Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

Поэты Санкт-Петербурга


Евгений КАМИНСКИЙ
Поэт, прозаик, переводчик. Родился в 1957 году. Автор восьми книг стихотворений и нескольких книг прозы. Публиковался в журналах «Октябрь», «Звезда», «Дети Ра», «Зинзивер», «Юность», «Литературная учеба», «Волга», «Урал», «Крещатик», в альманахах «День поэзии», «Поэзия», в «Литературной газете». Участник поэтических антологий «Поздние петербуржцы», «Строфы века», «Лучшие стихи 2010 года», «Лучшие стихи 2012 года» и многих других. Лауреат премии имени Н. В. Гоголя за 2007 год. Живет в Санкт­Петербурге.



ДЕНЬ ЗА ДНЕМ
 
* * *

Как не выпить тому, в ком талантов погибло — не счесть,
кто в любви середины не знал, как Любовь Яровая,
кто всю ночь мог трещать в райских кущах, как вор, и лишь в шесть
чуть живой отступался, за пивом вчерашним вставая?!

Кто глотал жадно яд, разодрав на ключицах пальто,
и к семи снова жил, правда, слезы роняя украдкой,
кто уж если и клялся «Не пью больше!» — врал. Да и то,
если ужас похмельный сидел, как перо, под лопаткой.

Кто к восьми уже знал, что не выйти из этой реки.
Кто и рад был отсюда — ко дну или — в небо синицей…
Только где ж то бессмертье, что дастся душе вопреки
устремлению ума поскорее с бессмыслицей слиться?!

Где та высь, где не надо пред словом сжимать кулаки,
тем, что взять норовишь по дешевке в пылу распродажи,
где все кончится разом, и в разум войдут дураки,
постигая такое, что словом не выразить даже?

Как не выпить за то, что ты здесь еще, в том же пальто,
что слова эти горькие терпит ночами бумага,
что хватило тебя хоть на это: здесь быть ни на что
не пригодным, ну разве что там видеть Бога Живаго.



* * *

Надо еще за водкой успеть через лес до ларька,
где сплошь сигареты «Vogue» да на выбор презервативы,
оправдываясь, что жизнь тут и так, как полынь, горька,
и как бы забыв, что там у горьких пьяниц нет перспективы.

Навык добыть бутылку — куда он от вас уйдет?!
Ограничить себя стаканом? Ну, брат, ты и скажешь тоже.
Зальешь всю бутылку в глотку, но снова не тот улет,
больше на погруженье камнем на дно похоже.

Лежишь в Марианской впадине, всякой мурой набит,
все вспоминаешь, как щеку свою подставлял Иуде,
а тот плевать на тебя хотел, кембрийский ты трилобит,
который так и не ухитрился из глины тут выйти в люди.

Скажешь, не всем Лазарям из мертвых вставать дано?
Кому-то, чернея, и гнить под девоном, карбоном, мелом,
да грезить, как Бог тянет руку к нему на грязное дно…
как будто Богу есть дело до погибших душой и телом.

Ах, трилобитов этих повсюду, как в банке сардин,
всех тех, кого каждую среду в саду целовал Иуда,
и каждую пятницу Бог оставлял со смертью один на один,
и каждое воскресенье кому было неоткуда ждать чуда…



* * *

В эпохе скончавшейся все оказалось не в счет.
Напиться бы водки да где-нибудь рухнуть в осоку:
лежишь, будто мертвый, а жизнь себе мимо течет —
не учит уже и не требует мыслить высоко.

Вороны с утра в своих шубах на рыбьем меху,
как ангелы смерти, кричат непечатное что-то…
Вам часто казалось, что вы уже там, наверху,
и дней у вас тут для чего-то большого — без счета?!

Я верил, что хватит, как минимум, века на три
мне слова того, что во мне, словно в топке, гудело,
дотла выгорал тут, и — пламенем синим гори
любое другое, не столь сокровенное дело…

Что копья ломать?! Ничего изменить уж нельзя,
хоть пешка любая, надеясь на чудо исхода,
и жаждет вернуться на поле с мандатом ферзя
и мат наступившей эпохе поставить в три хода…

Осталось, пожалуй, то слово в асфальт закатать,
чтоб тут твоего сокровенного — как ни бывало…
Так нет же, лежишь, будто мертвый, таишься, как тать,
и слушаешь жадно чужое. И все тебе мало.



МЯСНОЙ МАГАЗИН

День за днем среди груд анонимных копыт и рогов,
в сущем царстве мясном, где дух смерти слегка от Версаче,
рубит Марик с плеча наших братьев меньших, как врагов,
а на крючья сажает их Эдик, брутальный, как мачо.

О, здесь людям простым нелегко оставаться людьми!
Здесь нет-нет да обнимут гуся как старинного друга,
или с рулькой сольются в порыве невинной любви,
и в глазах оловянных — ни жалости вам, ни испуга.

Здесь, уж если принюхаться, сладкого столько греха,
что филейная часть с личным счастьем рифмуется просто.
(Даже Эдик энд Марик не против такого стиха —
на рогах и копытах два съевших собаку прохвоста.)

Всё ножи да колоды… и нету ни капли стыда,
ни надежды, ни веры — лишь голый расчет. Что ж, очкарик,
уж пора бы тебе не за рулькой являться сюда,
а за правдой таких прогрессивных, как Эдик да Марик.

Но вопрос: почему, зная это, не рухнула твердь?
заглянув в эти окна, замкнув, не сгорело светило?
Побывав здесь, очкарик, не страшно душой умереть,
от себя открестившись, пойти бессловесно на мыло.

Поменявшись местами с каким-то рогатым скотом,
оказаться в подсобке, где туши на крючьях да плаха,
где не Эдик, так Марик тебе растолкуют о том,
что все сущее — прах, а погибшей душе — не до страха.



* * *

Брякнешь правду в глаза — и хозяин, от злости кривой,
взяв тебя на заметку, грозится загрызть к декабрю…
Задыхаться от страха тебе ведь пред ним не впервой?
Да не ссы ты! Не он, так другой загрызет, говорю…

А хозяин кипит: мол, идущая дерзко вразрез
с гениально придуманной правдой последних времен,
правда-матка твоя тормозит драгоценный прогресс,
на который ухлопано душ не один миллион.

По закону ведь ты, как известно, во всем виноват,
по закону ты раб, а он яростный твой господин:
ходишь вечно чумазый, тараща глаза как араб,
среди прочих на все тут готовых заштатных сардин.

Лишь в глаза не смотри ему: лопнет от злости, боюсь,
если только опять вдруг осмелишься брякнуть ему,
что не может жиреть по-немецки да аглицки Русь,
выдавая за свет в мертвых душах кромешную тьму…

И о том, что на суд скоро всех призовут (всех, как пить) —
будет скрежет зубовный и вой в горнем зале суда —
чтоб впаять не пятнадцать и не четвертную влепить,
а, впечатав в чернильную вечность, забыть навсегда.

Что уже никого не спасет ни заем, ни кредит,
что прогнила эпоха наследного хама. Хана…
Даже ангелы к ней не притронутся, ибо смердит,
так что нос свой воротит, кривясь, кредитор сатана.



* * *

Смотрит из-под козырька
командир РККА.
Кожей хромовой хрустит,
скалит рот как ханаит:

не статья ему УК,
а бумага из ЦК:
«командиру тчк
ничего… служи пока…»

Ах, служить тому судьба,
кто был прежде — голытьба,
но зато чей славный тесть
жить в Кремле имеет честь,

у кого в шелках жена,
а в штанах — бутыль вина,
и кому милей жены
объявление войны.

Ведь становится комбриг
фараоном грозным вмиг,
и спокойно может он
слать на гибель миллион.

Для него война — парад.
Грудь томится без наград,
а паршивый орденок
стоит десять тысяч ног.

Или десять тысяч рук…
В общем, стоит смертных мук
тех, кого бросают в лоб,
только фронт прорвали чтоб…

Тех, кого, не ставя в грош,
шлют колоннами под нож.
Только гаркнут им: «А ну,
марш на подвиг за страну!»

Командир им царь и бог.
Вот он, первый орденок…
Мясо пушечное ведь
самому не надо греть?!

Грудь его давно в крестах,
а мильон гниет в кустах…
Воет старая жена,
вестью с фронта сражена:

муж ее там новых жен
возит полный эшелон…
Ты не вой! Всего одна
у него любовь — война.



ДАЧНИЦА

Сгибается, с ветром играя,
узорчатых крыльев слюда.
Какими судьбами из рая
тебя зашвырнуло сюда?

Какая ты все-таки дура,
творение божье с брачком!
Вон дачник, как опер из Мура,
пошел за тобою с сачком.

Попалась! Ну что, улетела
отсюда к себе на Луну?
Ты думала в крыльях все дело
и в радости жизни? Ну-ну…

Не дачник (что пьян, но цивилен!),
а этот твой жгучий раскрас
за вычетом полным извилин
тебя и сгубили как раз.

Мужайся, уж если попалась
и дальше пошла по рукам,
поскольку не свойственна жалость
залившим глаза мужикам,

поскольку теперь ты — добыча…
И пьяный с утра Тимофей
ликует, под нос тебя тыча
соседям как личный трофей.

Зачем только крылья раскрыла,
как роза зачем расцвела?
Чтоб каждый совал свое рыло
в твои молодые дела?!

Здесь публика, знаешь, какая?
Здесь спят со взведенным курком,
тиранят, насквозь протыкая,
и шкуру снимают чулком.

Здесь каждому, знаешь ли, важно
стреножить, поймать, заиметь,
пугая душою бумажной
и рожей горящей, как медь.

Здесь в смысле сочувствия — пусто.
Здесь хрип все решает да хруст.
Здесь ночью несчастного Пруста
линчует на печке Прокруст.

Ну, втиснусь я в старые латы,
пока он лежит неглиже,
ворвусь к Тимофею в палаты,
а ты — на булавке уже.



* * *

Я был в союзе молодежи,
коммунистическом, притом:
простые Коли и Серёжи
да бюстов Ленинских бетон.

Там шла рутинная работа
по воспитанию в себе
такого, знаешь, идиота,
что брешь собой заткнет везде,

и здесь отдаст, и там поможет,
пока себя не потерял…
Что весь — для нужд страны, положим,
простой расходный матерьял…

Мы там себя всё побеждали
внутри себя. На первомай
несли всеобщего скрижали:
«Не плачь», «Не думай», «Не замай»…

Шли под дождем и не ржавели,
и не болели ОРВИ…
Какие, к черту, Куршавели
и миллионы на крови?!

Сплошные смычки, плавки, сцепки…
Да кто из нас навскидку вдруг
мог отличать там Клару Цеткин
от, скажем, Розы Люксембург?!

Кому там Маркс был старшим братом?!
Ну, кто в уме там падал ниц
пред этим агнцем бородатым
и жил, не лапая девиц?!.

Да, зрели там шестой палаты
времен грядущих усачи:
Иуды, Ироды, Пилаты,
Нероны, Гидры, Геростраты —
сплошь — отравители врачи.

Но кто в герои не рядился
и ради благ не грыз удил,
тот разумом не повредился
и родине не навредил.



СЛОВА

Лет двадцать пять
бился упрямо
(коль их изъять,
прошлое — яма)
в истину лбом.
Тщился, не скрою,
в слове любом
выкопать Трою.
(Слышать, сиречь,
там, где бумага
комкает речь,
Бога живаго.)
И не моги
бросить раскопки…

Кто нам враги?
Ум наш короткий,
чарка вина,
жены да дети,
и времена,
те, что как нети,
деньги, долги,
мнения, нравы
и сапоги,
если дырявы,
летом жара,
холод зимою
и со двора
крики: «Урою!»

Словно Урал
на самоцветы,
перемывал
все, чем поэты…
Знал: суть внутри,
а не снаружи:
глубже бери,
там, где поуже,
где, говоря
проще, зарыты,
как якоря,
слов трилобиты,
тех, внеземных,
в коих таланты
смыслов иных —
как адаманты…

Не было дел,
кроме, порою.
Но проглядел
я свою Трою.
Так и не смог,
сколько ни рыл я,
для пары строк
выкопать крылья,
чтоб стал на «ты»
с Богом, взлетая,
слог от Инты
и до Китая…

Голос живой —
фуга ли, скерцо —
шрам ножевой
через все сердце.
Но только вот:
скерцо ли, фуга
эти — не плод
и не заслуга —
дар и предлог
вдруг превратиться
ищущим слог
в синюю птицу:
из-под пяты
взмыть, обретая
ширь от Инты
и до Китая…

И не в словах
суть, если строго…
В них только прах
мертвого бога.



* * *

Закончится эта эпоха,
другая начнется… И что ж,
пророк, что имел здесь неплохо,
отдаст свое право на ложь?

И черный пиар Герострата
уже не прельстит малых сих?
И брат не посмеет на брата,
пусть даже он — конченый псих?

Клянусь, с адвокатом умелым
преград для безумия нет:
и черный окажется белым
и белый получит билет.

Сию человечью натуру,
надменную выю сиречь,
и ангел отчаянный с дуру
не срубит, как голову с плеч.

Ничто не пройдет в этом мире —
все будет… Нет смысла ему
отречься хотя б на папире,
от сути своей. Посему

и новая даже эпоха
по-старому будет ржаветь,
и кончится, видимо, плохо…

Но это и правильно ведь.



* * *

Мне теперь ни тунгуска,
ни француженка не…
Больше манит закуска,
утешая вполне.

В этих левых вопросах,
где ты ликом алел,
быть пытаясь колоссом,
я давно поправел.

Ведь становятся уже
вещи левые те,
если вдруг обнаружил
полноту в правоте.

Но в том левом, однако,
было нечто правей
пресных правил монаха,
правды чистых кровей.

Было в нем и от бури,
и от бунта слегка
наглотавшихся дури
озверевших зека…

Но и что-то такое
без привычных оков
от святого покоя
в небесах облаков.

В нем ты, вечно на взводе
и за гранью ума,
путь искавший к свободе,
был свобода сама.



СОН

Снилось и снилось упрямо,
будто я пал на войне
и кто-то нанятый яму
роет убитому мне.

Грубой мотыгой с размаха
в горький вонзается прах
и поминает… Аллаха.
Только при чем здесь Аллах?

И почему до рассвета
вовсе не пьяный Иван,
а Рамазан для поэта
роет последний зиндан?

Пусть бы чухонец отчасти
или на четверть помор,
но не бубновой же масти
сокол, спустившийся с гор?!

Но так, наверно, и будет
в пору грядущую смут:
в город ворвутся, разбудят,
на косогор поведут.

Спросят: «А с кем ты под вечер
хлеб тут делил и вино?»
Если им даже отвечу,
не избегу все равно…

И ведь не дворник мордатый
и не поддатый наймит
слов сокровенных солдату
выпустит кровь, а джигит.

Длани движеньем бывалым
и никуда не спеша,
грудь мне откроет кинжалом,
чтоб задышала душа.



* * *

Бабочка порхает.
В бабочке живет
девочка плохая.
Все б ей сладкий мед,

ясная погодка
да цветущий луг…
Кружится молодка,
позабыв испуг.

Май — одни гулянки.
Все огнем гори!
Светится, как янки,
счастьем до зари.

Хлопает, дурная,
крыльями, заметь,
ничего не зная
про змеюку смерть,

ни про век железный,
ни про власти гнет…
Будто не над бездной,
а в раю живет.

Здесь не кущи рая,
не бесплатный мед!
Но, и помирая,
ведь едва ль поймет,

отчего же нужно
было не кружить,
а терпеть натужно
то, что значит жить.



* * *

Если сад, то — за забором,
если рай, то — за бугром.
Жизнь тебя берет измором,
борет, лютая, нутром.

Не пойдешь уже направо
и налево не свернешь —
всюду лающих орава
да карающих галдеж.

Если честно, жить украдкой,
в толпах спятивших идти —
для души легко, но гадко,
если нет вам двадцати.

А когда полсотни с гаком —
в одиссеи не играй,
не броди по буеракам,
не ищи в оврагах рай.

Ни царю не верь, ни слухам,
не смотри на свой Содом.
Что лафа для нищих духом,
то для ищущих — облом.

Хорошо лишь тем на свете,
кто в одном стою… Смотри:
все они — с лица как дети
и чудовища — внутри.

Оставайся-ка ты дома.
Даже тот, кто рай искал,
обнажит в огне Содома
не улыбку, а оскал.

Никому не будет рая,
за забором спелых слив…
Вот на это упирая,
и живи себе, счастлив.



* * *

Брошенные жены
долго не живут.
Ходят к ним пижоны
лишь на пять минут,

с плеч сорвавши сбрую,
бросить на матрас…
ходят, как воруют,
к ним в неделю раз.

И не волки как бы…
Только как не красть
жизнь заблудшей бабы
по кусочку, всласть?!

Взяв бутылку водки,
палку колбасы…
Бабий век короткий!
Смотрят на часы.

Гарики, Вадимы,
даже чей-то зять,
ходят, как налимы
скользкие — не взять:

Брошенные жены —
им ведь лишь бы кто.
Будь ты враль прожженный
или конь в пальто,

только б отключиться
и не видеть, как
личной жизни птица
рвет крылами мрак

маленького ада,
где так сладок яд…
Знают, что не надо,
а вот всё глядят,

не забыться толком,
крутится кино,
где ты серым волком
съедена давно…



* * *

Жил словами, как морем курортник, не зная забот.
Спозаранку за стол, и витийствуй — уродуй осанку…
Море схлынуло разом, а это, как будто азот
закипает в крови.
И хоть вывернись весь наизнанку,

а утрачено все: и сноровка, и взгляд, и чутье,
даже навык солгать, что уже никуда не годится…
Льешь стихи, как и прежде, но это такое литье,
что, признаться, на ощупь — не твердая вещь, а водица.

Ни уму и ни сердцу! А прежде ведь мог полоснуть,
так, чтоб в каменном даже вдруг Божье открылось лилово…
Может, в том, чтобы ранить сердца неприступные — суть
и причина того, чего ради Он вылепил Слово?!

Ведь не ради ж отчетов Сбербанка и сводок УГРО
от себя отрывал Он их с кровью?!
И ведь для чего-то
посылал в мир поэта, вложив ему в руку перо,
как опасную бритву в шальную ладонь идиота.



* * *

Словно не был на свете,
хоть отбыл полный срок.
Правда, есть в интернете
обо мне пара строк,
пара строф моих где-то
и какой-то куплет
о любви, но про это
у кого только нет?!
Если надо — не буду,
усмехнувшись, уйду,
слов оставив тут груду,
но имейте ввиду:
будет так же крутиться
по субботам кино,
занавески из ситца
шить мадам в кимоно,
плавать солнце в лазури,
на пленере Пьеро
врать какой-нибудь дуре,
вставив в шляпу перо,
о Мадриде и Вене,
и о рае земном
и хватать за колени,
обливая вином.
Будет в сумрачном парке,
где скамейки пусты,
ей втирать о Петрарке,
оттирая в кусты —
в тень, где разум не властен,
где до мозга костей
обнажаются страсти
самых грязных мастей.
Где нет срама и чести,
только мрака покров…
Но где можно прочесть ей
ту мою пару строф.
Чтоб дрожащие плечи,
локти сбитые в кровь
стало сразу вам легче
принимать за любовь…



* * *

Рыдали миллионы —
лежал в гробу герой
(проклятьем заклейменный,
в кожанке с кобурой),

любимый сын тиранов,
наследный принц хазар —
обманутых Иванов
безродный комиссар.

Он гнал свою бригаду
всю ночь за перевал,
он сходу брал преграду,
колючку прорывал.

За Иродово дело
и за синедрион
под пули озверело
все гнал Иванов он.

И шли они повзводно,
чтоб кровь пустить врагам,
как было то угодно
расхристанным богам.

Забыв про боль и раны,
забыв, что враг твой — брат,
вели одни Иваны
других Иванов в ад.

Шли, стаптывая ноги,
на аутодафе,
где ждали их те боги —
в широких галифе,

с крылами хищных вранов,
в хрустящих сапогах
из кожи тех Иванов —
у черта на рогах.



* * *

Ангелы смерти летят
(крыльев трещат перепонки)
брать нехороших ребят…
То-то поплачут девчонки,
в девках оставшись, верней —
с грудой бычков на тарелке,
так своих верных парней
и не дождавшись со стрелки…
Личному счастью капут.
Дальше — хоть в омут…
Но кстати,
разве не омут — хомут
счастья совместного с татем?!
Жить, если ты фармазон,
нет по-другому резона:
к водке сначала музон,
после этапы да зона,
фикса златая во рту,
плечи с наколкою «Ира»…
Взвоешь, попавши на ту
сторону этого мира.

Плакаться что тут в матрас?!
Шляйтесь, шалавы, покуда
прелести ваши при вас.
Жизнь ведь такая паскуда,
всё ведь отнять норовит
то, что вам даром давала.
Щедрая, вроде, на вид,
только все горя ей мало…
Ей побольней подавай,
бедам твоим лишь и рада…
Мол, для собравшихся в рай
нет ничего лучше ада.