Софья РЭМ
Контуры лица
* * *
Контуры лица
* * *
Пока взрастает под ногой, что было пусто —
Не прись от Пруста, дорогой, не прись от Пруста.
Что обещал тебе Марсель, что говорили
Его Париж, его Брюссель, его Марии?
Пусть грустен был и бледен Сван, но он направлен
На все, что пил, на все, чем пьян и чем отравлен
Ересиарх, владыка-автор самомирный,
Под сенью дедушек в плодах первопорфирных.
Ни дикобразов в кипах кущ, ни докоброзов,
И лишь боярышник цветущ и ныне розов.
Но ты летишь в Булонский лес, поэт поэтом,
Под мелодийный гладкий пресс, к чужим портретам.
Ты озираешь листопад — причуду грима
И вот заносишь ногу над, хоть надо б мимо.
Не суй ноги во свой капкан, ведь там не пусто,
Не прись от Пруста, бедный Сван,
Не прись от Пруста.
Не прись от Пруста, дорогой, не прись от Пруста.
Что обещал тебе Марсель, что говорили
Его Париж, его Брюссель, его Марии?
Пусть грустен был и бледен Сван, но он направлен
На все, что пил, на все, чем пьян и чем отравлен
Ересиарх, владыка-автор самомирный,
Под сенью дедушек в плодах первопорфирных.
Ни дикобразов в кипах кущ, ни докоброзов,
И лишь боярышник цветущ и ныне розов.
Но ты летишь в Булонский лес, поэт поэтом,
Под мелодийный гладкий пресс, к чужим портретам.
Ты озираешь листопад — причуду грима
И вот заносишь ногу над, хоть надо б мимо.
Не суй ноги во свой капкан, ведь там не пусто,
Не прись от Пруста, бедный Сван,
Не прись от Пруста.
* * *
Когда весна, я ем одну сирень.
Пятерки и шестерки. Вот признанье:
Весной, как никогда, в груди моей
Сильно желанье загадать желанье.
Я обрываю улицы цветов,
Я мучаюсь желудком целый месяц,
Подарочный букет в вязанку дров
Я превращаю в лабиринтах лестниц.
И, как герой, уверен я и лих,
И мню среди сиреневого пира,
Что мир желаний сумрачных моих
Спасителен для сумрачного мира,
Что миссия живительна моя…
Вот и живлюсь мутантною сиренью,
И всякий раз загадываю я,
Чтоб Бог простил нам наше суеверье.
Пятерки и шестерки. Вот признанье:
Весной, как никогда, в груди моей
Сильно желанье загадать желанье.
Я обрываю улицы цветов,
Я мучаюсь желудком целый месяц,
Подарочный букет в вязанку дров
Я превращаю в лабиринтах лестниц.
И, как герой, уверен я и лих,
И мню среди сиреневого пира,
Что мир желаний сумрачных моих
Спасителен для сумрачного мира,
Что миссия живительна моя…
Вот и живлюсь мутантною сиренью,
И всякий раз загадываю я,
Чтоб Бог простил нам наше суеверье.
* * *
Предчувствуя уклон в религию красот,
Я вижу лишь стекло в изменчивости вод.
Когда смотрю в него, изящности грубя,
Мне грустно оттого, что я люблю себя.
Но в миг, когда я цвел улыбкой красоты,
Из зеркала озер мне улыбался — ты.
И, как в себе, в тебе жила искусства власть:
И Бог сам по себе, и атеизма страсть.
Хоть, светел и угрюм, не завещал Давид
Любить Платона ум и Дориана вид,
Ужель завет не нов, и в том лишь твой закон,
Что красотой богов ты Богом наделен?
Смотри же на меня, как в зеркало, смотри,
Два ангельских огня снаружи — не внутри.
Две статуи, что в шторм спасали города,
Что в совершенстве форм застыли навсегда.
Две фурии, что ждут, чтоб землю расколоть,
Что души продают за ангельскую плоть.
В смятеньи красоты, где все на свете зря,
Твое искусство — ты, мое искусство — я.
Не зная цену слов, ты знаешь цену книг,
Где атеизм богов, увидевших твой лик.
Я в зеркале его портретный блик ловлю.
Мне страшно оттого, что я тебя люблю.
Я вижу лишь стекло в изменчивости вод.
Когда смотрю в него, изящности грубя,
Мне грустно оттого, что я люблю себя.
Но в миг, когда я цвел улыбкой красоты,
Из зеркала озер мне улыбался — ты.
И, как в себе, в тебе жила искусства власть:
И Бог сам по себе, и атеизма страсть.
Хоть, светел и угрюм, не завещал Давид
Любить Платона ум и Дориана вид,
Ужель завет не нов, и в том лишь твой закон,
Что красотой богов ты Богом наделен?
Смотри же на меня, как в зеркало, смотри,
Два ангельских огня снаружи — не внутри.
Две статуи, что в шторм спасали города,
Что в совершенстве форм застыли навсегда.
Две фурии, что ждут, чтоб землю расколоть,
Что души продают за ангельскую плоть.
В смятеньи красоты, где все на свете зря,
Твое искусство — ты, мое искусство — я.
Не зная цену слов, ты знаешь цену книг,
Где атеизм богов, увидевших твой лик.
Я в зеркале его портретный блик ловлю.
Мне страшно оттого, что я тебя люблю.
* * *
Витают сны в мечтании вершин.
В окно сквозит мятежник кислородный.
Стоит мольберт, и на столе кувшин,
А рядом я, надменно-благородный.
И я смотрю, как движется узор.
Рисует хладнокровно краской потной
Еще не сумасшедший Сальвадор
Еще не гениальные полотна.
Писал портрет — а написал пейзаж.
Цвел кипарис — теперь кусты акаций.
И ты еще не знаешь, верный паж,
Что ты слуга реальности абстракций.
А мира нет. Хоть я не верю сам,
Что мира нет, но нет меня как мира.
Художник — просто содержатель тира,
Шарахнутый кометой по усам.
Но Сальвадор не слышит. Он затих,
Рука его рисует — он не знает.
Академично кисть его летает,
И ловит сны, и мир творит из них.
Не знает он (и весел оттого),
Что завтра, встав счастливым и небритым,
От одного лишь слова моего
Сойдет с ума и будет знаменитым.
В окно сквозит мятежник кислородный.
Стоит мольберт, и на столе кувшин,
А рядом я, надменно-благородный.
И я смотрю, как движется узор.
Рисует хладнокровно краской потной
Еще не сумасшедший Сальвадор
Еще не гениальные полотна.
Писал портрет — а написал пейзаж.
Цвел кипарис — теперь кусты акаций.
И ты еще не знаешь, верный паж,
Что ты слуга реальности абстракций.
А мира нет. Хоть я не верю сам,
Что мира нет, но нет меня как мира.
Художник — просто содержатель тира,
Шарахнутый кометой по усам.
Но Сальвадор не слышит. Он затих,
Рука его рисует — он не знает.
Академично кисть его летает,
И ловит сны, и мир творит из них.
Не знает он (и весел оттого),
Что завтра, встав счастливым и небритым,
От одного лишь слова моего
Сойдет с ума и будет знаменитым.
* * *
Ференц Лист вышел на сцену,
Сел,
Заиграл.
Развесил уши по стенам,
Белел, как мел,
Зал,
Гудел,
Восклицал: "Неужто!"
В желании улететь,
А Лист все сидел,
Потому что,
Играя, надо сидеть.
Зал,
Как умел, —
Пышно, —
Краснел,
Розовел,
Чернел.
Финал.
Улететь не вышло.
Зал встал.
Ференц сидел.
Тут — будто бы выстрел –
Дернувшись головой,
Бросил цветы Листу.
Цветы были травой.
Лист побелел местами.
Кое-где покраснел.
Ноги его встали.
Разум его взлетел.
Трава не меняла цвета,
Будто смеясь над ним.
Зал трепетал.
Где-то
Запели гимн.
Вслушайся, иноземец,
Всякой земли турист:
Будь ты хоть трижды Ференц,
Все же в итоге — Лист.
Но не к цветам — мимо
Клонится голова…
Кто-то в припеве гимна
Крикнул, что лист — трава…
Зал улетал. Быть лестно
Гением и травой…
Так зеленел маэстро,
Стоя перед собой.
Сел,
Заиграл.
Развесил уши по стенам,
Белел, как мел,
Зал,
Гудел,
Восклицал: "Неужто!"
В желании улететь,
А Лист все сидел,
Потому что,
Играя, надо сидеть.
Зал,
Как умел, —
Пышно, —
Краснел,
Розовел,
Чернел.
Финал.
Улететь не вышло.
Зал встал.
Ференц сидел.
Тут — будто бы выстрел –
Дернувшись головой,
Бросил цветы Листу.
Цветы были травой.
Лист побелел местами.
Кое-где покраснел.
Ноги его встали.
Разум его взлетел.
Трава не меняла цвета,
Будто смеясь над ним.
Зал трепетал.
Где-то
Запели гимн.
Вслушайся, иноземец,
Всякой земли турист:
Будь ты хоть трижды Ференц,
Все же в итоге — Лист.
Но не к цветам — мимо
Клонится голова…
Кто-то в припеве гимна
Крикнул, что лист — трава…
Зал улетал. Быть лестно
Гением и травой…
Так зеленел маэстро,
Стоя перед собой.
* * *
Сплошные цифры в мире, как в шпаргалке,
И вдоль дорог побитые олени,
А мы не скифы, но и не Петрарки
С очами одичанья возрождений.
С глазами одиноченья дороги,
С зеницами безволья искаженья,
С моргалами, бродящими убого,
И с зенками убогого броженья.
О мы, великолепье исчезаний
Тревожит набегающие миги…
О мир, что мрачен был и лучезарен
В подвластии писателю и книге!
Ты, отдавивший краешек комода,
Вместилище закладок книгопленных,
Ты сотни раз подвергся переводу
На языки встревоженных Вселенных.
Текут слова — созвездийные арки,
И в них олени, а на тех вериги.
А мы не скифы. Но и не Петрарки.
И мы не знаем диалекта книги.
И вдоль дорог побитые олени,
А мы не скифы, но и не Петрарки
С очами одичанья возрождений.
С глазами одиноченья дороги,
С зеницами безволья искаженья,
С моргалами, бродящими убого,
И с зенками убогого броженья.
О мы, великолепье исчезаний
Тревожит набегающие миги…
О мир, что мрачен был и лучезарен
В подвластии писателю и книге!
Ты, отдавивший краешек комода,
Вместилище закладок книгопленных,
Ты сотни раз подвергся переводу
На языки встревоженных Вселенных.
Текут слова — созвездийные арки,
И в них олени, а на тех вериги.
А мы не скифы. Но и не Петрарки.
И мы не знаем диалекта книги.
* * *
Пристал ко мне: Посей Дон да посей.
Я Дон посею — что взойдет весною?
С той осени иссушенною хвоей
Я не смогу кормить своих гусей.
На чем я полечу, когда припрет?
А не взойдет? А если съем, сажая? –
Взойти — взойдет. — А после? — Зацветет,
И будет мед, как лет гусиной стаи,
Естественный. И чешуей пыльца
Его вспылит, на пальцах проступая,
Чертя в ладони контуры лица
Конца всех перьев, выпавших из стаи,
Конца всего процесса созреванья
Посеянного некогда плода.
Пожнешь ты море — выкрик мирозданья,
И будешь плыть, а не лететь туда.
Я Дон посею — что взойдет весною?
С той осени иссушенною хвоей
Я не смогу кормить своих гусей.
На чем я полечу, когда припрет?
А не взойдет? А если съем, сажая? –
Взойти — взойдет. — А после? — Зацветет,
И будет мед, как лет гусиной стаи,
Естественный. И чешуей пыльца
Его вспылит, на пальцах проступая,
Чертя в ладони контуры лица
Конца всех перьев, выпавших из стаи,
Конца всего процесса созреванья
Посеянного некогда плода.
Пожнешь ты море — выкрик мирозданья,
И будешь плыть, а не лететь туда.
ЗАВЕЩАНИЕ
В часы свободы в мире и в газете,
В века окаменелости воды
Нет ничего запретнее на свете,
Чем запрещать запретные плоды.
Гори огнем — но лучше олимпийским,
Сжигай свой мост — но строй под ним паром.
Поэта область — остров-сахалинская,
Она еще писателя притом.
И под водой ей не лежать, доколе
Ладья еще не слопала ферзя.
А что нельзя — на то не наша воля,
Чтоб запрещать, чего и так нельзя.
Земля не к месту, бренно и нелепо,
Валялась — довалялась до седин.
Весь мир — сугроб. Сугробы внемлют небу.
Там не сиди и будешь не сидим.
В века окаменелости воды
Нет ничего запретнее на свете,
Чем запрещать запретные плоды.
Гори огнем — но лучше олимпийским,
Сжигай свой мост — но строй под ним паром.
Поэта область — остров-сахалинская,
Она еще писателя притом.
И под водой ей не лежать, доколе
Ладья еще не слопала ферзя.
А что нельзя — на то не наша воля,
Чтоб запрещать, чего и так нельзя.
Земля не к месту, бренно и нелепо,
Валялась — довалялась до седин.
Весь мир — сугроб. Сугробы внемлют небу.
Там не сиди и будешь не сидим.
* * *
Человек! Человек ли? Что с тобой сделали?
Надо жалобу… срочно… Но что же?
У тебя обе руки — левые,
Ты ее подписать не сможешь.
Нужно, значит, встать, аккуратно, плавно,
Самому в РОВД. Но — Боже прости! –
У тебя оба глаза — правые,
Так дорогу не перейти.
Как ты, этакий синий, заявишься
Заявлять — мозги береги! —
Что прижизненно разлагаешься
На ухваты и кочерги?
Видно, с ног до головы в манне я,
И все в жизни моей прекрасно:
Воплощенье картин Босха гуманнее
Воплощенья картин Пикассо.
Надо жалобу… срочно… Но что же?
У тебя обе руки — левые,
Ты ее подписать не сможешь.
Нужно, значит, встать, аккуратно, плавно,
Самому в РОВД. Но — Боже прости! –
У тебя оба глаза — правые,
Так дорогу не перейти.
Как ты, этакий синий, заявишься
Заявлять — мозги береги! —
Что прижизненно разлагаешься
На ухваты и кочерги?
Видно, с ног до головы в манне я,
И все в жизни моей прекрасно:
Воплощенье картин Босха гуманнее
Воплощенья картин Пикассо.