр, исполняй свой гражданско-бытовой долг. Выноси мусор.
Иду вниз. Тут сосед, ещё один скрытый эксплуататор, говорит:
— Вася, подержи дверь, я ключи забыл... На минуту в гастроном сбегаю, пузырь возьму и обратно.
Стою, придерживаю дверь... Жду... Десять минут, двадцать.
Наконец, прибегает.
— Извини, — говорит, — одноклассника встретил, сорок лет не виделись.
— Так, — говорю, — прошлый раз в такой ситуации ты говорил, что тридцать лет не виделись.
— Да? Склероз проклятый.
Вот что капитализм с людьми делает! Забывать начал. А в квартире эти окаянные эксплуататоры уже накалены до предела.
— Ты что же, растяпа, пустые бутылки не вынес?!.. Рабов тут нет.
Беру бутылки, бегу вниз с неохотою. Как назло, лифт отключился,
да мигом назад, на двенадцатый этаж. Слышу уже в коридорчике, что в квартире что-то неладное. Вроде кто-то причитает.
Жена с порога:
— Ты бутылки выбросил?
— Как приказали.
— Я всё понимаю, — негодует супруга, — ты можешь не любить мою мать, свою тёщу, но что бы так жестоко мстить! Племена в Африке до этого не додумаются.
— О каком мщении ты говоришь, — недоумеваю я, всё ещё тяжело дыша. — Да я ниже асфальта! Молекула!..
— Так почему ты, молекула, этикетки от бутылок не отклеил? Разве ж ты не знаешь, что моя мама их всю жизнь коллекционирует?
— Я думал, что их наша дочь давно отклеила.
— Ты за неё уроки делать будешь? Беги вниз, пока маму удар не хватил, неси бутылки обратно.
— Лифт не работает. Может, потом, после ужина?
— Нет, ты желаешь маме смерти! Беги, пока бомжи не растащили, — уже строго приказывает жена.
Скажу вам, этими этикетками обклеена вся квартира. Двери, тумбочки, холодильник, телевизор, ванная, весь туалет. Бывает, забегу — глаза разбегаются. Унитаз найти невозможно. Всё в этикетках. Эх, думаю, эксплуататоры, на всё у вас оправдание есть.
Словно подслушав мои мысли, жена иронизирует:
— Вернулось время капитализма, время эксплуататоров, забыл учебник по политэкономии?
— Как я его мог забыть, если я его не знал?..
— Да... Не быть тебе олигархом, не быть!
У подъезда соседка с одиннадцатого этажа, ещё одна, грустная-грустная. Лифт-то не работает, а она с новым телевизором.
— Подсоби, говорит, Василий! Век помнить буду! Через пять минут моя любимая передача.
Кое-как дотащили.
Только сел ужинать — дочь рыдает: не получается у неё задача! Я знаю, что и у меня не получится, но сопротивляться бесполезно.
— А что тёща делает? Она математику лучше знает! — ищу спасения я.
— Бессовестный! Мама вышивает внучке задание по уроку труда — чёрную собаку президента.
— А ты?
— Людоед! И тебе не стыдно? Я отпахала восемь часов за компьютером. Дай хоть перед сном любимый сериал досмотреть. Героя Педро оклеветали, и он в тюрьме! Неужели у тебя нет сочувствия, изверг?
Только, значит, с дочерью к десятому часу разобрались, сколько жидкости всё же осталось в ёмкости, из которой переливали в другие по трубам... Ну, скажу вам, задачка, Лобачевский отдыхает. Авторы учебника, факт, эксплуататоры.
Слышу тёщин голос:
— Доченька, с балкона дует.
Жена грозно так, как львица, от которой лев ушёл к другой:
— Кто последний был на балконе?
— Я не был, я не был, — с последней долей оптимизма выкрикиваю я из ванной.
— Мне дует, — стонет тёща... — Скорее бы на поезд да домой, в Крым.
Сколько живёт, всё грозится, что уедет в Крым... Двадцать лет всё обещает.
— Кто последний пришёл в квартиру? — ведёт дознание жена.
— Папа, — отвечает дочь.
Ещё один эксплуататор растёт!
— Ступай на балкон и закрой там оконную раму. Маме дует.
На балконе холодно, но хочется посидеть подольше, дождаться, когда все уснут, да помечтать о том времени, когда и я стану эксплуататором.
Тёща уснула в кресле, пришлось завершить вышивание чёрного пса, параллельно помог жене разгадывать кроссворд.
Только я, значит, одно место у собаки вышивать заканчиваю — звонок.
Сосед просит проверить по Интернету его лотерейный билет. Не успел я с билетом разобраться, тёща проснулась, просит рассказать, чем там передача “Ясновидящие и секс” закончилась.
Говорю, все ясновидящие видели одно и то же.
— А угадали, кто забеременел?
— Через девять месяцев угадают.
Только закончил мыть посуду, как опять звонок в дверь. Сосед, изощрённый эксплуататор, поскандалил с женой, вызвали милицию. Пришлось час побыть в роли понятого.
Утром, едва успев позавтракать, пулей вылетаю на работу. Читаю в утренней газете объявления. И, о чудо! Моя мечта может исполниться! В глубокой тайне отвожу документы и поступаю в среднее учебное заведение на заочное отделение. Сердце трепещет! Я держу в руках билет учащегося. Вот она, мечта! Железнодорожный техникум. Специальность — “Эксплуатация железных дорог”. Вы поняли, да? Вася эксплуататор. Будет и на моей улице праздник капиталистический. А то!


Георгию Васильевичу Марчуку — 70!
Георгий Марчук
— самый читаемый писатель Беларуси. В его произведениях закрученная интрига соседствует с глубокой мыслью, трагизм с народным юмором. Георгий Васильевич — давний автор “Нашего современника”. Сердечно поздравляем талантли­вого писателя, нашего доброго друга с приближающимся юбилеем. Желаем здоровья и новых трудов на благо славянской культуры.

Редакция