Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

Ольга МАХНО


РАССКАЗЫ

ЛЮСТРА


Будто бы было это лет пять тому назад, хотя минуло всего год. Плохие новости разносятся быстро, да быстро и забываются. А что толку плохое помнить? Ни почета, ни привета особо памятливым не сыскать, а кто упорствовать будет, тому, как повелось, и глаз вон. Куда лучше за упокой начать да за здравие кончить и закуской хорошей заесть. Но, видно, мне одному скверное в память врезается. Да так, что не высечешь.
Худой Никола человек был маленький и мелочный: что воровал, что врал, что пил как-то не по-русски, с размахом и раздольем, а так, будто совестливо ему до смерти. И подбородок вечно дрожит, и руки трясутся... тьху, а не мужик! "Спаси, Блаже, души наши", — думали, глядя на него соседи и только головой качали. Вздыхали, сетовали и кошельки подальше прятали: совесть совестью, а за Худым много нехорошего водилось — у кого копеечки, у кого рублика, а у кого и кошелька не оказывалось после случайной встречи. Но до тюрьмы судьба бедолагу не доводила. Так, побьют, жизни поучат и пущай гуляет. Ему, мол, и без того доля медом не кажется.
Вот и шли дни Николы без особой радости, да и без особой беды.
— Не хуже, чем у всех, — не раз заявлял он. Может, и то верно. Кто ж его знает? И вот на Пасху прошлогоднюю собрался народ у церкви — событие! Люстру роскошную привезли, золотую, всю в камнях невиданных и мелких таких завитушках, словно рябь по воде идет. Люстра, в общем, что надо! — говорили в толпе. Да и кто плохую в церковь повесит-то?!
У Николы тоже праздник был: с дозволения батюшки вызвался убогий помогать эту красоту вешать. Стоит Никола, руки потирает и на народ свысока смотрит, мол, хоть и беден я, и лицом не удался, да как припекло святое дело — его зовут исполнять! А дело и впрямь было не из легких: люстра тяжеленная, и на лесах ее попробуй удержи! Потолки в церквушке высокие, сводчатые, постройка ведь старая, а тогда еще ни земли, ни воздуха не экономили, вволю и вширь строились. Помимо Николы три парня молодых люстру вешать вызвались, порешали, как и кто за что держит, кто страхует, а кто подстраховывает и за дело, помолясь, взялись. Перекрестясь, повесили и, повздыхав, обмыли.
Украсили церковь! И служба затем была что в кино! Свет богато стелет, камни на люстре горят! Лики строго со стен смотрят, да золото строгость эту смягчает: вроде и не так страшно уже за грехи свои, как радостно за Господне прощение. Свечи народ ставит, улыбается. Парни по сторонам смотрят, а девки румяные, хорошие, глаза опускают. И батюшка кадилом дымит отменно! От всей души машет. И тут крик ни с того, ни с сего и страшный грохот.
Грохот, звон и тишина.
Тишина, будто и тише уж вовек нельзя. Словно уши заткнул, а сам — под водой. Только пульс слышно.
Люстра упала, и осколки золота, что огонь застывший, по серому полу разметала.
— Придавило Авдотью, — послышался шепот из толпы.
— Придавило.
— Вусмерть.
Шепот нарастал, пока не перешел в крик, затем в плач, а потом опять в тишину. Перекрестились и по домам пошли. Пасха все-таки, праздновать надо, а не реветь.
Авдотью похоронили тихо и мирно на следующий же день.
— Она от мужа ушла, видно, Бог покарал, — порешили в народе и теперь Божьей карой детей пугают. А что муж пил и бил, то дело обычное, будничное, и не на него ж люстра, в конце концов, упала!
Никола Худой больше всех покойницу бранил, больше всех ругал, ведь смертный грех от мужа бежать да к другому на грудь бросаться. Смертный ведь грех! А что один конец забыл прикрепить, то ведь он от волнения, а не со зла оплошал. И если уж Боженька решит, что виноват Худой, то не только бабу глупую неверную, но и его к себе возьмет. А не возьмет, то и правда за Николой! Ведь кара Божья для всех одна! Всех нас равняет.
И хоть было это будто лет пять тому назад, до сих пор места себе не нахожу. Все свою люстру жду, то ли Богом, то ли Николой отпущенную.


СНЕГОПАД


Я забыл остановить часы и покрыть мебель чехлами, и теперь всю дорогу думал только о том, что мой диван, кресло, ноутбук — все покрывается, словно снегом, густым слоем пыли. Пыль эта, рождественскими хлопьями кружащаяся, спускается мягкими сугробами, укутывая пространства и воспоминания. И вовсю громыхает там бой часов, словно бой новогодних курантов, под которые успеть бы загадать желание, а то все в жизни пройдет мимо, ускользнет как шелк женского белья, уйдет, забыв погасить за собой свет. Свет одной шестидесятиваттной лампочки, что будет бередить раны и не давать запамятовать, что был шанс, да упущен. Мол, когда б попроворней да пооборотистей, ухватил бы желание за хвост! Для начала хотя бы его загадал.
"Знать бы, чего хотеть!" — со злостью подумал я.
— Хоти, черт тебя подери, хоти хоть чего-нибудь! — сжимал кулаки. — Тогда ты обязательно это сделаешь! Пусть из жалости к себе, из этой единственной разделенной любви без конца и края. Любви, которая настолько сильна, что, боюсь, единственная близка к любви Божественной.
Состояние взрыва мыльного пузыря. Так я называл вечера, когда в груди зреет огромный пузырь из пещерных предчувствий, тахикардии, реальных переживаний и ран. И когда приходило время этому пузырю лопнуть, хотелось взорваться вместе с ним. Хотелось заорать. Хотелось крушить и напиться. В одиночестве за своим тяжелым неотесанным столом, который не умел слушать, и от которого я сейчас бежал сломя голову, но так медленно, что даже наверняка смог бы опоздать на завтрашний поезд. Бежать, думая — это уже вранье. Думая, можно только идти, как иду я, увязая в прошлых делах и сегодняшнем настоящем уличном снеге. Думая о волхвах, что будут пытаться принести в пустую колыбель моего дома свои нехитрые дары.
Я отчетливо слышу, как сначала они, то есть она, моя жена, оскальзываясь и скрипя по морозному снегу, подходит к дому. Затем ее каблуки с железными набойками гулко стучат в подъезде. (Она чуть прихрамывает на левую ногу, поэтому мелодия шагов выводится с неповторимой джазовой синкопой.) Долго звенят всякие мелочи в огромной сумке, найти ключ в которой так сложно. Как всегда опадают на холодный пол подъезда несколько лепестков монет и проспекты рекламы. Но вот и легкий звон связки, за которым протяжный дверной скрип. Как эти двери умеют жаловаться на непрошеных гостей! Она входит и, пританцовывая, направляется прямо в обуви в зал. С изящных рыжих сапог в тепле течет талый снег, ручьи тянутся, словно в вешнюю оттепель, и тает воображаемая мною пыль. Стучат часы, а в вазе горят оранжевым ровным огнем мандарины. Она устало трет виски и вяло ругается. Ей надо закурить и отдохнуть. А я — ничтожество и никогда не стану так работать и так любить, как она. Априори, я не смогу даже так устало пританцовывать, так трахать, так мечтать, так одеваться, так гладить брюки, так варить кофе и так правильно жить.
Она будет сидеть и тереть виски. Но никто не придет, и пыль-снег засыплет ее, укутав в мохеровый свитер сугробов, накрыв с головою, как капюшоном. На руки — варежки, на ноги — валенки. И бой курантов возвестит Новый год, и я, быть может, сумею пожелать и ей, и себе лучшего…
— Вот только жаль, что забыл зачехлить мебель, — прокралась в голову досада. — Гитару, что ли, накрыл бы. Испортится!
— Ладно! — махнул я рукой. — Да пошло оно все на х...р!
Иди, старая рана-жена, от которой пора бы остаться рубцу, десять лет брака, мысли, тоска… Только сейчас я бежал к той, которая принесет покой. Войдя в подъезд, я медленно, ступень за ступенью, словно толкая перед собой камень Сизифа, преодолел пролет: семь ступеней вели к третьей квартире и к семистам семидесяти семи мыслям. "Здравствуй!" — была семьсот семьдесят восьмая.
— Здравствуй, Вика.
— Привет, Андрей. У меня чертовски трещит башка. Пожалуйста, не греми ключами. Ты купил фруктов? И чего ты вообще так долго? Где ты вечно шляешься? Ты поговорил с ней? Ты вообще меня слушаешь? Чего ты молчишь? Опять не сказал ей?! Правда?! Ты ни на что не способен.
— Ни на что? Ни на что… — привычно думал неспособный я, стоя посреди коридора только что купленной новой квартиры и глядя на новую, обещаниями купленную, очень красивую женщину. С тяжелых ботинок весело стекала вода. Из кухни пахло жарким с луком, из ванной — разлитыми в спешке духами. А Вика, словно заводная кукла, механически жужжала и плакала. И вновь я представил побег, и снежную пыль, и часы, и страхи. И расставание. Еще одно.
— Тебя тоже засыплет снегом, Вика, — злорадно и даже весело сказал я. Затем, окинув взглядом остолбеневшую женщину, ушел в свою комнату и плотно закрыл дверь. Впервые за столько лет я очень желал. Желал настолько, что реалистично, до боли в ушах слышал бой курантов.
— Чтобы не хотелось бежать… Чтобы не хотелось уйти… Найти того, кто спасет и не пустит… То есть ту, с которой хороши все пути... Замуруй меня в моей душе, Господи!


СТОЛ — В СЕРЕДИНЕ СТОЛА


Шла по Трамвайной. Скошенный каблук, цепляясь за края брусчатки, противно попискивал, словно резиновый. Хромая по опустевшей улице, то снимая, то надевая на левую руку перчатку, я, в конце концов, ее потеряла. И не жалко: сниму — зябко, надену — жарко. Стих прямо-таки, но так всегда: улыбнусь — неладное вспомню, загрущу — чего, спрашивается? Мое непостоянство в каждый мой день рождения и каждый мой тридцать пятый год. От Рождества Христова. Вновь именины, и всем переулкам тихо твержу: когда старшие идут, кланяйтесь. И катится Трамвайная под ноги рогатыми шустрыми трамваями, дребезжа и прилипая мокрыми рыжими кленами к сапогам. А каблук шаркает, и боль в ноге отдает в поясницу. Так хочется чашку горячего шоколаду, от которого остро ломит в зубах!
— Вот, скажите, как не злиться, когда за тобой по пятам ходят!
— Остановитесь вы, наконец?! Молодой человек, уже двадцать кругов вы за мной, как привязанный! А у меня спина ноет, ноги болят и сегодня очередной день рождения! Поверьте, нет настроения ни с кем знакомиться, — я твердо раскрыла зонт, и пошел дождь. Как восхитительно некрасив был человек напротив!

— Я уже не догнал сотни снов, не просыпаться же мне снова! — воскликнул он и неуверенно улыбнулся. "Некрасив моей красотой", — подумала я. И мы пошли рука об руку.

Квадратная салфетка на середине стола от резкого сквозняка плавала лилией — пригвоздила ее вазой. Белый кружевной столик теперь твердо занял место на черном, большом и грубом. С детства не любила контрасты! Твои руки нервно бегали по клавишам пианино, но музыки я не слышала: смотрела на твое нездешнее отсутствующее лицо. Вчера — опоздал, сегодня — снова. В ожидании приготовила ужин и в ожидании уложила детей спать. Шел первый час. Тяжело взбитая и щедро облитая лаком прическа давила к земле и, поглядев на циферблат, я пожалела, что давно не остригла волосы. Видно, непостоянство подходило к концу: я измельчала за все свои дни рождения.

— В твоих глазах янтарные блики… Ты устроился ювелиром? — спросила я и, глядя мужу прямо в лицо, пролила кофе.

— Вера, я вчера шел по Девятой линии и увидел женщину, слегка хромающую на левую ногу. Видела бы ты это, дружок, знала бы, как женщина может идти — кровь стынет! И клены сыплются в ноги ей золотом, и золото — плащ ее, и роскошные волосы — золото. И вся она как идол золотой! А я иду за ней, пританцовываю и хочу-хочу-хочу танцевать с ней! Ведь я-то умею танцевать, Вер?! Так, как никто другой… Двадцать кругов вокруг сотни домов, а она идет и качается в моих глазах парусами тонущих кораблей. И тянет, тянет за сердце скрип ее сапог… Если бы ты видела все это, Вер, — и он сокрушенно уронил голову, с годами так и не ставшей красивой.

— Хочешь пончиков? С джемом, шоколадом, ванилью? — сказала я и, улыбнувшись, вдребезги разбила чашку.
Вскрикнула во сне дочь, и ты сел поближе к столу.

— С джемом, Верочка!


ТОСКА-СКАЗКА


Стемнело рано, и по вагону разлился мутный горчичный свет ламп. Дневная суета рассеялась от тряской дороги и накатила плотная пелена тоски, в которой вязли мысли, закладывало уши, а веки становились тяжелыми.
— Тоска-а-а… — протянул Андрей.
Лена кивнула. Ей не хотелось говорить и, сделав громче звук в плеере, она уткнулась лбом в холодное стекло окна. Электричка неслась вперед, и девушке казалось, что совсем рядом с ней огромные сороки вырывали из тумана бусины фонарей и улетали прочь, крепко зажав их в клювах. Лена подышала на стекло и пушистой варежкой нарисовала птицу, только другую, нестрашную, с бусинами на шее. Сегодня был День рождения. И птицы, и Лены, и еще одной ночи.
"А дома ведь уже ждет "подшубник" и пирог с яблоками! Если повезет, смогу поесть досыта, не открыв никому из гостей", — вспомнила Лена и рассмеялась собственной хитрости. "Череп и гости — вот настоящий флаг пиратов, — подумалось ей. — Настоящих пиратов, что ходят по ночам, залазят к тебе в холодильник и в душу, и уходят, надымив и наследив сапожищами".
— Курить хочется, — отозвался на ее мысли Андрей, но девушка сделала вид, что не слышит. "Придурок", — обозвала она спутника мысленно и отвернулась. Они уже год жили вместе, но говорить всегда было не о чем да и незачем. Вместе, потому что дешевле, проще, понятнее, чем одному. А слова только раздражают. Но дорога навеивала скуку, надвигалось ощущение тревоги, и у Андрея было особенно паршиво на душе, тишина его тяготила.
— Лен, а? Леееееееен… — возобновил он попытку завязать разговор.
— Что? — она вынула одно серебристое ушко миниатюрных наушников плеера, но взгляд от окна не оторвала.
— Да ниче... Просто… Хоть бы что рассказала...
— Ты что, сказку хочешь? — в ее голосе слышалась усталость и нетерпение.
— Сказку так сказку, — примирительно кивнул парень. — Ты ж вроде барышня, вот обзаведешься детьми и будешь им на ночь что-нибудь интересное рассказывать или и от них так же уши заткнешь хренью всякой? — спросил Андрей у золотистого затылка подруги, раскачивающегося в такт дабстепу. Свой же плеер Андрей забыл дома, о чем сейчас сильно жалел.
— …
— Лена!
— Дети? — полувопросительно ответила Лена. — По-моему, мы уже говорили об этом. Ну, слушай сказку… Жила-была одна девочка, которая очень хотела — нет, мечтала! — раствориться в тумане. Нужно только смотреть на него до тех пор, пока туман внутрь не войдет, пока не станут глаза-туман и губы — туман, и руки — туман. Пока голос не разольется в молочный всплеск и не превратится в тишь. Пока солнце не увязнет в ней, и весь мир не станет белыми клубами тумана. Пока не исчезнет тоска!
— И что дальше?
— А ничего… Что загадано, то задумано, что задумано, то и сбудется, а что сбудется — не минуется.
И рассмеялась Лена тоненьким смехом, а ночью ее не стало. И когда рассеялась с утром зима, промелькнула весна-ветреница, а за нею выцвело лето, Андрей закрыл квартиру и уехал в деревню к маме, где глухой лес и молочные туманы так часто стелются у самого порога.
— Расскажи сказку, — просит Андрей кого-то по ночам. — Расскажи еще одну…