Наташа КРОФТС родилась в 1976 году в Херсоне. Окончила МГУ им. Ломоносова и Оксфордский университет. Публикации в журналах «Нева», «Юность», «Работница», «Новый Журнал», «Интерпоэзия», «Новый берег», в «Литературной газете» и многих других изданиях. Английские стихи вошли в четыре британские поэтические антологии. Живёт в Австралии.
ВТОРОЙ КОВЧЕГ
По паре — каждой твари. А мою,
мою-то пару — да к другому Ною
погнали на ковчег. И я здесь ною,
визжу, да вою, да крылами бью...
Ведь как же так?! Смотрите — всех по паре,
милуются вокруг другие твари,
а я гляжу — нелепо, как в кошмаре —
на пристани, у пирса, на краю
стоит она. Одна. И пароход
штурмует разномастнейший народ —
вокруг толпятся звери, птицы, люди.
...Мы верили, что выживем, что будем
бродить в лугах, не знающих косы,
гулять у моря, что родится сын...
Но вот меня — сюда, её — туда.
Потоп. Спасайтесь, звери, — кто как может.
Вода. Кругом вода. И сушу гложет
с ума сошедший ливень. Мы — орда,
бегущая, дрожащая и злая.
Я ничего не слышу из-за лая,
мычанья, рёва, ора, стона, воя...
Я вижу обезумевшего Ноя —
он рвёт швартовы: прочь, скорее прочь!
Второй ковчег заглатывает ночь,
и выживем ли, встретимся когда-то?
Я ей кричу — но жуткие раскаты
чудовищного грома глушат звук.
Она не слышит. Я её зову —
не слышит. Я зову — она не слышит!
А воды поднимаются всё выше...
Надежды голос тонок. Слишком тонок.
И волны почерневшие со стоном
накрыли и Олимп, и Геликон...
На палубе, свернувшись, как котёнок,
дрожит дракон. Потерянный дракон.
мою-то пару — да к другому Ною
погнали на ковчег. И я здесь ною,
визжу, да вою, да крылами бью...
Ведь как же так?! Смотрите — всех по паре,
милуются вокруг другие твари,
а я гляжу — нелепо, как в кошмаре —
на пристани, у пирса, на краю
стоит она. Одна. И пароход
штурмует разномастнейший народ —
вокруг толпятся звери, птицы, люди.
...Мы верили, что выживем, что будем
бродить в лугах, не знающих косы,
гулять у моря, что родится сын...
Но вот меня — сюда, её — туда.
Потоп. Спасайтесь, звери, — кто как может.
Вода. Кругом вода. И сушу гложет
с ума сошедший ливень. Мы — орда,
бегущая, дрожащая и злая.
Я ничего не слышу из-за лая,
мычанья, рёва, ора, стона, воя...
Я вижу обезумевшего Ноя —
он рвёт швартовы: прочь, скорее прочь!
Второй ковчег заглатывает ночь,
и выживем ли, встретимся когда-то?
Я ей кричу — но жуткие раскаты
чудовищного грома глушат звук.
Она не слышит. Я её зову —
не слышит. Я зову — она не слышит!
А воды поднимаются всё выше...
Надежды голос тонок. Слишком тонок.
И волны почерневшие со стоном
накрыли и Олимп, и Геликон...
На палубе, свернувшись, как котёнок,
дрожит дракон. Потерянный дракон.
* * *
Я — жёлтый листик на груди твоей.
Меня на миг к тебе прибило ветром.
Вот и конец. И не найти ответа,
зачем в тиши изнеженного лета
поднялся ветер и, сорвав с ветвей,
мне дал на миг прильнуть к груди твоей.
Меня на миг к тебе прибило ветром.
Вот и конец. И не найти ответа,
зачем в тиши изнеженного лета
поднялся ветер и, сорвав с ветвей,
мне дал на миг прильнуть к груди твоей.
* * *
Лучше жить вообще без надежды,
чем с надеждой, умирающей каждый день.
Край одежды
зацепился за имя твоё, за тень
наших разговоров, за белую стаю
наших писем.
Не пускает.
Стаю
сдам на подушки —
на пух.
Жалко её, конечно,
только — одно из двух:
или она меня заклюет —
или —
я её, влёт.
Чтобы выжить.
Железный свист.
…письма лежат в крови,
в слое небесной пыли.
чем с надеждой, умирающей каждый день.
Край одежды
зацепился за имя твоё, за тень
наших разговоров, за белую стаю
наших писем.
Не пускает.
Стаю
сдам на подушки —
на пух.
Жалко её, конечно,
только — одно из двух:
или она меня заклюет —
или —
я её, влёт.
Чтобы выжить.
Железный свист.
…письма лежат в крови,
в слое небесной пыли.
* * *
Остатки снега с черепичных крыш
прозрачным языком февраль слизал.
Флоренция. Туман. Из тёмных ниш
на нас глядят белёсые глаза.
Насмешливо: для них давно не нов
наш юный мир из разноцветных снов,
из первых путешествий — Рим-Париж,
из твёрдой веры в истинность афиш —
прекрасный вид,
открыточный закат…
из первой, безболезненной любви —
наверное, последней.
А пока
в своей беспечной, эфемерной вере
над Арно мы с тобою кофе пьем,
в постылой нише бледный Алигьери
вздохнёт — и с грустью вспомнит о своём.
прозрачным языком февраль слизал.
Флоренция. Туман. Из тёмных ниш
на нас глядят белёсые глаза.
Насмешливо: для них давно не нов
наш юный мир из разноцветных снов,
из первых путешествий — Рим-Париж,
из твёрдой веры в истинность афиш —
прекрасный вид,
открыточный закат…
из первой, безболезненной любви —
наверное, последней.
А пока
в своей беспечной, эфемерной вере
над Арно мы с тобою кофе пьем,
в постылой нише бледный Алигьери
вздохнёт — и с грустью вспомнит о своём.
* * *
Я уже не пойду за тобой.
Пахнет дымом. Морозно.
Повторяет уставший прибой:
«слишком поздно».
Паутина, незримая нить
обрывается — медленно, странно,
словно нехотя. Грусть хоронить
слишком рано.
Пахнет дымом. Морозно.
Повторяет уставший прибой:
«слишком поздно».
Паутина, незримая нить
обрывается — медленно, странно,
словно нехотя. Грусть хоронить
слишком рано.
АВСТРАЛИЯ
Мы уплываем — словно шаткий плот,
чуть не слетевший вниз, в земную полость,
когда планета ринулась вперёд —
и древняя Пангея раскололась.
И мы — на ней. Пришельцы. Чужаки.
Колёсами цепляемся за камни
меж бесконечным морем и песками
и чувствуем — на нас глядят веками
чужих теней тяжёлые зрачки.
Живём в плену. Пустыня и вода.
Звоним глухим, усталым абонентам…
Мне страшно оставаться навсегда
в смирительной рубашке континента.
чуть не слетевший вниз, в земную полость,
когда планета ринулась вперёд —
и древняя Пангея раскололась.
И мы — на ней. Пришельцы. Чужаки.
Колёсами цепляемся за камни
меж бесконечным морем и песками
и чувствуем — на нас глядят веками
чужих теней тяжёлые зрачки.
Живём в плену. Пустыня и вода.
Звоним глухим, усталым абонентам…
Мне страшно оставаться навсегда
в смирительной рубашке континента.
ОСКОЛКИ
Разбиваются — опять — на куски
все мечты, что я держала в руке.
Барабанит горечь грубо в виски
и болтает — на чужом языке.
Поднимаю я осколки с земли —
может, склею — зажимаю в кулак.
Но мечты уже — в дорожной пыли:
и не там я — и не с тем — и не так…
Только вишенкой на рваных краях —
на кусочках — тёмно-красным блестит
капля крови — от мечты острия,
от осколка, что сжимаю в горсти.
все мечты, что я держала в руке.
Барабанит горечь грубо в виски
и болтает — на чужом языке.
Поднимаю я осколки с земли —
может, склею — зажимаю в кулак.
Но мечты уже — в дорожной пыли:
и не там я — и не с тем — и не так…
Только вишенкой на рваных краях —
на кусочках — тёмно-красным блестит
капля крови — от мечты острия,
от осколка, что сжимаю в горсти.
МОЯ ОДИССЕЯ
Рассеян по миру, по морю рассеян
мой путанный призрачный след.
И длится, и длится моя Одиссея
уж многое множество лет.
Ну что, Одиссей, поплывём на Итаку —
на север, на запад, на юг?
Мой друг, нам с тобою не в новость — не так ли? —
за кругом наматывать круг
и загодя знать, что по волнам рассеян
наш жизненный путанный путь…
Слукавил поэт — и домой Одиссея
уже никогда не вернуть.
мой путанный призрачный след.
И длится, и длится моя Одиссея
уж многое множество лет.
Ну что, Одиссей, поплывём на Итаку —
на север, на запад, на юг?
Мой друг, нам с тобою не в новость — не так ли? —
за кругом наматывать круг
и загодя знать, что по волнам рассеян
наш жизненный путанный путь…
Слукавил поэт — и домой Одиссея
уже никогда не вернуть.
* * *
Мне не уйти из психбольницы.
Ты в ней — и вот она в тебе —
клокочет, рвётся на страницы
и шарит лапой по судьбе,
куда б тебя ни заносило —
в край небоскрёбов или скал —
ты возле солнечной Мессины
увидишь бешеный оскал
чудовищ — нет, не тех, из книжек —
своих, придуманных тоской,
толпой, тебя несущей ближе к
безумью дней, к огням Тверской.
И будто всё отлично с виду:
умыт и трезв, идёшь в театр —
но чувствуешь: с тобой в корриду
весь день играет психиатр.
Или в музеях строгой Вены
бредёшь меж статуй героинь —
а врач решит — и резко в вены
введёт любовь, как героин.
Спокойней — в домике с охраной,
решёткой, каменной стеной,
где мне зализывают раны —
чтоб не осталось ни одной,
где нет ни долга, ни заботы,
ни вин, ни бед… Халат надеть
и от субботы до субботы
на подоконнике сидеть
и издали смотреть на лица
толпы, на улицу в огне.
А рядом Гоголь отразится
в забитом намертво окне.
Ты в ней — и вот она в тебе —
клокочет, рвётся на страницы
и шарит лапой по судьбе,
куда б тебя ни заносило —
в край небоскрёбов или скал —
ты возле солнечной Мессины
увидишь бешеный оскал
чудовищ — нет, не тех, из книжек —
своих, придуманных тоской,
толпой, тебя несущей ближе к
безумью дней, к огням Тверской.
И будто всё отлично с виду:
умыт и трезв, идёшь в театр —
но чувствуешь: с тобой в корриду
весь день играет психиатр.
Или в музеях строгой Вены
бредёшь меж статуй героинь —
а врач решит — и резко в вены
введёт любовь, как героин.
Спокойней — в домике с охраной,
решёткой, каменной стеной,
где мне зализывают раны —
чтоб не осталось ни одной,
где нет ни долга, ни заботы,
ни вин, ни бед… Халат надеть
и от субботы до субботы
на подоконнике сидеть
и издали смотреть на лица
толпы, на улицу в огне.
А рядом Гоголь отразится
в забитом намертво окне.
ARS POETICA
Я ослеп. Измучился. Продрог.
Я кричу из этой затхлой бездны.
Господи, я тоже чей-то бог,
заплутавший, плачущий, небесный.
Вот бумага. Стол. Перо и рок.
Я (больной, седой и неизвестный).
Но умру — и дайте только срок,
дайте строк — и я ещё воскресну.
Я кричу из этой затхлой бездны.
Господи, я тоже чей-то бог,
заплутавший, плачущий, небесный.
Вот бумага. Стол. Перо и рок.
Я (больной, седой и неизвестный).
Но умру — и дайте только срок,
дайте строк — и я ещё воскресну.
* * *
На развалинах Трои лежу, недвижим,
в ожиданье последней ахейской атаки.
Ю. Левитанский
в ожиданье последней ахейской атаки.
Ю. Левитанский
На развалинах Трои лежу в ожиданье последней атаки.
Закурю папироску. Опять за душой ни гроша.
Боже правый, как тихо. И только завыли собаки
да газетный листок на просохшем ветру прошуршал.
Может — «Таймс», может — «Правда». Уже разбирать неохота.
На развалинах Трои лежу. Ожиданье. Пехота.
Где-то там Пенелопа. А может, Кассандра... А может...
Может, кто-нибудь мудрый однажды за нас подытожит,
всё запишет, поймёт — и потреплет меня по плечу.
А пока я плачу. За себя. За атаку на Трою.
За потомков моих — тех, что Трою когда-то отстроят,
и за тех, что опять её с грязью смешают, и тех,
что возьмут на себя этот страшный, чудовищный грех —
и пошлют умирать — нас. И вас... Как курёнка — на вертел.
А пока я лежу... Только воют собаки и ветер.
И молюсь — я не знаю кому — о конце этих бредней.
Чтоб атака однажды, действительно, стала последней.
Закурю папироску. Опять за душой ни гроша.
Боже правый, как тихо. И только завыли собаки
да газетный листок на просохшем ветру прошуршал.
Может — «Таймс», может — «Правда». Уже разбирать неохота.
На развалинах Трои лежу. Ожиданье. Пехота.
Где-то там Пенелопа. А может, Кассандра... А может...
Может, кто-нибудь мудрый однажды за нас подытожит,
всё запишет, поймёт — и потреплет меня по плечу.
А пока я плачу. За себя. За атаку на Трою.
За потомков моих — тех, что Трою когда-то отстроят,
и за тех, что опять её с грязью смешают, и тех,
что возьмут на себя этот страшный, чудовищный грех —
и пошлют умирать — нас. И вас... Как курёнка — на вертел.
А пока я лежу... Только воют собаки и ветер.
И молюсь — я не знаю кому — о конце этих бредней.
Чтоб атака однажды, действительно, стала последней.
* * *
Вслепую, наощупь,
судьбу подбираем по слуху,
научно трактуем причуды
планид и планет.
Подводим итоги.
Как взрослые — твёрдо и сухо.
По-детски надеясь на чудо.
Которого нет.
судьбу подбираем по слуху,
научно трактуем причуды
планид и планет.
Подводим итоги.
Как взрослые — твёрдо и сухо.
По-детски надеясь на чудо.
Которого нет.
ТАВРИИ, ЗЕМЛЕ ХЕРСОНА И ХЕРСОНЕСА
Черноморские дали.
Дикий храп кобылиц.
Звон отточенной стали.
Кровь.
Я падаю ниц.
И на тунике белой —
тёмно-липкий узор.
Принимай моё тело,
Херсонесский простор.
Белокаменный град мой,
смесь народов и вер,
я вернусь. Я обратно
обязательно вер...
Полонянок уводят
босиком по стерне
на чужбину, в неволю.
Крики.
Топот коней.
Уж и ноги ослабли,
не шагнуть мне, хоть вой.
Янычарские сабли —
над моей головой.
Я крещусь троекратно.
Добивай, изувер...
Я вернусь. Я обратно
обязательно вер...
Вот и всё. Докурили.
Чай допили. Пора.
Расставания, мили...
Может, это — игра?
Полсудьбы — на перроне.
Путь веревочкой свит.
И — без всяких ироний:
«Приезжай». — «Доживи».
О, измученный град мой,
смесь народов и вер,
я вернусь. Я обратно
обязательно в-е-р...
Дикий храп кобылиц.
Звон отточенной стали.
Кровь.
Я падаю ниц.
И на тунике белой —
тёмно-липкий узор.
Принимай моё тело,
Херсонесский простор.
Белокаменный град мой,
смесь народов и вер,
я вернусь. Я обратно
обязательно вер...
Полонянок уводят
босиком по стерне
на чужбину, в неволю.
Крики.
Топот коней.
Уж и ноги ослабли,
не шагнуть мне, хоть вой.
Янычарские сабли —
над моей головой.
Я крещусь троекратно.
Добивай, изувер...
Я вернусь. Я обратно
обязательно вер...
Вот и всё. Докурили.
Чай допили. Пора.
Расставания, мили...
Может, это — игра?
Полсудьбы — на перроне.
Путь веревочкой свит.
И — без всяких ироний:
«Приезжай». — «Доживи».
О, измученный град мой,
смесь народов и вер,
я вернусь. Я обратно
обязательно в-е-р...
* * *
Отключить телефон, оборвать пуповину шнура
интернета,
и понять: ты один. Ты один. Остальное — игра
тьмы и света.
Ты — в забытом лесу, и от страха плетёшь
небылицы.
Сквозь предсмертную дрожь
ты твердишь себе ложь –
в ожиданье тепла,
перелома,
чудес...
или просто — когда ж этот лес
прекратится.
интернета,
и понять: ты один. Ты один. Остальное — игра
тьмы и света.
Ты — в забытом лесу, и от страха плетёшь
небылицы.
Сквозь предсмертную дрожь
ты твердишь себе ложь –
в ожиданье тепла,
перелома,
чудес...
или просто — когда ж этот лес
прекратится.
* * *
Зажмурится ветер — шагнёт со скалы.
Спокоен и светел тяжёлый наплыв
предсмертного вала — он манит суда
на дно океана. Седая вода
врывается в трюмы, где сгрудились мы:
звереем — от запаха смерти и тьмы,
безумствуем, ищем причины…
Кричим: «Это риф — или мысль — или мыс —
бездушность богов — нет, предательство крыс…»
И крики глотает пучина.
Я ринусь на палубу, в свежесть грозы.
Пора мне.
Монетку кладу под язык —
бросаю ненужные ножны.
И плавно — сквозь ночь, как седая сова —
взлетаю с галеры — туда, где слова
понятны ещё —
но уже невозможны.
Спокоен и светел тяжёлый наплыв
предсмертного вала — он манит суда
на дно океана. Седая вода
врывается в трюмы, где сгрудились мы:
звереем — от запаха смерти и тьмы,
безумствуем, ищем причины…
Кричим: «Это риф — или мысль — или мыс —
бездушность богов — нет, предательство крыс…»
И крики глотает пучина.
Я ринусь на палубу, в свежесть грозы.
Пора мне.
Монетку кладу под язык —
бросаю ненужные ножны.
И плавно — сквозь ночь, как седая сова —
взлетаю с галеры — туда, где слова
понятны ещё —
но уже невозможны.
* * *
Ты, конечно, забудешь и странное это безумье,
непонятный, нежданный, смешной урагановый бред.
Ты вернёшься в тот мир, где до слёз надрывается зуммер
в телефоне пустом. И где найден удобный ответ
на вопросы зачем, по каким неизвестным спиралям
нас несло через дни — чтоб, столкнувшись у края земли,
мы друг друга с тобой беззастенчиво, бешено крали
у стреноженных дней. И над нами шумел эвкалипт,
удивляясь неистовой страсти двуногих растений,
что пришли в этот лес — и расстаться почти не смогли.
Ты забудешь, любимый. И только останутся тени.
Две счастливые тени — у самого края земли.
непонятный, нежданный, смешной урагановый бред.
Ты вернёшься в тот мир, где до слёз надрывается зуммер
в телефоне пустом. И где найден удобный ответ
на вопросы зачем, по каким неизвестным спиралям
нас несло через дни — чтоб, столкнувшись у края земли,
мы друг друга с тобой беззастенчиво, бешено крали
у стреноженных дней. И над нами шумел эвкалипт,
удивляясь неистовой страсти двуногих растений,
что пришли в этот лес — и расстаться почти не смогли.
Ты забудешь, любимый. И только останутся тени.
Две счастливые тени — у самого края земли.
* * *
В любой из масок — или кож —
ты неизменно безупречна:
спектакль хорош!
Но вдруг замрешь,
нежданно понятая встречным,
как беспристрастным понятым —
до глубины, без слов и фальши
дрожащих губ, до немоты...
Скорей к нему? Но немо ты
шагнешь назад — как можно дальше от беззащит-
ной наготы,
когда — во всем, конечно, прав –
твой гость, не вытирая ноги,
придет, чтоб разбирать твой нрав,
твои пороки и пороги.
Как театральный критик — строг,
внимателен и беспощаден
он составляет каталог
в тебе живущих ведьм и гадин.
Он справедлив. Отточен слог.
Ему неведомы пристрастье
и сострадательный залог –
залог любви и сопричастья.
И ты закроешь двери, чтоб
свой собственный спектакль — без судей,
без соглядатаев, без толп
смотреть:
как голову на блюде
несут, и, бешено кружа,
в слезах танцует Саломея,
как капли падают с ножа,
как Ева искушает Змея,
как Брут хрипит от боли в такт
ударам, завернувшись в тогу...
А критик видел первый акт.
Не более. И слава Богу.
ты неизменно безупречна:
спектакль хорош!
Но вдруг замрешь,
нежданно понятая встречным,
как беспристрастным понятым —
до глубины, без слов и фальши
дрожащих губ, до немоты...
Скорей к нему? Но немо ты
шагнешь назад — как можно дальше от беззащит-
ной наготы,
когда — во всем, конечно, прав –
твой гость, не вытирая ноги,
придет, чтоб разбирать твой нрав,
твои пороки и пороги.
Как театральный критик — строг,
внимателен и беспощаден
он составляет каталог
в тебе живущих ведьм и гадин.
Он справедлив. Отточен слог.
Ему неведомы пристрастье
и сострадательный залог –
залог любви и сопричастья.
И ты закроешь двери, чтоб
свой собственный спектакль — без судей,
без соглядатаев, без толп
смотреть:
как голову на блюде
несут, и, бешено кружа,
в слезах танцует Саломея,
как капли падают с ножа,
как Ева искушает Змея,
как Брут хрипит от боли в такт
ударам, завернувшись в тогу...
А критик видел первый акт.
Не более. И слава Богу.