Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

ВЛАДИМИР КРУПИН


КРУПИН Владимир Николаевич родился в 1941 году в Вятской земле. Служил в ар­мии, окончил Московский областной пединститут. Автор многих повестей и расска­зов, романа “Спасение погибших", путевых заметок о Ближнем и Среднем Востоке, о Константинополе. Автор “Православной азбуки", “Детского церковного календа­ря", книги “Русские святые". Лауреат Патриаршей литературной премии имени Кирилла и Мефодия. Печатается в нашем журнале с 1972 года. Живет в Москве.


НЕДЕЛЯ В РАЮ



РАССКАЗ


Великорецкие крестоходцы
Опять год прошёл, опять мы вместе

Доехали по асфальту только до поворота. Свернули на просёлок, сразу сели. Машину еле вытащили. Ещё одну на трассе тормознули, перегрузили вещи и... тоже сели. Опять вытаскивали. Больше на колёса не надеялись, всё навьючили на себя: еду и питьё, лопаты, топоры и поплелись знакомой дорогой. Двенадцать километров. Грязища. Идём опять мы, как и ходили все эти годы: бригадир наш крановщик Анатолий и Толя, поэт, идут работяги, два Александра, один с бородой, другой без, идёт, опять же поэт, Лёша, а с ним впервые идёт сыночек-семилеток Ваня, инженер Володя, писатель и поэт Николай, молчаливый Леонид, он заикается, иду и я, аз многогреш­ный. Год не виделись. Год, а как его и не было, этого года. Ибо главное в на­шей жизни — Великорецкий Крестный ход.
Уже и годы смешались в нашей памяти. Что в том году было, что в позатом, путаем. Да и не важно. Важно, что возрождается место, бывшее се­ло Горохово, где Крестный ход останавливается на длительное время — три часа. Тут и молебны, и погружение в купель, и набирание воды в дорогу из чудотворных источников.
Идём, идём. Тянет поклажа плечи, но душа ликует и сердце поёт. А ка­кой лес по сторонам, какие просторы. Но надо же отметить радость встре­чи. Как без этого? Русские же люди!
— Бригадир! — взываем мы. — Год не виделись! Ведь мы же фактиче­ски ещё и не встретились! Ведь пока не грешно: Крестный же ход ещё из Вятки не вышел.
— А где присесть? — резонно отвечает он. — Мокрота же. Не отмечать же на ходу.
— А что особенного, — говорит Толя-поэт, — Хемингуэй работал стоя и никогда не знал простоя. Вон лесок впереди. Под ёлочкой-то как хорошо.
Анатолий назидает, уводя в сторону:
— Маргаритушка прошла семьдесят раз, у меня посоха для зарубок не хватит. — У Анатолия на посохе зарубки, обозначающие количество Крест­ных ходов. — Вот Ванечка сможет пройти много раз. Хорошо, что ты с этих лет пошёл. Да, Иван?
Ваня пока стесняется говорить, жмётся к отцу. Тот называет его му­дрено:
— Дружище, отвечай: к тебе глаголют. Мы входили в веру через тер­ния и потери, через сомнения, а ты можешь войти органически, через радость.
— Лёша, от сына отстань, — советует Толя и говорит Ване: — Скажи папаше резко, Вань: “В такую грязь, в такую рань меня, папаша, не болвань”. Ведь верно, Вань?
— Ой, ребёнки, — смеётся Анатолий.
— Толя! — вскрикивает Саша. Подскакивает к Толе и достаёт у него из-под ног пёстрого шмеля. — Шмелик какой хорошенький красивый, мир­ное какое животное. Лапками умывается. Полетел!
На возвышенном месте посуше, идти полегче. Анатолий назидает:
—Кто без покаяния умирает, а паче того — без отпевания, двадцать мытарств проходит. Весь мир будет их проходить. Что видим в мире? Без- предел, ужас! Что видим: воровство, пьянка, разврат! — Он останавливает­ся. — Ребёнки, мы так не дойдём. Надо Акафист святителю Николаю чи­тать. Крестный-то ход Никольский.

Передышка

Останавливаемся, снимаем с плеч груз. Читаем Акафист святителю Ни­колаю. Пытаемся даже петь, но иногда не очень согласно.
— Ничего. В прошлом годе так же, не сразу спелись. А вы, ребёнки, за зиму сколько хоть раз Акафист читали?
— Чего с интеллигентов спрашивать? — вопрошает Толя. — Пойду со­лому поджигать.
Толя вообще поджигатель и разжигатель костров. Вскоре от оставлен­ных груд соломы начинает идти густой серо-белый дым. Его ветром несёт на нас. Задыхаемся, сердимся на поэта, он хладнокровно объясняет:
— Это дымовая завеса, я вас маскирую, скрываю. С самолёта, чтоб не видно.
— От Бога ты нигде не скроешься, — наставляет Анатолий.
— Смотрите! — Толя весь озаряется. — Впервые такое вижу! Целое по­ле анютиных глазок. Да-а. Где бодрый серп гулял и красовался колос, те­перь... — запинается.
— Теперь простор везде, и российские поля уже не рождают быстрых разумом Платонов, — привычно поддевает Лёша.
— Вот у этого затона я прочёл всего Платона, — отбивается Толя.
Оба Александра и Ваня рвут цветы. К иконе Казанской Божией Мате­ри. Образ Её сохранился в Горохове на стене колокольни.
Саша оцарапал палец. Толя — он врач — перевязывает:
— Тут операция нужна, тут надо обработать спиртом. Ты понял, бри­гадир? Тебе нужны здоровые работники или как? Я хирург. А хирург — это взбесившийся терапевт. — И снова подговаривается к выпивке: — “Сжёг я средь поля сырые снопы и только за стопку сойду со стопы”. Нам не для пьянки, а чтоб форму не потерять.
—Лучше сойди со стопы и сядь, в ногах правды нет, — уклоняется Анатолий, — вся правда в Евангелии. Отдохнём и дальше пойдём. Молча. Каждый читай про себя молитву Иисусову.

Идём дальше

И в самом деле, много раз замечаешь на Крестном ходу, что, когда идёшь и отвлекаешься на разговоры, то ноги тяжелеют, а когда идёшь и мо­лишься, идти сразу легче.
Шагаем. Дождя уже нет. Ветерок обдувает, сушит. Ещё и то хорошо при ветерке, что он отгоняет от нас всяких крылатых насекомых. А когда ветер­ка нет, то и жарко, и комары, оводы всякие нападают, впиваются, пьют кровь. Место укуса долго потом зудит и чешется. Даже и лучше, когда бы­вает холодно. Тогда этих тварей нет.
Всякая погода бывала в эти годы, ведь уже скоро двадцать лет как хо­дим. И жарища египетская бывала, и холод. Да такой, что трава покрыва­лась инеем, а закрайки у реки Великой обледеневали. Всегда бывали и дож­ди, и град обрушивался. Но всегда и радуга выгибала небо. Иногда даже тройная. И всегда бывала радость. Этого не понять не верящим и не ходив­шим на Великую. Лупит град, крестоходцы голову закрывают, сами ликуют: так нам и надо, так нас, Господи! Накажи и прости!
И вот уже увиделась вдали гороховская колокольня. Плечи расправи­лись, пошли повеселее. Радостно запели “Царю Небесный”. Сил прибави­лось. Знакомый пригорок, низина, кладбище, снова вверх. Дошли.

Пришли

В Горохово “обходим владенья свои”. Купели, конечно, исчезли, смыты водополицей. Ничего, наладим, на то и посланы. У родника сделаны три тру­бы. Из двух льются хорошие струйки, из крайней к лесу — чуть-чуть. С ра­достью пьём, умываемся — благодать! Вершинки леса осветились — это солнышко пробивается к нам сквозь тучи. У Саши прямо сияющее лицо.
— Толя, помнишь в прошлый год, ты не хотел погружаться в источник?
Саша напоминает случай из нашей жизни в прошлый Крестный ход. Мы
оборудовали купели и погружались по очереди. А Толя потерял образок свя­тителя Николая и сказал, что это ему знак — запрещение. “Без него не пой­ду”. Мы всё осмотрели, обыскали — нет образочка. А вечером вернулись — глядим — да вот же он, над источником! Чудо!
— Да, — кряхтит Толя, — не очень-то я был рад этому чуду, боялся холода. Но! Пришлось! Зато доселе жив! Перезимовал.
Соображаем, чем займёмся в первую очередь. Потом во вторую и тре­тью. Много надо успеть до прихода паломников.
Конечно, и работаем, и жизни радуемся, и о многом успеваем нагово­риться у костра.

Как начиналось

Нашу бригаду или артель, как угодно, сдружил и сплотил Великорецкий Крестный ход — это главное чудо вятской земли. Да разве только вятской! Уже идёт этим ходом вся Россия, всё Зарубежье. Ходу свыше шестисот лет. Наши предки дали обет каждый год носить чудотворную икону святителя Николая из Вятки на реку Великую, туда, где она была обретена.
Выполняя этот обет, мы вместе с другими ходим с иконой много лет. По­мним, как шло нас человек двести, все друг друга знали, а сейчас идёт по пять­десят тысяч и больше. Кто откуда. Вятских, в сравнении с другими, мало. Но вятские выполнили главное дело — сохранили Крестный ход. Вот и наша бригада вся вятская. Все по происхождению сельские, то есть умеющие всё де­лать: и копать, и пилить, и стены класть, и круглое катить, и плоское таскать. И на земле спать, и клещей не бояться.
Нашу бригаду уже давно батюшки благословили уходить заранее вперёд, готовить встречу Крестного хода в Горохове. Там, на третий день пути, боль­шая остановка с Акафистом святителю Николаю, с двумя молебнами, с по­гружением в купели, с общим обедом. Но ведь и купели, и обед надо кому-то приготовить. В церкви, пусть она ещё без куполов, тоже прибраться.
Горохово было огромным селом: сельсовет, средняя школа, больница, но большевики и сменившие их коммунисты, ненавидя Православие, унич­тожили его. В прямом смысле. Как фашисты. Жители были насильно изгна­ны, переселены, а все избы, все постройки сожгли. Сгребли бульдозерами в одно место и подожгли. Дым, как крик о помощи, восходил к небесам. И услышал Господь. Увидел наши малые труды и дал сил на дальнейшие. Диву сами даёмся, что было и что постепенно становится. В прошлом году разбирали фундамент школы, поражаясь его размерам. Разбирали, потому что нужен кирпич для возрождения церкви. Её тоже взрывали, но взорвать до конца не смогли.

Трудовые будни

Возвращаемся к костру. Закат перемещается к востоку встречать восход. Щедрый к ночи бригадир разливает, говорит Толе: “Пей первым, ты боль­ше видел горя”.
Ночью изжога, безсонница. Выходил. Так хорошо дышится. Светлая прохлада. Комары молчат. Скрипит коростель. Из домика выскакивает бри­гадир, хватает полешко и с криком: “Получай, фашист, гранату”, — швы­ряет её в кусты. Коростель рад такому вниманию, усиливает звук.
Под утро оживил костёр, поставил чайник. Захожу в избушку с роман­сом: “Утро туманное, утро холодное, вставай, бригада, вставай, голодная”. Толя, просыпаясь: “Меня остаканьте, чтоб не думать о Канте. Я храпел?” — “Храпели все, кроме тебя”.
Идём к роднику. Роса, холод. Шли только умыться. Но пришли, стали работать. И вот интересно: то ли так рады встрече, то ли труд наш очень ну­жен для участников Крестного хода, но здесь любая работа — в радость, а не в тягость. “Нам денег не надо, работу давай”, — это бравый бригадир. Ме­ня гонит делать завтрак.
— Чай будешь заваривать, — наставляет он, — воду не прокарауль. До кипения не доводи. Слушай шум. Зашумит, как пчелиный улей, — зава­ривай. Смородины добавь.
Иду через густо-зелёный луг с полянками золотых купавок, с ароматной белизной черёмух. Поднимешь глаза — лес, ели — как остроконечные шле­мы древнего воинства. О, как весь год рвалось сюда сердце, и так хочется вновь надышаться ещё на год.
Завтрак тороплив — некогда чаи распивать, хоть и смородиновые: рабо­ты много.
За год купель истратилась, приходится заново восстанавливать. В неё ле­зут те, кто в сапогах, — Лёша и Саша. Мы на подхвате. Ваня оказывается незаменимым. Бегает то за тем, то за этим к домику, помогает и мне. Моет посуду, да так, что за ним перемывать не надо.
У купели делаем бревенчатый настил на топком месте, ступени на скло­не, перила к ним. Изготовили и устанавливаем арку при подходе к источ­нику. Над ней — Крест. Кто ходил на Крестный ход, обрадуется новым свершениям, кто пойдёт впервые, будет думать, что так оно и было. А пой­дёт неисчислимое море людей, и все будут погружаться в купель, набирать воду после водосвятного молебна.
Горбатимся, копаем, идёт синяя глина, целебная, лечебная, но такая тя­желенная. Ещё ходим за осинами, спиливаем, притаскиваем, разделываем по размеру. Не рассчитали, приходится опиливать. Но опилыши, чурбачки идут в дело — выкладываем ими подходы к источнику.
Дерево осина чем хороша? Не гниёт. И вообще дерево замечательное, она же не виновата, что на ней Иуда повесился. И когда осина трепещет ли­сточками, даже в ясную погоду, без малейшего ветерка, почему говорят, что она трясётся от ужаса, — она жизни радуется. Осина неженка: осенью пер­вая желтеет, краснеет, оранжевеет и так оживляет лес, опушки, что даже не страшно думать о близкой зиме.
Дно купели выстилаем ровными, тонкими осинками. Прижимаем их сверху срубом. Другая часть бригады прочищает дорогу к роднику. И в про­шлых годах вначале прорубали, потом расширяли тропу, но людей идёт всё больше, нужна уже не тропа, дорога, улица в лесу. Ваня полюбил топор: очищает стволы осинок от сучьев.
— Дружище, — говорит отец Лёша, — ты осторожней.
— Давайте все усыновим Ваню, все будем наставниками, — предлагает бородатый Саша.
Ваня уже освоился и смеётся громче всех:
— Дядя Толя, вы правда сегодня не храпели?
— Нет, дружище, как глаголил бы твой папаша, это не я храпел, это просто ты крепко спал, — отвечает Толя.
— А кто меня ночью потащил? — спрашивает Ваня.
Тут мы все начинаем смеяться. Ночью именно я, проснувшись, захотел что-то под голову подложить. Пощупал: у стены телогрейка. Потянул её к се­бе, а телогрейка как закричит! Это Лёша укутал сына в телогрейку, уложил его за общим изголовьем.
— Ваня, — советует Толя, — будешь писать сочинение: “Как я провёл лето”, обязательно в конце припиши: “Марья Ивановна, всё было хорошо, вот только работать подушкой больше не хочу”.

Ой, до чего же здесь хорошо!

Да, как радостно, что мы здесь, тут мы молодеем, освежаемся телом и духом. И, как говорили древние, возгреваем православные чувства.
Готовлю обед, но решаю, чтоб сэкономить своё время для работ на ис­точнике, заодно сготовить ужин. Кастрюль хватает, нанесли их за эти годы. Разошёлся, начистил ведро картошки. И спохватился: кончилась картошеч­ка, много на себе не притащишь. А ведро за обед и ужин скушаем. Ещё бы, при такой-то работе на свежем воздухе какой у всех аппетит! Ничего, завт­ра перейдём на каши. Я уж знаю, кто какую любит. Крупы много.
Раскочегарили с Ваней печурку, крышки кастрюлек дребезжат. В самой большой закипает вода. Завариваем, как велено, смородиновым лис­том. И, конечно, ещё и пачку листового.
— Ваня, ты и костровым был, и посудомойщиком, а теперь, ноги в ру­ки — будешь посыльным. Аллюр три креста за работниками!
— То есть быстро бежать?
— Нет, надо ещё быстро стоять и долго спрашивать.
Ваня помчался. А я тарелки, кружки, ложки на артельном столе приго­товил. Хлеб нарезал. Идут мои братики. Саша сияет:
— Всё цветёт, всё благоухает! А птицы! Рай! Рай! Ванечка, запомни!
— Продолжаю диктовать сочинение “Как я провёл лето”, в нём напи­шешь: “Я был в раю, там меня жрали комары и клещи, а в речке плавали лещи”, — советует Толя.
— Стоп! — восклицает бригадир. — Раздеваемся! Немедленно! Надо это было сделать перед сном.
Бригадир совершенно прав, ибо клещи похожи на радиацию: их не видно, не слышно, но они есть. И вот — у Саши на шее, под бородой клещ. Хоро­шо — рано хватились. Смазываем укус растительным маслом. Бригадир ниточ­кой обвязывает клеща и начинает потихоньку как бы выкручивать его из тела против часовой стрелки. Не дай Бог, оборвётся. Но всё, слава Богу, обошлось.
— Надо в баночку и на экспертизу, — говорит Саша без бороды.
— Много клещу чести. Экспертиза! Клещ и слова такого не знает, — го­ворит Толя. — Он уже не жилец, развяжите и отпустите.
Я стучу ложкой по кастрюле и возглашаю: “Отче наш...”.
После обеда, перед новыми трудами читаем Акафист святителю Нико­лаю. Поём всё лучше. Умилительны наши молитвы. Саша всегда плачет и оп­равдывается: “У меня слёзы сами текут и текут”. Он старается всегда выбрать время, чтобы прибираться в храме, выносить мусор, подметать пол. Пол, ко­торого пока нет, — утоптанная земля. А что было-то! Всё было завалено му­сором, горами удобрений. Голыми руками выгребали. А запах какой шёл от удобрений! Молодым женщинам становилось плохо — аммиак. Но вятские старухи и тут не сдавались. Помню, меня поразило то, что я собирал кучи би­того стекла, ссыпал в старое ведро, и тоже голыми руками, и ни одной даже царапинки.
Молимся всем миром, а будет так, что и места в храме не будет. Гово­рим о том, что Крестный ход двинулся из Вятки. Знаем даже по часам, где они теперь.
— К Бобино подходят.
— Нет, ещё часа через два. У нас, в Горохово будут послезавтра, часам к девяти утра. Выйдут из Монастырщины в три часа ночи.
Ставим Крест между источником и купелью. Делали его из молодой со­сенки. Снимали нежную подкорку, вспоминая это лакомство детства. И сей­час тоже в самый раз. Всё в нас оживает. Особенно от воды источника. Её хо­чется пить всё время.
чуть больше суток здесь, а кажется, живём тут давно.
Работаем, и комаров замечать некогда. А их тучи.
— Ещё, Ваня, — советует Толя, — напиши в сочинении: “На Крест­ном ходу меня удивляло то, что комары совсем не кусали старух, а кусали меня и девочек. Дядя Толя объяснил: старухи железные, а девочки живые, а это разная степень вкусности”. И сообщи граду и миру, что одна девочка тащила с собой целый пакет всяких антикомаринов, дезодорантов, и её всё равно жрали круглосуточно. Запомнишь?
— Запоминай, дружище, — советует Ване Лёша.
Бригадир, как всегда авторитетно, просвещает:
— Комаров создал Бог для питания птиц и для обновления крови. Убав­ляется крови, начинают работать кроветворные органы.
— Комарихи любят пьяных мужичков, — в тон ему продолжает То­ля. — Я же сам таков. Алкоголь входит в кровь, которую комары пьют. Бал­деют, сами становятся алкоголиками, начинают на всех нападать, кусают да­же машины и трактора. Ваня, запиши.
Опять мы промерились с длиной жердей для настила. Переделываем.
— Ничего, — утешает бригадир, — трудов напрасных нет.
— Есть безполезная работа, сказал поэт, трудясь до пота. — Это Лёша.
— Может, когда сюда и Патриарх приедет, — мечтает Саша.
— Вначале архиерей, — решает Анатолий. — А я, братья, видел архи­ерея. Лично. Возил документы от храма на подпись. Батюшка говорит: ме­ня могут не пустить, ты пройдёшь. Прошёл. Попросил благословения, подал прошение. И не забыть подпись его: одна треть страницы — это прошение, а две трети его подпись. А вот вы, умники, скажите, почему — меня спро­сили в приходе — у Патриарха охрана, он ведь человек Божий, его Бог ох­раняет? Почему?
— Да если б не было охраны, я бы первый стал его охранять, — заяв­ляет Саша. — Столько сейчас психов, ненормальных, сектантов.
— Это не ответ. Его же Бог бережёт.
— Так вот, Бог и поставил охрану.
— Да, — восклицает Анатолий, — так мне и надо было ответить.
Ваня неожиданно спрашивает:
— А почему кружки после чая не надо мыть?
— Как так?
— Да, не надо, это я распорядился, — говорит вождь. — В немытой кружке вкус нарастает. И вообще, в закопчённой сверху и чёрной внутри кружке есть что-то партизанское, фронтовое.
Приходится соглашаться.
— Не мыть — так не мыть, — говорит повар. — Ив самом деле, есть же великая вятская пословица: “С грязного не треснешь, с чистого не воскреснешь”.
— Это от Писания, — сообщает бригадир. — Фарисеи чаши очищают, а сами полны нечистот.

Скоро снова в дорогу

Когда заканчивается Крестный ход, то уже думаешь о следующем. При­кидываешь, чего надо взять, а что нынче не пригодилось, зря носил, то не надо. Становишься потихоньку опытным, незаметно меняешься. Но не меня­ется тяга к собратьям, к нашей бригаде.
Год на год не походит, так же и Крестный ход. Каждый раз разный.
—А помните, составляли инструкцию для крестоходцев, но не записа­ли, жаль, — говорит Саша. — Меня спрашивают, что взять, во что одеться.
— Тут главное — во что обуться. Пластыря взять против мозолей. И зе­лёнки, она сушит. Носки запасные, шерстяные. И чтоб синтетики ноль целых ноль десятых. Свитер. Голову чем прикрыть, — перечисляет бригадир. — Из еды, что полегче, меньше всяких банок. Изюм, он лёгкий и питательный. Горький шоколад. Сухари! Обязательно ржаные. Мелкие. Идёшь, сухарик во рту как конфетка.
— Какие там инструкции — раз пройти и всему сам научишься, — за­являет Толя. — Главное — взять благословение. Взял и иди, иди, иди.
Нас всегда веселит воспоминание, как на одном из наших первых ходов пошла женщина в годах, а её батюшка не благословлял. И она сильно зане­могла. Упала. Что делать? Тогда никаких врачей с нами не шло. Бросать нельзя. Надо тащить. Сделали носилки. А чтоб её нести, нужно восемь муж­чин. Несут по четверо, меняются. И вот её уложили на носилки, пошагали. Она кричала на весь лес: “Ой, простите меня, дуру старую! Ой, бросьте ме­ня! Ой, закопайте!”
— Кайся, кайся, — говорил батюшка. — Не ухаживали за тобой враз восемь кавалеров, вот на старости лет порадуйся. Им-то во спасение, тебе за непослушание во грех.
И когда мы вспоминаем этот случай, то вспоминаем и то, что на Вели­кой она исповедалась, причастилась, и обратно шла со всеми своими нога­ми. Но уже взяв благословение.

В распутицу

Под холоднющим дождём пришлось идти и в этот раз. Думали, машина довезёт. И опять же, забуксовала. Вытаскивали. Ещё попытались ехать, во­обще сели. Снова вытаскивали. Все в глине. Дождь хлещет. Вещи разобра­ли, надо идти.
— Господь труды любит, — говорит вождь. — А вы комфорта хотели. Как Маргаритушка говорила: грешить-то погоду не выбирали!
Никто иначе и не думает. Не идём, а ползём. Не до разговоров. Усталость полезна. Молитва усиливается. Отдых под деревом. Знаем, в вещах не толь­ко продовольствие, топоры, лопаты, пила и гвозди, но и лекарство от просту­ды. Вождь, выдержав мхатовскую паузу, отмеряет по полпорции. Читаем “Отче наш”. Малостью подношения не оскорбляемся. Это только начать.
— Между первой и второй перерывчик небольшой, — сообщает вождь. — Это научно доказано, потому что процесс гидролиза начинается в организме в первые минуты принятия дозы, и надо ему помогать.
— А чтоб между второй и третьей пуля не пролетела, — это, конечно, поэт.

Как в дом родной пришли

В Горохово, как всегда, доползли измученные. Сразу видно, что после и этой зимы снова всё заилилось, ступени к источникам размыты, подходы к купели заросли. И это за один год. А когда пятнадцать лет назад, после пятидесятилетнего запустения, тут прорубались, пропиливались, каково бы­ло? Нет, нынче всё фруктово. Хотя пришли, конечно, уставшие. Может, ра­ди первого дня посидим у костра? Да где там с нашим вождём!..
Костёр, конечно, запылал — моя работа, они пошли начинать что-то де­лать к источнику. Праздничный обед — салат, картофель с тушёнкой, греч­ка, чай-чаёк-чаище с мёдом — обеспечу за два часа. Тушёнку надо съесть се­годня, так как завтра начинаем поститься перед причастием.
Завтра вдобавок будет парадная гороховица в Горохове. Лёня каждый год приносит мешочек отборного крупного гороха. Замачиваю в котелке.
Всё! Кастрюли, большая и маленькая, в горячей золе, огромный чайник закипел и чай заварен, тарелки, ложки, вилки разложены, кружки расстав­лены. Где народ? Иду за народом. А народ разработался. Включаюсь и я. Но мне же хочется, чтобы братья горяченького поели. “Отец Анатолий, бла­гослови на сегодня шабашить”.
Разгибается: “Запиши: тот зря прожил жизнь, кто не был на Великорецком Крестном ходе”.
Идём к костру. Радуга над храмом, он под ней — как картина на выстав­ке в полукруглой раме. И вдруг — глаголы небесные! — долгий тихий гром.
Да, все мы, все будем с тоской и радостью вспоминать праздник Великорецкого Крестного хода. Да, праздник. Он, как и Пасхальная Светлая Сед­мица, недельный.
— Братья! Мы знаем, что такое рай: мы каждый год неделю живём в раю.

Передай по цепи кирпич

Каждый год много надо делать. Особенно нынче: перетаскать штабеля старых кирпичей. Мы же в прошлые годы их выкапывали из фундаментов бывших зданий, село же было. Сложили, погордились, а вот, оказывается, штабеля не на том месте. Записка от реставратора Андрея: “Перетаскать ближе к колокольне”. Кирпичи старинные, большие, сырые. Друг друга оса­живаем: “Не бери враз больше четырёх”. Идёшь — руки оттягивает. Тогда умная чья-то голова: “Давайте в цепочку встанем”. Встали. Передаём из рук в руки. Дело пошло! Да ещё молитвы запели. И ожили. И когда меня стали гнать, чтоб я шёл еду готовить, мне из цепочки уходить не хотелось.

О рюкзаках

Самый устрашающий по размерам и по весу рюкзак — у Володи. Рюк­зак он называет “смерть туриста” и “счастье паломника”. Спросите, чего у него нет, если даже есть походная складная плита, пассатижи (?), набор приправ, всякие тяжеленные банки консервов. Мы свои банки стараемся по­скорее выложить на общий стол при каждом привале, а Володя не успевает освобождаться от тяжестей, ему же надо распрячься от своей поклажи, рас­стегнуть всякие пряжки на всяких ремнях. Так что тащит бедняга свой груз дальше. Прямо как добровольные вериги. Жалея его, забираем у него по па­ре банок. На следующем привале я стараюсь их поскорее высунуть на общий стол. И свои прибавляю. Вроде того, что я очень такой добрый и хороший. Но на самом деле это эгоизм: без груза легче идти.
Конечно, было эффектно, когда Володя в первый раз на привале в пять минут на своей плите согрел чай в литровой кружке. Кружка из тонкой ста­ли с припаянной ручкой, которая совсем не греется. Это же такая рос­кошь — сидеть на поляне среди леса и подставить под струйку кипятка свою кружку, и сыпануть в неё щепотку опять же Володиного целебного чая.

Ой, чего только не было

У костра часто вспоминаем начальные наши хождения на Великую и труды в Горохово.
— А Крест поднимали, помните?
— О-о-о! — произносят все. И все крестятся.
Да, это незабываемо. Крест устанавливал Борис. Он и верхолаз, и аль­пинист, и опять же — как без этого! — поэт. В епархии он знаменит тем, что ремонтирует, красит купола, стены. Полжизни между небом и землёй.
С утра он всё готовил к подъёму креста. Поднялся на купол, установил блок, перекинул через него тонкую прочную верёвку, сбросил её концы к нам. Мы привязали к одному концу крест и взялись за другой. Погода бы­ла спокойная. Но что такое сатанинская злоба к орудию нашего спасения: как только Борис сверху дал команду, и мы стали поднимать крест, рванул ветер. Крест мотало в воздухе.
— Молимся, братья, молимся!
Запели: “Кресту Твоему поклоняемся, Владыко”. И много-много раз пе­ли. Крест достиг вершины. Его принял Борис. Теперь уже вся надежда бы­ла на Бориса. Надо было укрепить крест в приготовленной для него гнездо­вине. Ветер превратился в штормовой. Мы кричали:
— Может, в другой раз?
— Молитесь! — кричал Борис.
И снова, и снова: “Кресту Твоему поклоняемся, Владыко”, — и Борю снизу вверх крестили. Вот-вот уже вроде вставил крест, а ударом ветра его сшибает. И опять молимся, и опять Борис старается укрепить крест.
— А не помните, за сколько установили?
Кто говорит — час, кто — полтора, кто — два. Не помним. А сколько раз молитву спели? Сто, двести, триста? Тоже не помним. Но вот он, крест, плывёт в облаках. А когда долго глядишь, то и сам начинаешь плыть, как на плоту.

Приснилась Маруся

Приснилась Маруся Распутина. Весёлая, красивая: “Говорю папе: “Я сти­хи сочинила, вот какие, — и читает: — Мы вышли из леса на поле пшеницы...”
Вспомнил, так как идём Крестным ходом и как раз вышли из леса на бывшее поле, но только не пшеницы, не ржи, не гречихи, не овса — суреп­ки. Оно вроде и красиво, так ведь и татарник красив.
Да ведь ещё же и сам Распутин приснился. Сидит вполоборота. Его кто- то спрашивает: “Валентин Григорьевич, а вы причащались?” Он не отвеча­ет, но понятно, что причащался.
А ещё при его жизни был сон, который ему рассказал: будто мы встре­чаемся с царём Николаем, будущим страстотерпцем, и с наследником пре­стола отроком Алексеем. Валентин идёт впереди с царём, я — с царевичем. Рассказал, спросил: “И о чём ты с императором говорил? — Пусть он тебе ещё приснится и сам расскажет”.
Женщина идёт рядом: “В городе живёшь, в городе воздух в горле сто­ит, а здесь так вольно, так грудь наполнена. Но так тяжело: идёшь — идёшь, так грустно, так пусто, нет деревень, а раньше-то как! Столы выносили, ве­дёрные самовары, квасу наварят, плюшки-ватрушки. И их отсюда выжима­ли, налогами душили, сажали, на целину угоняли со своей целины”.
Поле кончается, снова входим в лес.

Изгнание беса

— Вылечил я своего соседа от беса, — говорит на привале во время Крестного хода Анатолий. — Как? Он мне всё время: бесы, бесы, всё они ему карзились, казались. Видимо, пьянка догоняла, пил раньше крепко. А когда отстал от пьянки, то бесам-то, конечно, в досаду. Опять тянут. Вез­де у него бесы. И жена уже не смогла с ним жить, ушла к матери. Звал его в церковь — ни за что не идёт, не затащишь. Оделся я тогда, прости, Гос­поди, самочиние, в беса. Вечером, попоздней вывернул шубу, лицо сажей вымазал и к нему. В коридоре грозно зарычал, потопал сапогами, дверь рва­нул, вламываюсь. Боже мой! Он в окно выпрыгнул. Я скорей домой, умылся. Рубашка, курточка. К нему. Он во дворе, еле жив, в дом идти боится.
И мне, главное, ничего не рассказывает. В дом зашли вместе. Я у него в пер­вую ночь ночевал. А потом в церкви батюшке повинился. “Ну, Анатолий, — батюшка говорит, — ну, Анатолий! А если б он умер от страха?” — Гово­рю: “От страха бес из него выскочил” — “Мог вместе с ним выскочить”. А я каюсь и скорей голову под епитрахиль сую. И что? И не являлись ему боль­ше никакие бесы. Я к жене его сходил, уговорил вернуться.

Разговоры разговариваем

Когда на Крестном ходе идёшь, то надо одно — молиться. Зачем же и шёл, если не молиться? Молишься и идти легче. А увлёкся каким разгово­ром или пристал кто, уже ноги тяжелеют, плечи от лямок рюкзака немеют. Опомнишься: “Прости, Господи”, — и опять за молитву. И, глядишь, вско­ре пошагал, и дышится легко, и люди все какие хорошие, и природа вокруг какая свежая, и комары вроде не жрут.
Но на привале почему не поговорить? Тем более обязательно разгово­ры — как обмен опытом.
— Меня, — рассказывает Саша, — поставили прямить гвозди. Их мно­го надёргали из старых досок, когда разбирали пристрой к церкви. Гвозди большие, прямятся плохо. Я день промучался, а назавтра пошёл в хозяйст­венный магазин, купил на свои деньги новых гвоздей, принёс настоятелю. Думал, похвалит. А настоятель вздохнул и говорит: “Саша, конечно, и эти гвозди понадобятся. Спасибо. Но дороже мне старые гвозди, которые ещё по­служат. Ты не гвозди прямил, ты себя выпрямлял”.
— А хоть и ругают батюшки за праздные разговоры, да только и сам много не поболтаешь, всё равно пешие труды прошибают. Не зря же гово­рят про Крестные ходы: молитва ногами. Солдаты на марше. Идёшь когда каждый день часов по шестнадцать, то усталость очень полезна.
— А вот, братья, я ходил на Царский Крестный ход в Екатеринбурге, так то совсем иначе, чем на Великорецком. У нас неделя, там один день. Как и Курский Коренной. А на Урале — никогда не забыть! — пошёл первый раз, говорят, что идти около двадцати километров. Ну, я опытный крестоходец, так считаю, думаю: значит, это три привала, дойдём часов за пять. С ве­чера служба, потом Литургия, причастились, чаш, наверное, десять выноси­ли — море же людей. Пошли. Идём. Владыка Викентий впереди. Идём, идём. А там же не как в Вятке, там вся дорога — это асфальт. А я ещё имен­но в тот год шёл, когда огромная эстакада над железной дорогой, железобе­тонная, зашаталась. В резонанс вошла. Это да. Под ногами ходят тысячи тонн бетона. Страшно. Если б не Крестный ход, что бы тут было? Крики, визги, истерики, паника. А тут молитвы зазвучали, и всё громче и громче. Все были уверены, что Господь и Царственные страстотерпцы беды не попу­стят. И успокоилась эстакада. А она метров пятьсот. Да, но что надо сказать. По сравнению с нашими там женщины идут нарядные, они же свои сарафа­ны в болоте, в луже не запачкают, в лесу не изорвут. Модницы там прямо исключительные. Но наши лучше. Да, так я же о чём. Идём и идём. Ну, ду­маю, наверное, только две остановки. Опять идём и идём. Иисусову молит­ву поочерёдно поём. Вначале братья, потом сёстры. И опять братья, и опять сёстры. Идти легко. Архиерей впереди. Думаю: ну, уральцы! Значит, только один привал. И вот, когда уже вышли к железной дороге, увидел указатель “К Ганиной яме, к монастырю Царственных страстотерпцев”, понял, что во­обще не будет отдыха. Вот Владыка!
—Так многие с того хода и на наш приезжают.
—Да. Стальными становятся. Это гвардия православная куётся в таких походах.

“Мне голос был”

Как-то мелькнул в Горохово, но запомнился такой Виктор. Капитально бородатый, идёт один. Вождь сурово допрашивает:
— Ты взял благословение идти одному?
— Мне так Бог сказал: иди один.
— А еда есть у тебя?
— Я Святым Духом питаюсь. Главное у меня — борьба с плотью, с са­мим собой. Есть надо то, что не разжигает плоть.
— А семья у тебя есть?
— Семья мне мешала спасаться.
— И ты решил её загубить?
— Как?
— Кормить же детей надо.
— Большие уже.
— То есть, как у цыгана: маленькие были — грудь сосали, подросли — воровать научились? Садись давай с нами, окрошкой плоть не разожжёшь.
Виктор садится к столу, перекрестясь перед тем на храм. Сел на пенёк.
— Я из смирения на скамью не сяду.
Поел окрошки.
— Вот тебе ещё каша овсянка. Тоже не разжигает.
Поели, попили, прочитали молитвы. После вечернего правила вождь на­казывает Виктору:
— С утра вымоешь хотя бы один котёл. Вон крайний.
Размеры котла, видимо, ужаснули Виктора.
— Я на северах на океанских судах ходил. Там движки в пятьдесят ты­сяч лошадок. В цилиндр, как в этот котёл, можно было залезть.
— Вот и залезай.
Но утром, ещё до нашего пробуждения, Виктор ушёл. Спасаться пошёл, бороться с плотью или не захотел котёл мыть, не знаем.

Мальчик Володя

В конце первого дня Крестного хода подошёл ко мне мальчик, сказал, что он Володя, и попросился идти вместе со мной. Он остался один. Они шли с товарищем, а родители товарища догнали их и увезли сына обратно. А Во­лодя с ними не поехал. “Я дальше пойду, я хочу весь ход пройти”.
Да, нагрузочка, думал я, намучаюсь. А оказался Володя таким славным, был он не только не в тягость, а в радость. Всегда молчал, шёл рядом, на ос­тановках приносил или травы кисленки, или травы, корни которой мы на­зывали репой и ели. Также ели мы с ним сосновую и еловую кашку, моло­дые побеги — будущие шишечки.
Никогда Володя не заговаривал первым. Только всего и было, когда от­крылся с горы далёкий зелёный горизонт: “Лес-то какой большой. — Потом, подумав: — На запад идём. Ой, нет! На юг: солнце недавно взошло”. И ещё: “Чайкам-то, видно, негде на реке жить, обмелела, сюда прилетели. Будут, как вороны”.
Володя всегда шёл рядышком. Прямо как любимый внучек шёл. Никог­да ничего не просил, не жаловался, всегда старался в чём-то услужить. Но­ги натёр в резиновых сапогах — даже не сказал. “А тебя не будут искать? — Нет, я с бабушкой живу, она отпустила. Она раньше и сама на Великую ходила. Говорит: принеси мне травы батюшки Серафима. — Сныти? — Да. Сейчас не буду собирать, завянет. Уж ближе к концу”.
Именно к Володе привязался большой рыжий пёс. Бежал с нами от Великорецкого. Его любили, и он не голодал. Но всегда возвращался к Воло­де. Володя ему очень радовался, дал имя Пират и считал своим. “Бабушка ругать не будет, он хороший”.
Но покинул нас Пират. Видно, не хотелось ему возвращаться, но что де­лать — служба. Подпрыгнул перед Володей, положил лапы на плечи и по­мчался обратно. Ночевали в Мурыгино. Постелили нам на полу. Я лёг с краю, быстро уснул. Сплю я безпокойно, одеяло всегда сползает, и я слы­шал, как Володя всё время поправляет его.
А назавтра Володечка ушёл. Уже начались окраины Вятки. Он увидел автобус: “Ой, мой номер. — И жалобно добавил: — Я ведь поехал, дядя Во­ва”. — И убежал.
Очень мне стало без него грустно. Ничего не знаю о нём, неловко было расспрашивать. С бабушкой живёт, траву-сныть батюшки Серафима ей по­нёс. Рада будет.

Резиновый сапог

Резиновый сапог на что годится? Недалеко от переправы через Грядовицу есть родник. Старухам к нему не подобраться. Молодой парень говорит: “Сейчас Медянский бор, большой будет переход, пить захочется, пойду, во­ды наберу. Кому принести?” Старухи обрадовались, тянут ему бутылочки. По литру, по полтора. Он покрутил головой: “Ладно, чего-нибудь придума­ем”. Ушёл с другом. Минут через двадцать возвращаются, тащат в руках каждый по резиновому сапогу. Видно, что тащат с усилием, ещё бы, в каж­дом сапоге литров по десять родниковой воды. “С песком промыли, ополос­нули пять раз. Подходи, получай фронтовые сто грамм”.
Разливают воду в бутылочки. К каждому очередь.

Снова привал, снова разговоры

Женщина показывает фотографии:
— Вот с какими бесами работаю, специально взяла показать.
— Дальше не неси, закопай. Или сожги, или утопи. Конечно, и за них молись.
Другая:
— А у меня! Соседка читает мне про секту, специально приходит. От церкви отговаривает. Мол, у них лучше. Лечат болезни. Делают испуска­ние ключей на восток. Я прямо плюнула: всегда на запад надо делать испу­скание.
Старик:
— На фронте, на марше, сколь пить захотел, увидел огромную лужу, выскочил из строя, упал к краю лужи и внападку стал пить. Вдруг на меня гуси. Испугался сколь. А как пить не захочешь, когда на голове — рама пу­лемёта, на плечах — колёса. Да я ещё катки потерял, пришлось вернуться. Нашёл. Присел, лучше б не сидеть, а то сразу кинуло в сон. Очнулся от пальбы. Догонять! Догнал. Там не поймёшь, что было, кто стрелял. Темно уже. Окопались, пристреливаемся. Они кричат: “Не стреляйте, сдаёмся!” — Выходят, сдаются. Я так курить хотел — уши пухнут. — “Раухен”, — нем­цу говорю. Он угощает. И сам курит. Я и автомат забыл — курю... Да-а. Меня два раза в звании повышали, два раза разжаловали. Раз опять посла­ли с термосом за ужином. Навьючился на кухне, возвращаюсь — заблудил­ся. Пришёл... к немцам. Слышу: гыр-гыр-гыр. Под самый нос пришёл. По­тихоньку, потихоньку — в сторону. Тут наши как хватили по этому месту, ударили. Думаю — всё! Сел на землю, достал ложку из сапога, хоть перед смертью поем. Каша не больно горяча, съел с котелок. Поел и обстрел пе­рестал. Пришёл.
— Так это мы по тебе стреляли? Дак как ты жив? — Мне бы признать­ся, что кашу ел, а стыдно, вроде как украдкой поел. Говорю: “В воронке пролежал”. Тут возчик капусту гнилую везёт, вся расползается, а пленные у него хватают с воза и в штаны прячут, штаны мокрые. Их кормили. Один дорвался, ведро киселя выпил, живот схватило. После ранений я фронты ме­нял: Третий Белорусский, Первый Прибалтийский, Второй Прибалтийский. В хуторах подземелья, из домов подземные ходы. Когда успели нарыть? Зна­чит, знали, что придёт Красная армия.
С нами идёт бледная, красивая Катя. Не ест ничего совершенно. И ни с кем ни слова. Зоя ей говорит:
— У тебя сапожки рваные, а у меня запасные есть, возьми, пожа­луйста.
Катя надменно:
— Вы всё сказали? Я могу уйти? — И ушла.
— Да она блаженная!
— Не блаженная — блажная. Если даже батюшку не слушает. Она же “святая”, где нам до неё!
— Ой, не осуждай!
— Прости, не буду.
— Летом с ребятишками одни тревоги. Иду на работу, знаю, что всё равно на речку убегут. Прошу: вернитесь хоть пораньше, чтоб я видела, что вы не утонули. На работе всё сердце изорвётся.
— А вот, вроде как шутят, когда наказывают: утонешь — домой не при­ходи. А ведь утопленники чаще всех других покойников приходят. И у Пуш­кина то же, у Гоголя.
— Старик плёл лапти. Да какие! Воду не пропускали. Двадцать шесть пар наплёл, конфисковали, увезли в передовой колхоз “Красный Октябрь”. А старик какой был знаменитый: и гончар, и печник. Горшки у него были, сейчас они вообще на вес золота. А печи клал! Уже изба вся разрушилась, сгнила, а его печь стоит под всеми дождями-снегами — подходи, затапливай! Когда лапти отобрали, он сказал: “Всё, больше на дядю не работаю”. И слёг. И не встал.
— А я ещё ходила, когда нас гоняли. Уже у Великорецкого сцапали и в машину покидали, в кузов. У меня сумочку из рук вырвали. Там туфлёшки да кофтёшка. И ведь отобрали. Завезли в лес: “Вылезайте”. Мы вы­лезли, уже темно. “А куда идти, где дорога? — Пусть вам Бог дорогу ука­жет”. — И уехали. А так и вышло: мы нисколько не заблудились, а у них машина заглохла. Их комары всю ночь шпиговали, они ж городские, непри­вычные.
Нам же и жаловались. Говорят: нас заставляли. А сами? Да. Вот я за­метила по жизни: кто строил дома на месте кладбищ, в тюрьмы пошли, а кто безвинных сажал, те спивались и с ума сходили. На хлыновском кладбище постройки. Священник из собора Александра Невского сколь был против строительства. Посадили. Татьяну, дочь его, я старухой помню, рассказыва­ла мне, что её носили на руках на свидание. Он ей все пальчики перецело­вал. Больше не видела.
— Ой, для смеху расскажу. Одного запугали, что в Медянском бору медведи, да они и были раньше, он поверил, взял с собой, ведь всю дорогу с собой тащил, какой-то шокер, им, говорит, демонстрации разгоняют. И ещё газовый пистолет. Тяжело же. А не выбросишь.
— Какие там пистолеты, одну молитву надо с собой брать.
— А вот расскажу: у мамы был сарафан из ненашего шёлка, подарил ухажёр. А её-то мать, моя бабушка, спряла сама и выткала льняное полот­но и из него сарафан сшила. И по нему вышила розы, голубые и алые. Все ахнули, вот какой сарафан. “Носи, дочка”. Так мама больше разу не наде­ла тот, иностранный.
— Ухажёру вернула?
— Не знаю, врать не хочу.
— Ты говоришь, милиция гоняла. Так она какая ни есть, а своя. А вот иностранные фотографы — эти страшней. Чем? Идём через лес, много ва­лежника было, тогда ещё не расчищали. Еле прокарабкиваемся. И вот эти бесы, прости, Господи, с фотоаппаратами заходят вперёд и подстерегают, когда женщина или там девушка будет через дерево перешагивать. Когда но­гу поднимет, тут старается щёлкнуть. До какого сраму эта Европа дошла! Или вот идём через кочки. Какая старуха и упадёт. Другой бы мужчина под­бежал поднять, а этим одно надо: кадр.
— Ну да — русские в болоте. Им только это и интересно. Или вот в Го­рохове погружались, они снимали, в кустах прятались. Хорошо, теперь сде­лали ограждения.
— Да и архиерей распорядился: без разрешения не фотографировать.
— Они русских, как туземцев, снимают. У них и Пасхи-то нет, что с них взять, несчастные. Надо читать за них акафист “Умягчение злых сердец”.
— Жадных.
— Новый акафист написать: “О просвещении глупых европейских умов”.
— Да и свой-то просветить не худо.
— Неверующему говорит батюшка: “У тебя пять детей, один слепой. Кого больше всего жалко? Слепого? Конечно! Так и тебя больше всего жал­ко. Скажи, как без Бога жить, как тыкаться в потёмках и умереть в обидах? Говоришь: пробовала молиться, и ничего в жизни лучше не становится? Да ты молись, чтоб хотя бы хуже не было!”
— Осипов, знаете? Алексей Ильич говорит, что жизнь земная не ку­рорт, а больница. Я вот тоже думаю, что грехи надо не грехами называть, а болезнями. Только вот он зря вроде как успокаивает, что ада нет. Есть. Я за одно объядение попаду. Удержаться не могу, ем многовато. Вроде и по­стное, а всё же еда. Конечно, болезнь. Думаю, какие бы таблетки.
— Голод придёт, быстро вылечишься.
— Без храма не спастись. Тело моют в бане, душу моют в храме. И мо­литься всегда. Стол без молитвы — это стойло для скота. И работать без мо­литвы — это в робота превращаться.

За столом с батюшкой

В Медянах позвали за стол. С нами батюшка — отец Анатолий. Торо­пится поесть и встать. Зоя:
— Ты чего, батюшка, из-за стола рвёшься? Ты сиди, разъедайся, солид­ность наращивай. С нами поговори. Вот почему свечки такие дорогие?
Батюшка отвечает:
— Может, это восковые. Конечно, они дороже. Горят аккуратно, не­слышно, тихо, запах медовый, а химические трещат, воздух травят. Свиной жир в них добавляют. Нет, я поросятину в церкви жечь не дам.
— А вот, батюшка, у нас отец благочинный, прости, Господи, всё всем разрешает: и самоубийцу отпевать разрешает, и давленых, и травленых, и топленых.
— Этого я не знаю, не видел, не слышал и обсуждать это не буду и вам не советую. Нравится священник — молись за него, не нравится — тем бо­лее молись.
— Эдак, эдак, — поддерживают старухи.
— А вот, батюшка, говорят: для глаз очень полезно при вставании солн­ца на него смотреть.
— Пойдём завтра до солнышка и проверим. — Подходит к окну: — Лу­на ещё — видите? — в ореоле. Жарища будет, а если зимой так — к моро­зу. На природу мы обращаем внимание, и от этого к Богу приближаемся, мы же ею, Божиим творением, дивимся.
— Да, да, идём по природе, молимся, а от этого и в церквях легче мо­литься.
— А вот чего это, батюшка, нынче чересчур очень много говорят о день­гах. Нам-то что говорить, при наших-то капиталах.
— Чего вы бедности стесняетесь? — говорит отец Анатолий. — Всё ва­шими жертвами только и держится. Какой богатый для показухи отстегнёт и чванится. Так это разово. А прихожане — копеечки, пусть маленькие, но на каждой службе. Это надёжнее.
— А вот, батюшка, скажу: хорошо, что вы по улице в облачении ходи­те. А то встретила отца, имя не буду говорить, встретила, а как благослове­ние просить, он в пиджаке, вроде чиновник.
— Не осуждать! — сурово говорит отец Анатолий. — Идёшь в рясе — больше искушений. Ко мне тут парень подскочил: “А у вас борода не бута­форская? Можно подёргать?” — “Дёргай!” — говорю. Всё-таки постеснялся.
Мужчина (до того молчавший):
— Менты гонят на “Вольво”, прут на красный. Гляжу — ни за кем не гонятся, а прут. Я их машину перекрестил, и машина у них заглохла.

Банный час

Спасибо Андрею: нынче уже и баня. Сан Саныч натопил. Радуемся, ибо намёрзлись, да и ночь впереди трудная: матрасы после холодной весны влаж­ные. Негде было просушить. Хвалим Сан Саныча. Он:
— Я люблю, когда меня хвалят.
Плохо видит. Толя его подковыривает:
— А как же ты женщин различаешь?
Отшучивается:
— Я наощупь!..
— Это что такое, такие разговорчики! — кричит вождь.
Баня крохотная, но троих вмещает. Первая партия пошла. Толя садит­ся на чурбак: “Я в кресле, даже под дождём, себя восчувствовал вождём”.
Оба они, Толя и Саша, прыгали с парашютом, есть что вспомнить. Саша:
— Не спал я всю ночь, перенервничал. Прыгнул. Вслед кричат: “Крас­ная строка!” Я всё забыл. Учили говорить: “Пятьсот один — два — пять­сот три”. Дёргать кольцо. А страшно: вдруг не раскроется. А земля на меня несётся, дёрнул от страха — парашют раскрылся. До этого прыгали на пят­ки. Со стола. Стол на стол и ещё стул.
— Парашют сам собираешь, — рассказывает Толя. — Пишешь распис­ку: за мою безопасность никто не отвечает. Ничего себе, думаю, — неминучая приходит. Расписку написал, насторожился. И всё кажется, что парашют не так собрал. Нам говорят: бросят против ветра, это красиво. А прыжки уже идут, одного уже закрутило, хлопнуло. И уже кричат нас. Говорю другу: “Юр, мы же неправильно собрали”. Кричат ещё раз: “Гребнев, Сафронов!” Пошли. А Сафронов тяжелее меня на пятнадцать килограмм, первый дол­жен прыгать, чтоб меня потом не погасил. Самолёт АН-2. Лётчица — баба, курит “Беломор”, глядит презрительно. Мгновенно заволокла в высоту. Юра сел у люка, спустил ноги, глядит жалобно. Баба папиросу сплёвывает, кри­чит: “Прыгай!” Он молчит. А самолёт крохотный, люк — рядом с лётчицей. Она Юрку ногой выпихивает. Рассердилась на него: надо же делать ещё круг, керосин тратить. Юра нырнул. Теперь я. Ноги свесил, их ветром так сгибает, кажется, что в колене сломит. Боюсь. Но ведь всё равно выпинает. Полетел, стропы дёргаю, ничего не запомнил, велели ноги вытягивать, я вро­де вытянул, но сел не на две точки, а на одну, сидячую. Язык до крови про­кусил. Подбегают: “Как?” Мычу, встать не могу, кровью плююсь.
Пора и нашей смене в баню.
Баня ах как хороша! Вот это русское “оно”, оно из “Василия Тёрки­на” — не по зубам для переводчиков. То есть достигнуто искомое темпера­турное состояние, когда тело в истоме, когда кожа стонет от счастья и про­сит веника. А веники у нас двухсоставные: пихта и берёза.
Одеваемся. Саша:
— Меня бабушка учила: “Ходи баско, говори бастенько, не оммыляйся”. Другой Саша:
— А у меня бабушка ни копейки за так не давала. Прошу пять копеек на кино. Она: вот возьми поленья в сенях и принеси к печке. И пятак даёт уже как заработанный.
Как хорошо после бани в мокром лесу! У избушки разводим костёр. Вождь у нас Анатолий. Несмотря на Андрея, по-прежнему зовём вождём Анатолия.
— Дуйте, дуйте! — кричит вождь, падая на колени перед костром.
— Уроды, — кричит, пробегая, Андрей-диктатор. — До сих пор котлы не вымыты! Рахиты!
— Ад себе готовит, — говорит вождь. — Молитесь за него. Нельзя же, грех, называть человека уродом. Слабо знает Писание. Не знает, что ему грозит.

Рассуждения у котла

— Вот вам наглядная иллюстрация к теории Джона Локка о чувствах. Они обманчивы, — это повар философствует. — Лёне кажется — много со­ли, мне — вроде в самый раз, Лёше соли не хватает. А кто управляет чув­ствами? Разум? Это Кант. Да и разум может врать. А им кто управляет? Правильно, дети, воля, тут Ницше и Шопенгауэр. А рядом уже фашизм. Ибо появился племянник английской королевы Дарвин. Он спрыгнул с дерева, он развился от инфузории-туфельки, встал на ноги, изобрёл станок Гутен­ берга, и что? Надо же дальше, надо же от человека идти к сверхчеловеку. А это, дети, как мог бы сказать Заратустра, фашизм.
— И как это женщины всю жизнь у плиты, с ума сойти, я бы повесил­ся, — рассуждает Саша. — А вообще вот что скажу. Все говорят: жёны де­кабристов, жёны декабристов. Да любая русская женщина, которая с алко­голиком живёт и не бросает, и вытягивает его, выше любой декабристки. Если б не русская женщина, полстраны бы умерло под забором.
— А как эта пословица: какие девушки хорошие, откуда же злые жёны берутся? — спрашивает Лёша.
Толя прекращает разговоры частушками:
— Ой, подружка дорогая, до чего ты хороша: ведь природные румяна и открытая душа. И — хором! Наша Вятка серебриста, на песочке камеш­ки. Наши девушки гуляют, не ругайте, мамушки. — И вполголоса, от име­ни противоположного пола: — Хороши, хороши в нашей реченьке ерши. Парни любят понарошку, ну, и мы не от души.
— Вот ещё, пока не начали работать, случай расскажу, — говорит Са­ша. — Едут русский, чукча, грузин, хохол. Скучно ехать. Давай играть. А как? Карт нет. “Давай так, — говорит грузин и ставит бутылку конья­ку: — Дама”. Хохол шлёпает шмат сала: “Король!” Чукча хлопает балык: “Туз!”. Русский говорит: “Мне крыть нечем. Снимаю”. И всё сгрёб.
— Что это? — вопрошает Лёша. — Москальская шутка или великодер­жавный шовинизм?
— Какой там шовинизм, — возмущается повар. — Вспомни пословицу: не вспоивши, не вскормивши, врага не наживёшь. “Москаль зъил твоё са­ло”. Много ты его у них съел? Мне вообще больше белорусское нравится. А лучше всего вятское.
— А на Крестный ход много приезжает с Украины и из Беларуси, — го­ворит Саша. — Из Риги целый вагон.

Скоро придут. Пришли!

Много уже прибежало помощников из Крестного хода. Вряд ли их бла­гословили обгонять Крестный ход. Покаются. Говорят, что нынче идти тя­жело. Ещё бы — глина, грязь внизу, дождь сверху. Но это всегда так. Ис­пытывает Господь. Не бывает Крестных ходов курортных. Дождь, град, снег бывал в эти годы. А уж дожди всегда. А то и жара-жарища. Холод, кстати, лучше, чем жара: комаров меньше. И вообще, Крестный ход — это трудно­сти. А мы всё удобства всякие изобретаем. Помним, Маргаритушка назида­ла: “Санаторию захотели? Грешить-то погоду не выбирали!”
Пришли! Колокола! Море людей, море дождя. Море горящих свечей. Акафист в храме. Люди радостные, хотя и приморённые, шатаются даже от усталости, мокрые.
Горы записок на столах, которые мы утром поставили, протёрли. Толя зна­комой женщине, Наташе: “Услышав колокола звуки и не во сне, а наяву, я вытер трудовые руки о восходящую траву”. Её, что совершенно понятно цени­телям поэзии, восхищают слова “о восходящую траву”: тут и рост травы, и вес­на, и стремление ввысь, и чистота: трава мокрая, моет руки.
У источника — полчища людей. Нашей бригаде немного грустно — ухо­дим отсюда. Выслушиваем слова благодарности за оборудованные купели, за ступени к источнику. Вождь вещает:
— Нам благодарность в погибель. Вся слава Богу. Мы много живой при­роды загубили, проход прорубали.
— Зато как стало хорошо-то проходить, — благодарят те, кто помнит прежние годы. Ведь с чего начинали!

Мы поминаем, нас помнят

Пригодились наши длинные столы для молебна, они завалены записка­ми-памятками. Прочитанные батюшками паломники опять берут себе, что­бы и на следующем молебне положить для нового прочтения. Поминание
родных и близких — это одно из главных на Крестном ходу. О, сколько же имён! Если идёт пятьдесят тысяч, и хотя бы половина пишет памятки, то ведь пишет не по два-три имени, десятки родных поминает! Это сколько?
И нами расставленные тяжёлые железные корыта на ножках тоже во­всю работают. Они заполнены песком. Это подсвечники. Вдоль стен. Целая лента пылает. А свечи всё добавляются.
И мы уверены, и это много раз подтверждалось, что, когда мы кого по­минаем в молитвах, то те, кого поминаем, вспоминают нас.
Задуманное коллективное погружение не состоится: много работы. Ещё приготовить место для стоянки знакомых паломников, натаскать дров для костра и, опять же, побольше воды. Бегу к источнику, придумав уважитель­ную причину — набрать воды для последнего здесь в этом году чаепития. И торопливо ахаю в купель. Троекратно. Чувствительно. Освежающе. Ук­репляюще. Ободряюще. Заряжающе. Воскрешающе!
А вот староверы уже прошли. Никак не хотят ходить с нами.
Разговор о них. Выстоят, если в Православие обратятся. А они считают, что мы должны вернуться в их веру. Но какая вера? Считают, что только они правы. Но так и любые сектанты считают. Поговори поди с баптистами, адвентистами, всяким свидетелями Иеговы — так только они и правы. Но староверы — наши! Наши братья.

Арсенька и другие. Снова привал

Вождь учит:
— Ловить рыбу надо на нытьё. Как? Червяка насадить на крючок, за­кинуть и начинать ныть: “Вчера ты, рыба, не клевала, с утра не клевала, скоро обед, а ты всё не клюёшь”. И всё равно клюнет.
Разговор на привале.
— У нас Арсенька так-то ловит на нытьё, — замечает паломница.
Да, уж этот Арсенька. Видно, и он послан нам для терпения. Он именно ноет: как ему тяжело жить, как на работе над ним издеваются, не платят, нечем за свет заплатить, еды нет, только картошку ест да кильку. Конечно, куда денешься от русской жалости, подают ему. Всё равно ноет. Когда кто- то не выдерживает, особенно мужчины, бывшие военные, и внушают ему, что недостойно мужчины побираться, Арсенька тут же обороняется: “Все вы тут Чапаевы да Будённые, один я рядовой. Не учите жить, помогите деньгами”.
— У матери деточки ушли за ягодами. День прошёл — нет и нет. И вечер уже. Побежала в церковь — закрыто. Тогда и на паперти, и у алтаря моли­лась. Пришли, рассказывают, что заблудились, а встретили старичка, дедушка такой седенький, он им дорогу показал. Святитель Николай, некому больше.
— Град-то в прошлом годе был, помните, конечно? Перед Великорецким. Как лупило, о-о! И целлофан на всех теплицах изорвало. А мы шли с сосед­кой Наташей. Идём мокрые, голову прикрываем. Ну, думаем, пропали наши теплицы. Вернулись. Так — поверите? — наши только теплицы и уцелели. А Дуся, тоже участок рядом, говорит:
— Да как же это, этакое чудо: будто кто заворожил ваши участки! У всех все грядки выбило, у вас уже у огурцов по два цветка. Пойду, говорит, с ва­ми на будущий год. Дак чего-то не вижу, пошла или нет.
— Из Макарья женщина пошла, забыла дом закрыть. Спохватилась к концу дня. А, не буду возвращаться, как Бог даст. Вернулась, в доме па­рень небритый, кидается к ней в ноги: “Всё верну, что поел из холодильни­ка, только выпусти. — Иди, кто тебя держит? — Старичок держит. Я иду к дверям, он встанет на пороге, я боюсь”. Всё батюшка наш!
— Самоубийцы прямой наводкой идут в ад. А солдаты убитые — в рай. Идут в рай без мытарств.
— А вот, женщины, как рассудить? Сменщик у меня был. В церковь хо­дил. Не часто, но ходил. Правда, пил. А как началась эта горбачёвщина, ста­ло всё горбатиться, как стали народ спаивать, убивать этими спиртами, “ро­ялями” всякими, мужиков ещё “роялистами” обзывали. И я ему говорю: “Не бери в киоске, это гибель”. А он взял, налил сто, выпил и сидит с от­крытыми глазами. Я чего-то говорю, он молчит. “Ты что молчишь?” Взял за плечо, он и повалился. Готов. Так это самоубийство или его убили?
— Европа убила. Её и судить.
— А вот я бы американского президента спросила: “Зачем тебе везде надо свою власть? Деточка, ты же лопнешь”.
— Все обвалы, хоть у отдельного человека, хоть у народа, начинаются с гордыни. Заносишься? Значит, мордой в грязь всё равно сунешься.
— Говорят, трудно ли рыбачить? А что там трудного? Наливай да пей. И трудно ли в Крестный ход идти? А чего там трудного — бери с собой лож­ку и иди, и ешь. Кормят же везде. И в Великорецком, и в Медянах, и в Мурыгино, и в Гирсово.
— Шутка шуткой, а сколько идёт очень бедных людей, они рады хо­тя бы неделю поесть.

Победила комаров

“Марьяна — юбка портяна”. Так в шутку назвали совсем юную студент­ку Марию. Красавица. Тряслась над своей красотой, боялась комаров до смешного. Тащила полсумки всяких препаратов от кровососущих насекомых. На привалах намазывалась. Но ведь жарища, от этих мазей тем более лицо потеет. Становилась некрасивой, страдала. На привале салфетками снимала остатки препаратов, заново оштукатуривалась. Клавдия всё подшучивала. “Ох, Марьяна — юбка портяна”. И вот — исцеление. Сама, сама! Мария вышвырнула всю косметику в кусты, и сообщила, что дарит её лисе-моднице. И пошагала! Да ещё так похорошела! И никакие комары не смели к та­кой красоте подступиться.

Вятские улыбаются

—А как же вятским не улыбаться! Обязаны москвичи, — поддержива­ет повар. — Спасские ворота Кремля названы по обретённой в Вятке иконе Всемилостивого Спаса. До того они были Константино-Еленинскими. А в со­боре Василия Блаженного есть церковь Святителя нашего, Николая Великорецкого. И вообще собор восемьдесят лет назывался Никольским.
— И вообще Москва стоит на земле вятичей. Однозначно! То есть, ес­ли кто её начинает наводнять без приглашения, то вятичи имеют право ска­зать ему: “Куда прёшь, холоп?”
— Ну-ну-ну! — осаживает вождь.
— А что ну-ну? Вот ты нукаешь, вот все мы такие скромняшки, а часовня деревянная в Слободском на сто лет старше знаменитых Кижей, и она же — самое древнее русское крепостное сооружение. Вот и “ну-ну”! “Гордиться славой предков не только нужно, но и должно”, товарищ вождь!

Бояться только Бога

— Бояться ничего не надо, даже Страшного Суда, — заявляет повар. — Как? Конечно, он Страшный, но можно обезопасить себя от страха, воздвиг­нуть вокруг себя “стены иерусалимские”. Страшный Суд — это же встреча с Господом. Мы же всю жизнь чаем встречи с Ним. Пусть страшатся те, кто вносил в мир мерзость грехов: насильники, педерасты, лесбиянки, развратники, обжоры, процентщики, лгуны массовой информации, убийцы стари­ков и детей, пьяницы, завистники, матершинники, ворюги, лентяи, непочётники родителей, все, кто знал, что Бог есть, но не верил в Него и от этого жил, не боясь Страшного, неизбежного Суда. Вот они-то будут “издыхать от страха и ожидания бедствий, грядущих на вселенную, ибо силы небесные по­колеблются, и тогда увидят Сына Человеческого, грядущего на облаке с си­лою и славою многою”. Это у апостола Матфея. Так что увидим Господа, для встречи с которым единственно живём.
— Может, курящих пожалеет, — мечтает Толя.

Погружение

Женщин тут нет в округе самое малое двенадцати километров, так что самый подходящий костюм для омовения — костюм Адамов. Даже забыли, что тащили жребий очерёдности погружения. Прочли “Символ веры”, “Отче наш”, “Богородице, Дево”, тропарь святителю Николаю и — с Богом! Троекратно, паки и паки заново крестясь, во имя Отца и Сына и Святаго Духа! Совсем не зябко, а радостно ощутить светлую холодную воду.
Прощай, милый источник, прощай, животворящая купель, прощай, по крайней мере, на год. А уж потом — как Бог даст.
Тихонько идём обратно. Конечно, все наши разговоры о единственной нашей, любимой России. Опять повар:
— Когда на литургии слышу Блаженства, особенно вот это: “Блаженны вы, когда возненавидят вас люди и когда отлучат вас, и будут поносить, и пронесут имя ваше, как безчестное, за Сына Человеческого. Возрадуйтесь в тот день и возвеселитесь, ибо велика вам награда на небесах”, — то я все­гда не только себя к этим словам примеряю, а вообще Россию. Смотрите, сколько злобы, напраслины льётся на нашу Родину. Великая награда ждёт нас. Есть и ещё одно изречение: “Не оклеветанные не спасутся”, — а уж ко­го более оклеветали, чем Россию? Так что спасёмся.
— Да, братья, быть русским — сейчас самое трудное. Но ничего. У всех менталитет, у русских душа.
— А ещё мне нравится о русских: русские умные, а их считают за ду­раков, а остальные дураки, а притворяются умными.
— Один такой умный, когда мы уходили, говорит: “Зачем же пешком почти двести километров? Ведь можно же на машине”. Говорю ему: “На машине едешь — грехи с собой везёшь, а идёшь пешком, они от тебя от­цепляются”.

Они идут, а я тут, в Москве

Нынче не пошёл на Великорецкий Крестный ход. “Отходили мои но­женьки, отпел мой голосок, а теперя тёмной ноченькой не сплю на волосок”. Да, в общем-то и прошёл бы. Но больны мои родные, а дети в отъезде. Но ещё причина — в людях, в тех, что идут впервые или недавно. Им надо со мной поговорить. Отошёл один, подошёл другой, стережёт третий. Когда молиться? И уклониться нехорошо. “А помните, мы с вами..?” Но неужели я вспомню сотни и сотни встреч?!. Хорошо бы, но голова не держит уже. Неужели это такая искомая многими известность? Я знаю сто человек, а ме­ня знает тысяча. Вот и всё измерение известности. А как в детстве, отроче­стве, юности мечтал, о! “Желаю славы я, чтоб именем моим...” Но это всё жалобы турка. Лекарство — молитва и уединение.
Не пошёл, но всю неделю “шёл” с ними. Знаю же каждый поворот, все дороги, изучил за двадцать лет. Особенно Горохово и Великорецкое. Без кон­ца то им звонил, то они мне, братья во Христе, наша славная бригада: Са­ша Чирков, Саша Блинов, Лёня Ермолин — это костяк, гвардия, а уже как много было за эти годы новых крестоходцев в нашей бригаде! Николай Пересторонин, Александр Громов, Алексей Смоленцев, Борис Борисов, Ро­ман — фамилию не знаю. А и что знать, мы же по именам поминаем друг друга... А вот вождь наш Анатолий — уже не вождь, диакон — и вот что- то приболел.
И всегда в Москве, молясь за них, обращаюсь к востоку. С востока свет!
Был на каком-то выступлении. Выступил, побежал домой. На улице ли­вень. Московские улицы, машины — как торпедные катера. Ещё и они ока­тывали. Всего исхлестало, даже майка мокрая. Но радовался: хоть немного получил ощущения Крестного хода, особенно третьего дня, когда перед Великорецким омывает водичкой с небес. Потом всегда бывает радуга.
Последний день. Сейчас они подходят к церкви Веры, Надежды, Любо­ви и матери их Софии.
У меня питание в телефоне ослабло, и зарядника нет. Но всё ясно так вижу, знаю, как дальше пойдут, как будут в последний раз читать Акафист святителю Николаю.
И как будут жалеть, что Крестный ход закончился. Да, все искусанные, измученные, ноги в мозолях, а такие счастливые!
И вся дальнейшая жизнь наша — ожидание следующего Великорецкого Крестного хода.
Настоящее и будущее — они как коромысло на плечах. Несём. Не сами торопимся — будто кто подталкивает. И дорога — настоящее — из-под ног уходит. Какое настоящее: чай пил пять минут назад, и чай в прошлом уже.
Шагаем. Левой! — в прошлое. Правой! — в будущее. То в одном заст­рянешь, то в другом. То прошлое перевесит, то будущее. В детстве мы рва­лись в будущее, в старости греемся прошлым. А будет ли будущее после конца света? Конечно, да для кого только? Ощущение конца света есть уничтожение прошлого. Листья желтеют, умирают, осыпаются. Но они же остаются листьями.
Надо просто жить. Уравновесить в себе два времени. И всё.
А Крестный ход этому учит, в нём соединение времён.
— Солдаты в походе — вот что такое Крестный ход. А молитвы в церк­ви — солдаты в казарме, готовящиеся к боям за свою душу, за Отечество. Мы идём — ад трепещет, — в который раз говорит отец Матфей. — И ни­каких таких знаков не надо искать. Мироточения эти. Да, знак. Но знак че­го? Почему вы думаете, что к радости? Может, это предупреждение об ис­пытаниях. Или пришли женщины: “Батюшка, мы на горелой сосне видели образ Божией Матери”. На горелой! Да, если вглядеться, то везде можно любое увидеть. Образ им явился! Да кто мы такие, чтоб нам Образ явился?
Солнце встало — вот нам образ! Скворцы прилетели! Картошка взошла, что ещё? Дождя долго нет — наказание, дождь пошёл — награда за молитвы, за добрые дела. В детстве в мороз увидел кольцо вокруг солнца, прибежал в избу: “Мама, мама, мама, посмотри!” Она: “Сыночек, солнышку сегодня тоже холодно, и ему Боженька рукавичку послал”. И всю жизнь помню. Вот какое чудо мама открыла. Чудес хотят. Вот чудо — черёмуха цветёт! Благо­дарить надо за всё это, благодарить! А мы просим и просим, клянчим и клян­чим. А благодарить — один из десяти. Своими ногами идёшь — слава Богу! С костылями идёшь — слава Богу! На четвереньках ползёшь — лишь бы к Богу ползти. И не думать, что Бог не простит, не примет. Разбойнику на Кресте, а он за дело был приговорён, два часа хватило первому в рай вой­ти. Но это же надо великую глубину покаяния и сокрушения. Учитесь сей­час и каждый день жить в мире и умирать для мира. Всё время себя прове­рять: как жил, как живу, как надо жить.
Жить, как жили до нас крестоходцы. Помните же старух, которые уже не ходят. Упали, как солдаты в бою. Нам эстафету передали. Никто за нас не пойдёт, надо самим. Идти и за собой тащить. Сим победиши!