Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

БОРИС РУМЕР, МИХАИЛ РУМЕР



    КВАРТИРА НА АБЕЛЬМАНОВКЕ



           ...Нет-нет память возвращает в период моей работы в «Вечерней Москве» – в то время самой популярной московской газете. 27 лет было отдано этому изданию – многие сотни статей, это не вычеркнешь.  В двух своих романах, увидевших свет в России, когда я уже жил в Америке, вспоминал эпизоды, связанные с тогдашним главным редактором «Вечерки» –  Семеном Давыдовичем Индурским. Естественно, изложение эпизодов шло в художественном ключе, но в основе лежали реальные факты. Из песни слов не выкинешь – был тогдашний мой шеф далеко не агнец, недаром мы промеж себя называли его «комиссаром собственной безопасности». А еще ходили глумливые стишки: «И соловьи умолкнут курские, когда редакторы Индурские...”  Еврейские фамилии, бывало, вычеркивал с полос, чтобы не было «перебора». Когда умер великий физик Ландау и в нашей газете слово прощания (блистательное по мыслям и форме изложения!) написал его друг и соавтор Евгений Лифшиц, на гранках я увидел резолюцию Главного: «Нельзя ли выбрать более благозвучную фамилию?»  Тем не менее, именно Индурский взял меня, еврея, на работу в штат. Лет семь-восемь приглядывался, присматривался ко мне, определял внутри себя, что я за птица такая, и поверив в меня как в журналиста и человека, стал относиться весьма благожелательно. Уже находясь на смертном одре, за пару недель до ухода, он в разговоре с одной нашей влиятельной сотрудницей сказал:  «Перед одним человеком я виноват – перед Гаем. Обещал дать ему звание Заслуженного работника культуры и не успел...»
Семен Давыдович, бесспорно, был незаурядной личностью, крепким редактором, верным своим словам и обещаниям, но жил он в советскую эпоху и прекрасно знал отношение власти к евреям. Вот и приходилось лавировать... Я попытался отобразить двойственность его поступков в упомянутых эпизодах романов, не осуждая и не оправдывая – что было, то было. Но, возможно, где-то перетонил, недаром некоторые старики-вечерочники на меня обиделись за нарисованный портрет Индурского. И впрямь, кто бы на его месте вел себя по-иному?  Это была одна сторона правды. О другой я тогда, когда писал, не догадывался, попросту не знал ее, другую правду. А узнал сравнительно недавно, прочитав очерк братьев Бориса и Михаила Румеров, опубликованный в книге воспоминаний в связи со 100-летием Индурского. Некоторые подробности поведал мне живущий в НьюЙорке бывший вечерочник Герман Бройдо. Именно он сагитировал, если так можно выразиться, жителя Бостона, известного экономиста и публициста Бориса Румера вспомнить историю, совершенно по-номому рисующую облик моего будущего шефа. А Миша Румер, яркий журналист и писатель, живущий в Германии,  член редколлегии журнала «Время и место», присоединился к брату и стал соавтором публикации. ...Это мое предуведомление имеет целью напомнить о жестоком, беспощадном времени, в котором мы жили. Тем выше ценится мужество каждого отдельного маленького человека, бессильного перед Молохом сталинизма и пересиливающего извечный страх, совершая поступки, которыми могут гордиться его дети и внуки. Кстати, внук Индурского Дмитрий живет и работает в США...

Давид Гай

На востоке Москвы, где когда-то проходил Камер-Коллежский вал, еще в начале XIX века очерчивавший городские границы, в двадцатые годы прошлого века на тогдашней окраине города, у Абельмановской заставы построили с десяток многоквартирных четырехэтажных домов. Это был небольшой поселок, от которого дальше к городским бойням шли улицы и переулки деревянного двух- и одноэтажья с дурно пахнущими от сараев-уборных дворами. Поселок в просторечье называли «новые дома». Квартиры в них обладали немалым для того времени уровнем комфорта – центральным отоплением, газом, канализацией и водопроводом. Селили туда разный народ – рабочих, инженеров, мелкий чиновный люд. Жили в каждой квартире чаще всего по две семьи в отличие от коммуналок центра, где в бывших барских многокомнатных квартирах обитало по десятку семей. В окрестных дворах царили воровство, жестокие драки, безотцовщина. Отцы наших сверстников воевали, сидели, и «черный ворон» – тюремный автомобиль – был частым гостем в «новых домах».
Мы – родители и трое детей – жили в двух комнатах, полученных в начале тридцатых годов матерью (она работала одно время секретарем в каком-то солидном учреждении, кажется, в «Мосэнерго»), а не отцом – преуспевающим журналистом. Когда же отцу лет семь спустя, незадолго перед арестом, предложили трехкомнатную ведомственную квартиру на улице Правды (он был членом редколлегии «Комсомолки»), мать решительно отказалась туда переезжать, проявив незаурядное политическое чутье. «Тебя посадят, – сказала она отцу, и меня с детьми выкинут из этой квартиры. А так я у себя». И оказалась права, его вскоре посадили, а нас, хотя и были мы семьей «врага народа», не тронули, оставили на Абельмановке. Третья комната в квартире, похоже, была в ведении хозяйственного управления Московского обкома партии, и в ней постоянно селили людей, так или иначе причастных к этой системе. В конце тридцатых в ней жил с семьей Дмитрий Емельянов, работавший то ли в заводской многотиражке, то ли уже в газете «Московский большевик».
Вскоре после ареста отца Емельянов получил отдельную квартиру и съехал от нас. А в комнату вселилась семья Индурских.
Семен же (тогда еще мало кто называл его по имени отчеству – Семен Давыдович) к своим 27-и годам успел послужить в армии, потрудиться в районных газетах Московской области и теперь работал в «Московском большевике», где некогда начинал курьером. Это было легендой здания на Чистых прудах, где в шестидесятые годы располагались московские газеты: редактор «Вечерки», начинавший здесь курьером. Но младший из нас двоих, работая в те годы в «Московской правде», помнил, как редакционная курьерша тетя Нюша, разносившая по отделам полосы, шаркая старческими ногами, встречая Индурского на лестнице, называла его Сенечкой: «Я ж его мальчишкой помню».
Впрочем, курьерское начало биографии, связанное с Индурским, проявляется в судьбах разных весьма известных в нынешнее время людей. «Я ж начинал курьером в «Вечерке» при Индурском», – говорит телеведущий Лев Новоженов. «Представьте себе, я был в юности курьером у Индурского», – рассказывает советник президента России Михаил Федотов. Может, это так надо было – начинать курьером в «Вечерке», чтобы сделать карьеру в соответствии с классической американской легендой о мальчишке-газетчике, ставшем миллионером? Но вернемся к предвоенным временам.
Семен работал в военном отделе «Московского большевика», который в 41-м стал прифронтовой газетой. Дома почти не бывал, жил в редакции, как тогда говорили, на казарменном положении.
Комната часто стояла пустая. Ключ Семен оставлял нам, не возражая против наших мальчишеских визитов и пользования книгами, которыми был набит шкаф. Как он помнится, этот шкаф, и просторная тахта рядом с ним, на которой так сладко читался Диккенс (великолепное довоенное издание), Гоголь!
Этот ключ сыграл спасительную роль в истории нашей семьи. Сразу же после войны отец, отсидев первый срок на Колыме, возвращался, как там говорили, на материк. В Москве ему не то чтобы жить, но даже и появляться было нельзя – «поражение в правах». Осесть разрешалось в каком-нибудь небольшом и уж конечно не в столичном городе. Но не соблазниться возможностью повидаться с женой, с выросшими за девять лет его отсутствия детьми было невозможно. И он появляется на Абельмановке, наслаждаясь общением с нами, не выходя из дома, понимая, что счастье наше незаконно, оно украдено у властей, но оттого ощущается еще острее. Пребывание отца в Москве грозит ему не просто высылкой, чего доброго, и новый лагерный срок могут навесить. Индурский же, уходя на работу, каждое утро оставляет нам ключ от своей комнаты – на всякий случай. Понимал ли он, какой это мог быть случай? Конечно, понимал, нравы и законы этой власти не мог не знать.
Резкий звонок в дверь раздался днем. Мать, работавшая истопником, была в котельной. Старший из нас, Борис, тогда шестнадцатилетний, уверенный, что это соседка с нижнего этажа – она всегда звонила так резко, пошел открывать. Одновременно с лязгом замка раздался тихий звук другого осторожно закрываемого английского замка. Отец предусмотрительно вошел в комнату соседа. В тот же миг сына буквально отбросило к стене распахнувшейся дверью, и в переднюю быстро вошли в сопровождении испуганной управдомши двое мужиков в сапогах и синих пальто.
– Где отец?
– На Колыме.
– Знаем, на какой он Колыме.
Прошли в комнаты, раскрыли створки шкафа, заглянули под кровать. В сомнении остановились у соседской двери.
– А здесь кто живет?
– Журналист из «Московского большевика», – пролепетала управдомша.
– Журналист... – проворчал один. – Знаем мы этих журналистов.
Отец стоял за дверью, затаив дыхание. Ключ, торчавший с внутренней стороны, не был вынут. Оперативники недовольно потоптались в прихожей, но дверь ломать не решились. Ушли, грохоча сапогами. Ночью нас выслали в дозор. Отец вышел в надвинутой на лоб кепке. Его переправили к друзьям, и больше он уже не появлялся на Абельмановке до самой своей реабилитации. Мы все помним эту историю, она осталась в анналах семьи, разбросанной нынче по континентам. И если есть у Семена Индурского грехи (а у кого их нет?), пусть они простятся ему на том свете за этот спасший нас ключ. У нас троих (нас двое и сестра) есть основания быть ему благодарными. В самые тяжелые годы он проявлял себя по отношению к нам, семье врага народа, безукоризненно, как абсолютно порядочный человек. Это факт.
Семья Индурского выглядела счастливой. Тон задавала его жена Оля – так просто она просила себя называть. Росла прелестная маленькая дочка. Ходили в гости и сами принимали у себя людей, не пропускали театральные премьеры, знались с актерами, писателями, известными спортсменами. Помнится приход в нашу квартиру нападающего московского «Динамо» Василия Трофимова (Семен дружил с ним), ребята со всего двора выстроились у нашего подъезда, чтобы взглянуть на знаменитого Василька. Каждый год Индурские ездили отдыхать на юг, после чего Семен обязательно оставлял на нашем кухонном столе корзинку с привезенными фруктами. Добра и внимательна была и Оля. О ней у нас тоже сохранились очень теплые воспоминания. Когда младший из нас заскучал в свои отроческие годы, не находя себя в дворовых мальчишеских играх, она, выросшая на Покровке, памятуя свое не такое уж далекое отрочество, посоветовала поехать на Кировскую, в переулок Стопани, где тогда в двух старинных барских особняках находился городской Дом пионеров с его многочисленными кружками, рассчитанными на интеллигентных мальчиков и девочек. И, более того, дала денег на трамвай, что было немаловажно в условиях нашего нищего быта. Совет пришелся впору. Литературный кружок Дома пионеров вошел в жизнь младшего, приохотил его к перу, сдружил с людьми, отношения с которыми продолжались десятки лет.
Где-то в конце сороковых или начале пятидесятых, в разгар борьбы с космополитизмом и набирающей ход антисемитской кампании, Индурского выкинули из «Московского большевика». Речь шла о какой-то чужой газетной ошибке, но повод найти было так просто, а последствия могли стать столь непредсказуемыми. Так что уход из газеты и последующее устройство рядовым редактором в издательство можно было считать еще удачным исходом. Роковую роль в его изгнании из газеты, по рассказам Семена уже в семидесятые годы, сыграл тот же Дмитрий Емельянов, который тогда был заместителем редактора газеты. Дядя Митя, как мы его называли в детстве и как его звали многие молодые провинциальные редактора, распивавшие с ним бутылку в бытность его впоследствии каким-то начальником в Союзе журналистов, был верным солдатом партии и шел в первых рядах любой проработки. Вот ведь чертова квартирка, могли мы сказать булгаковскими словами: в одной комнате, правда в разное время, жили и проработчик и его жертва.
После смерти Сталина Индурский вернулся-таки на газетную работу – заместителем редактора «Московского комсомольца», что было не по его сорокалетнему возрасту, а вскоре перешел в «Вечерку» также заместитителем редактора и в 1966-м, после ухода Виталия Сырокомского в «Литературку», стал главным. Но этот сюжет его жизни проходил уже за пределами Абельмановки, он получил в соответствии со своим новым положением отдельную двухкомнатную квартиру в престижном районе города. Тем не менее, видеться с ним младшему из нас приходилось в шестидесятые – начале семидесятых годов в период работы в «Московской правде», которая находилась на пятом этаже газетного здания на Чистых прудах, а на шестом этаже располагалась «Вечерняя Москва». Но встречи эти проходили не столько в редакционных коридорах, сколько во время регулярных собраний городского партийного актива в Колонном зале. Там за сценой находилась большая Красная гостиная (называемая так по цвету отделки), куда по телеэкрану транслировалось все, что происходит в зале, и где сидела аппаратная горкомовская рать вместе с редакторами московских газет с членами своих редколлегий. Рядом с Индурским всегда был зав. партийным отделом Илья Пудалов – старый, тертый-перетертый в аппаратных делах. Да и сам Семен был искушен в этих играх более чем достаточно. Долгая и трудная газетная жизнь, «опыт – сын ошибок трудных» научили его осторожности и уменью обращаться с властью предержащей. Однако в разговорах с младшим из нас (а время поболтать в Красной гостиной было) он отмякал, охотно вспоминал Абельмановку, наше детство, но порой и по-своему опекал, учил правилам поведения. Как-то, когда младший, соскучившись ровным течением доклада Гришина, начал читать газету, к нему подсел Илья Пудалов: «Тебе велено передать, что, когда
первый секретарь выступает с докладом, газету читать не стоит». Подумалось, кто ж это такой заботливый? И тут же заметным стал укоризненный и твердо-упорный взгляд Индурского. Знал, знал Семен Давыдович, что можно и чего нельзя делать в Красной гостиной!
Но при всей своей осторожности евреев в газету брал. Может быть, не так густо, как Баланенко, которому, конечно, можно было предъявить обвинение в неправильном подборе кадров. У него, правда, имелось объяснение своей юдофилии: «Если русский у меня способный появляется, его вскоре в центральную газету переманят – откуда ж им кадры брать? А евреи остаются...» В результате создавался образ все уплотняющегося еврейского чернозема, так что один мой остроязыкий товарищ, идя по коридору «Московской правды» и рассматривая таблички с фамилиями заведующих отделами на дверях, заметил: «Да у вас тут просто какое-то еврейское кладбище – Лимбергер, Резников, Румер...» Но Индурскому в силу его собственного еврейского происхождения было труднее, тут обвинения могли быть посерьезнее. Тем более, что чернозем этот уплотнялся и до него. В редакции имелось немало евреев, работавших там с незапамятных времен, как, например, тот же Пудалов. И все же брал. Взял Бориса Винокура, взял Давида Гая, одного из лучших перьев перестроечной «Вечерки» и всей перестроечной советской журналистики (ныне он в Нью-Йорке, где написал несколько отличных романов, изданных в России и США).
Пожалуй, здесь имеет смысл заканчивать наш короткий мемуар. Многие люди помнят Семена Давыдовича Индурского, связывают с ним свою жизнь и то время – противоречивое, сложное время, в которое мы жили. А мы еще вспоминаем и свое детство, и юность, символом которых стала квартира на Абельмановке, и доброе к нам отношение нашего знаменитого соседа.