Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

Мария Бушуева (Китаева)


Мария Бушуева (Китаева) — прозаик. По первой профессии — патопсихолог и психолог-судмедэксперт. Училась в Литературном институте, окончила Высшие литературные курсы и аспирантуру.
Печаталась в сборнике избранной прозы "Новосибирск-2007", в журналах "Юность", "Московский вестник", "Алеф", "День и ночь" и др. Автор нескольких книг, в том числе романа "Отчий сад" (2012), сборника прозы (2007), романа "Лев, глотающий солнце" (издан как "Любовь негодяя" (2004)).
Автор известной в кругу специалистов литературоведческой монографии "“Женитьба” Гоголя и абсурд" (ГИТИС).
Член Союза писателей, но ни к одной писательской организации не прикреплена.Живет в Москве.


По страницам литературных журналов-2016


Игорь Шкляревский. Золотая блесна: Книга радостей и утешений // Знамя. 2016. № 1.

Это проза. Но — кроме рыболовных инструкций — стихи в прозе. Вообще, И.Шкляревский поэт зеркальных повторов — вечных рефренов ощущений, вечных возвратов, — он вроде бы нанизывает новые впечатления одно на другое, но, оказывается, это сколь­зят отражения воспоминаний. Человек, глядящий, как в воду, "в промежутки и паузы жизни", живущий в обратную сторону и одновременно — за счет тонко уловленных и точно выраженных ощущений, наделенных им же образной протяженностью, — как-то, словно стрекоза над водой, зависающий над чем-то вневременным, бесконечным...
Настраивая себя как инструмент именно на улавливание сигналов вне­временного, которые наплывают образами, запахами, ощущениями, И.Шкляревский все равно будущему предпочитает прошлое, эти видения прошлого — остановленные мгновения счастья, или сладкой печали, или горького разочарования, — просто возникают, как миражи, на полотне воздуха:
"Сегодня в воздухе висел наш могилевский стол с газетами отца, его очки, обмотанные ниткой.
Идешь к порогу, и возникают прямо на тропе видения, такие неожиданные, что поневоле вскрикиваешь.
Довольно пасмурной погоды, чтобы они вдруг появились без причины.
Такая близкая невозвратимость".
И "воспоминания, написанные в настоящем времени", уводят еще дальше — в период до рождения, который окажется тем прологом к жизни, который повторив, можно начать читать книгу жизни с самого начала, подчинившись поэтической магии. И тогда годы растягиваются, потом свертываются до воронки воображения, в которой время течет иначе, и — приоткрывается "жизнь до рождения", как "упоительная тайна" бесконечного присутствия души, — и тайну эту постигает поэт как раз в периоды "промежутков и пауз жизни"...
Социопсихологическую сторону повествования, которая точно отражает сладость запрета и скуку разрешенного (это в данном контексте о ловле рыбы), оставляю намеренно в стороне. Все побеждает поэзия.

Слава Сергеев. Гнев // Знамя. 2016. № 1.

Славу Сергеева знаю по его "Лампаде" — читала не в журнале, а уже в сети. И отметила тогда, что журналистскую прозу превращает в художественную очень точная передача реальных чувств, их нюансировка и точная, без капли фальши, рефлексия по поводу и самих чувств, и того, что их вызывает.
Однако "Гнев" меня разочаровал. Начинается повесть, как ныне модно, по модели прозы американского бит-поколения. Но чуть-чуть с ассоциациями из Василия Аксенова и киноклассики — фильма "Я шагаю по Москве"; и эти оттенки как бы дают читателю аванс, что сейчас вот-вот пойдет хорошая проза. но, увы, все и заканчивается тут же, в самом начале повести: она свертывается до неплохого рассказа о ночной легкой тусовке. Правда, создается видимость, что повесть продолжается: герои (их несколько, и все они в содержательном плане чисто эхолалические, то есть совершенно лишние, в этой повести никто и не нужен — кроме самого автора) после бессонной ночи решают посетить... Бутовский полигон. Место страшное, горькое, мучительное. В повести две мысли: почему исполнители смертных приговоров не были наказаны и — как можно там, рядом с этим трагическим кладбищем, строить себе дачи. Что касается исполнителей приговоров: человек с ампутированной душой или окаменевшей от страха, то есть сделавшийся параноиком, виновен ли в том, что он стрелял в человека, которого считал своим смертельно опасным врагом, как бы защищая собственную жизнь? Это очень сложный этический, психологический, даже психиатрический и религиозный вопрос. Пока на него нет ответа. Есть и такая точка зрения: невинные жертвы сталинской эпохи — это очищение народа от крови царя и его семьи и всех невинных жертв революции 1917 года. Но даже если посмотреть мистически, все равно — боль остается болью.
И как раз главный недочет повести "Гнев" лежит, как ни странно, в нравственной плоскости, потому что, уловив "театральную постановочность" сюжета, невозможно до конца автору поверить — и потому болевая точка нравственного отчета откатывается в сторону. Тень неверия падает и на тяжелую тему. Возможно, если бы автор сделал повесть пьесой, она могла бы прозвучать на сцене иначе и вызвать ответный эмоциональный отклик зрителей.
Веришь С.Сергееву только в одном — некоторых моих знакомых и меня тоже поражало, как там, рядом с Бутовским полигоном, можно жить и отдыхать, сидя на веранде, ложечкой помешивая сахар в стакане чая и отправляя в рот сладкую малину, выросшую неподалеку? Как?!
Но есть одно, пусть мистическое, а не логическое, но все-таки утешение: может быть, души убиенных притягивают к месту своей телесной гибели потомков близких им когда-то людей — и, когда этот человек сидит и смотрит из окна коттеджа на братские могилы, душа погибшего, витающая там, чувствует себя не такой одинокой...
Что мы знаем о тайне жизни?
Что мы знаем о том мгновении, когда тело, готовое еще жить, отправляют в смерть? А если это страшное мгновение становится для души бесконечным, длится и длится?.. И только зацепившись за чужую душу — пусть далекую душу того, кто как бы безучастно сидит на близкой веранде, — эти муки можно хоть немного облегчить?
Вот такую бы повесть написать о Бутовском полигоне.
А "Гнев" Славы Сергеева — это публицистика в театрально-художественном оформлении.

Александр Проханов. Губернатор (журнальный вариант) // Наш современник. 2016. № 1–2.

Намеренно поставила "Гнев" Славы Сергеева и "Губернатора" Александра Проханова рядом. Разу­меется, слава Проханова не соизмерима со славой Сергеева (уж простите за каламбур). И мастерство первого не вызывает никаких сомнений: писатель может написать на любую тему высокопрофессионально, кинематографично и для читателя, предпочитающего остросюжетность, весьма интересно. А поставила роман и повесть не просто двух совершенно разных авторов, но острых идейных противников (возможно, и незнакомых) рядом, потому что и в той и в другой вещи — и в остро занимательном романе "Губернатор", и в повести "Гнев" — мы встретим Сталина. Точнее — двух разных Сталиных. У Сергеева — за Бутовским полигоном стоит невидимый образ слуги ада, у Проханова за иконописными образами героев Великой Отечественной войны стоит образ спасителя, победившего ад. "...Я помню праздничный салют на Красной площади, когда у Кремля грохотали пушки, в небе распускались огромные цветные букеты, и среди них, высоко поднятый на аэростатах, в перекрестии голубых прожекторов сиял портрет Сталина, как чудотворная икона. Я помню эти детские впечатления..." — это воспоминание Александра Проханова, кстати, родившегося в Тбилиси, ключ к его идеологии, больше похожей на новую религию, вариант New Age, чем на рациональную систему. Если выделить ключевой образ религии Проханова, легко может показаться, что он сторонник тех, кто стоит за Бутовским полигоном. Но в другой статье находим высказывание писателя, убеждающее нас, что это не так: "“технологии ГУЛАГа” вовсе не обязательны для крутой трансформации курса", и его же подтверждающее первую мысль утверждение, что не грозит Москве и России "второй соловецкий камень...". Другими словами, "мистический Сталин" — миссией которого, как считает Александр Проханов, было спасение народа от ада фашизма, прорыв к великой победе в священной войне, — это для него не Сталин Бутовского полигона, но уже почти мифологический образ вождя и героя-исполина, возможно уводящий к своему прообразу — Иосифу Волоцкому, призывавшему в своих сочинениях казнить вероотступников.
Страницы русской истории до сих пор листают два ветра — ветер великих побед и черный ветер скорби...
Но вернемся в день сегодняшний. Поговорим о романе Александра Проханова не в ключе отражения реальности, но в плане художественном. Роман остросюжетный, производствен­но-детективный. Содержание очень коротко: губернатор Плотников — сторонник индустриализации всей страны, обновивший свой край иностранными заводами, новейшими технологиями и обеспечивший народ рабочими местами, патриот России. У него хороший сын, но больная жена. Имеется и обожаемая любовница-филолог. И вот Плотников оказывается жертвой информационной войны миллиардера Головинского. И пиар-технологии, и технологии "разоблачения" показаны очень выпукло, гротескно. Гротеск и гипербола, а порой и сюрреалистические приемы — все это черты творческого метода Александра Проханова. Сюрреализм его сказочный, фольклорный, магический. И главный закон повествования фольклорный: добрых героев защищают светлые потусторонние силы, злым помогают силы темные....
Головинский у Проханова — персонифицированное зло. Плотников — персонифицированное добро. В результате информационной войны Головинского семья Плотникова распадается, сын гибнет в Донбассе, отец получает инфаркт, любовница Лера уволь­няется и уезжает в неизвестном направлении. Но самого Плотникова спасают молитвы священника и погибшие герои Великой Отечественной войны... А Плотников для автора — это надежда возрождения силы страны...
Казалось бы, роман прочитать иначе невозможно: борьба тьмы и света, добра и зла, спасителя России и ее врага... Но есть и возможность толкований — может вспомниться по ассоциации с любовной коллизией "Губернатора" "Анна Каренина, и тогда очаровательная Лера предстанет женским вариантом Вронского, а гибель сына Плотникова покажется возмездием, которое пришло через Головинского. Но это, наверное, будет слишком узкий, чисто женский взгляд.
В романе есть настолько качественно прописанные эпизоды, что их сразу можно вставлять в учебники для начинающих писателей. Действительно, Александр Проханов — настоящий профессионал. А сам бы роман сделать голливудским производственно-политическим триллером с трогательно-трагедийной любовной линией и впечатляюще гротескными массовыми сценами. Впрочем, и российский режиссер с этим справится не хуже.

Михаил Родионов. Ганга // Нева. 2016. № 3.

То, что Михаил Родионов еще и поэт, а не только ученый, специалист в полевой и теоретической этнографии, музеевед, арабист, изучавший арабский фольклор, религиовед, хорошо знающий арабский мир, читающий лекции на эти темы по всему миру, догадалась по двум фразам: "Если грузинские звуки выпевались как тост: Джвари, Мцхета, Ркацители, то армянские строились в молитву: Звартноц, Эчмиадзин, Гехард" и "После Сирии время стало каким-то жидким...". Повесть, а точнее, мемуары так и заканчиваются — стихами автора. Читать воспоминания Михаила Родионова интересно и с исторической точки зрения, и с этнографической. Но, пожалуй, не это главное: информации теперь о любой части света можно найти уйму в Интернете, что, кстати, вызывает у автора, претендующего на эксклюзивность сообщаемого, некую досаду. "Дряхлеющая власть, — замечает он, — по-своему ценила просвещение и как умела несла в массы знание, пока еще не обесцененное Интернетом". Не соглашусь: знание и в электронном виде знание. Необязательно передавать его устно или только на бумаге. Но есть такие личные наблюдения и размышления Михаила Родионова, которые действительно уникальны: это и детские впечатления (они уникальны у каждого), это и характеры тех, с кем ему пришлось работать в Йемене, встречаться в Кембридже и других странах, это его собственные наблюдения. На одном из наблюдений коротко остановлюсь. Поэт, как известно, в России больше чем поэт. Был больше чем поэт. С 90-х годов прошлого века поэт в России не просто меньше чем поэт, он просто как бы и не существует в реестре социума, причем уменьшение роли поэта в России обратно пропорционально возрастанию количества слагающих стихи. Но и в те годы, когда "поэт в России" был "больше чем поэт", под этим "больше" подразумевалась гражданственность, служение Отчизне, а не магические свойства поэзии. А вот в Йемене поэт — мистическая фигура. "С самим поэтом лучше не ссориться, — рассказывает Михаил Родионов, — потому что “демоны наделили его даром поэтовидения, вредоносным для неосторожного слушателя”". И еще одно наблюдение автора, уже над эволюцией собственной: "Только в Йемене я понял, что духовное и материальное в культуре живут как божеское и человеческое в Иисусе Христе — нераздельно и неслиянно".
Вы спросите: а как же Ганга? кто это или что это?
А вот тайну названия я раскрывать не стану: Михаил Ро­дионов — человек интересный и потому рассказанное им стоит внимания читателей...

Дмитрий Гаричев. Река Лажа // Ок­тябрь. 2016. № 3.

Мне понравились и предисловие к повести, написанное Ольгой Славниковой: короткое, точное и тонко направляющее читателя, даже ненавязчиво указующее, и сама повесть: некоторую претенциозность, "орнаментальность" и натужную выспренность стиля которой я легко прощаю, поскольку автор еще в возрасте премии "Дебют". Игра, которую он ведет по правилам: "текст ради текста" или "изобразительность ради изобразительности", получилась у него талантливой, но все-таки с нарушением правил, — для тех, кто отнесется к повести не как к игре в тропы и в запутанные тропинки стиля, а как к полноценной повести, к тексту, имеющему свою живую, содержательную кардиограмму, это обнаружит и откроет, что "Река Лажа" — о детских страхах, о гибельности сверхчувствительности восприятия, если это восприятие не защищено высшим — в повести это православная вера матери героя. А если еще короче — об ужасе.
Жуткие пространственные реалии мне напомнили Дмитрия Бакина и Александра Кузьменкова. Впрочем, кошмарами провинциальных околостоличных городов, наверное, мрачно пестрит проза многих. Но Дмитрию Гаричеву удалось поставить диагноз этому явлению: "Его (альбома "Опиум. — М.Б.) эпидемическая популярность в провинции, в их зачеркнутой, приостановленной местности, в беззарплатных и драных ее городах, посекаемых водочной моросью, объяснялась во многом тем самым отсутствием пересечения с происходящим, абсолютным нулем интереса к нему".
Вот этот абсолютный нуль — самый главный ужас, ощущаемый героем. Абсолютный нуль здесь — сама смерть, которая всюду: в школе и на улице, на заводе и в болоте.
Действительно ли такова околомосковская провинция? Например, мне очень нравятся и представляются совсем другими старинные города Волоколамск, Коломна... Может быть, у автора это художественно закодированный психологический феномен отрыва — когда, чтобы уехать, оборвать связи, нужно увидеть родное место в самом мрачном свете — увидеть смертельно опасным (оттого герой в конце тонет в болоте), и такая подмена родного на ненавистное дает толчок к переходу на новую орбиту?
Есть в повести один очень важный образ — образ холода: "Птицын выучил холод как азбуку или цвета светофора . Холод был языком и резцом, но и писчей бумагой, и деревом; он кивал отовсюду, посвистывал и нагонял, верещал из метавшейся в парке куницы и топорщился высохшими лепестками с доски объявлений". Холоду противостоит только любовь матери — очень верующей и преданной сыну, потеря ее героем и его гибель в болоте связаны неразрывно.
По ходу чтения вспомнились: Саша Соколов со "Школой для дураков" — даже не стилистически, а щемящим одиночеством героя. Вспомнился Алек­сандр Гольдштейн с его стилистической витиеватой усложненностью, казалось бы близкой прозе Велимира Хлебникова, но на самом деле имеющей противоположный вектор: Гольдштейн, стремящийся не дать слову покинуть свои границы, распространяющий его власть на конкретику бытия, изогнутому инверсией смысла, и в конце концов свертывающий все несловесные, уже изогнутые инверсией в трубочку слова, как бы отменяя их отдельное существование. У Хлебникова наоборот: словесная сложность спрессовывается как бы до камня образа, в котором уже спрятан звук, и внезапно вылетающее облако иного смысла — теперь НЕсловесного — порой полностью закрывает конкретное, но, главное, обнажает именно внесловесный жест — жест рока, который всегда значительнее слов, на более высоких уровнях бытия ненужных вовсе.
У Дмитрия Гаричева тоже сквозь стилистику проступает жест рока. И хотя "Река Лажа" — это именно проза поэта, ритмизированная, перегруженная порой претенциозной, иногда несколько искусственной образностью, но — интересная, и потенциал прозаика она тоже обнаруживает: лица персонажей сначала проступают сквозь поэтическую усложненность текста, точно из зеленой толщи воды памяти — лица утопленников, но их все-таки возвращает к жизни Дмитрий Гаричев.