Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

БАХЫТ КЕНЖЕЕВ


СТИХИ РАЗНЫХ ЛЕТ


Прошло, померкло, отгорело,
нет ни позора, ни вины.
Все, подлежавшие расстрелу,
убиты и погребены.

И только ветер, сдвинув брови,
стучит в квартиры до утра,
где спят лакейских предисловий
испытанные мастера.

А мне-то, грешному, все яма
мерещится в гнилой тайге,
где тлеют кости Мандельштама
с фанерной биркой на ноге.

1974


* * *


Лета к суровой прозе клонят
лета шалунью рифму гонят
ее прозрачные глаза
омыла синяя слеза
она уже другому снится
диктует первую страницу
и радуясь его письму
ерошит волосы ему

чужие души ветер носит
то в небеса то в яму бросит
они до самой тишины
минувшей осени верны
а мне остался безымянный
вокзал и воздух голубой
где бредит мальчик самозванный
помятой медною трубой

Когда в беспечном море тонет
житейской юности челнок
полночный ветер валит с ног
к суровой прозе годы клонят –
душа качается и стонет
и время погибать всерьез
шалунью рифму годы гонят
из теплой кухни на мороз

а мальчик с гулкою трубою
так ничего и не сказал
когда вступал вдвоем с тобою
на переполненный вокзал
в глаза мне сыплется известка
сухая музыка быстра
и ни веревки нет
ни воска
ни ястребиного пера

1976


* * *


Ю.Кублановскому

Такие бесы в небе крутятся –
Господь спаси и сохрани!
До наступления распутицы
Остались считанные дни.

Какое отыскать занятие,
Чтоб дотянулось до весны?
Мне лица монастырской братии
Давно постылы и скучны.

И не спастись мне перепискою,
Не тронуть легкого пера,
Когда такое небо низкое,
И воют волки до утра

В продрогших рощах... Матерь чистая,
Пошли свое знаменье мне,
Дай мне услышать твой неистовый,
Твой нежный голос в тишине!

Ни серафима огнекрылого,
Ни богомольца, ни купца.
Сто верст от тихого Кириллова
До славного Череповца.

А осень, осень кровью пламенной
Бежит по речке голубой –
В гробу дубовом, в келье каменной
Дыши спокойно... Бог с тобой.

1976


* * *


собираясь в гости к жизни
надо светлые глаза
свитер молодости грешной
и гитару на плечо

собираясь в гости к смерти
надо черные штаны
снежно белую рубаху
узкий галстук тишины

при последнем поцелуе
надо вспомнить хорошо
все повадки музыканта
и тугой его смычок

кто затянет эту встречу
тот вернется слишком пьян
и забудет как играли
скрипка ива и туман

осторожно сквозь сугробы
тихо тихо дверь открыть
возвращеньем поздним чтобы
никого не разбудить

1978


* * *


Я все тебе отдам, я камнем брошусь в воду –
но кто меня тогда отпустит на свободу,

умоет ноги мне, назначит смерти срок,
над рюмкою моей развинтит перстенек?

Мелькает стрекоза в полете бестолковом,
колеблется душа меж синим и лиловым,

сырую гладь реки и ветреный залив
в глазах фасеточных стократно повторив.

О чем ты говоришь? Ей ничего не надо,
ни тяжести земной, ни облачной отрады,

пусть не умеет жить и не умеет петь —
одна утеха ей — лететь, лететь, лететь,

пока над вереском, над кочками болота
Господь не оборвет беспечного полета,

покуда не ушли в болотный жирный ил
соцветья наших глаз, обрывки наших крыл...

1978


* * *


Открыть глаза – и с неба огневого
ударит в землю звездная струя.
Еще темно, а сон пылает снова,
и я тебе не брат и не судья.

Трещит свеча. Летучий сумрак светел,
вбегай в него тропинкою любой.
Я засыпал, но там тебя не встретил.
Когда умрешь, возьми меня с собой.
И тень моя, как газовое пламя,
оставит охладевшее жилье,
чтобы унять бесплодными губами
горящее дыхание твое.

Не призрак, нет, скорее пробуждение.
Кружится яблоко на блюдце золотом.
Что обещать на счастье в день рождения,
чтобы обиды не было потом?
Еще озимые не вышли из-под снега,
лежит колодец в черном серебре,
и злое сердце в поисках побега
колючей льдинкой плещется в ведре.
И грустный голос женщины влюбленной,
в котором явь и кареглазый свет,
своей прозрачностью и ночью опаленной
перебивает пение планет.

29 марта 1978


* * *


неизбежность неизбежна
в электрической ночи
утомившись пляской снежной
засыпают москвичи

кто-то плачет спозаранку
кто-то жалуясь сквозь сон
вавилонскую стремянку
переносит на балкон

хочешь водки самодельной
хочешь денег на такси
хочешь песни колыбельной
только воли не проси

воля смертному помеха
унизительная кладь
у нее одна утеха
исцелять и убивать

лучше петь расправив руки
и в рассветный долгий час
превращаться в крылья вьюги
утешающие нас

1978


* * *


ax город мой город прогнили твои купола
коробятся площади потом пропахли вокзалы
довольно довольно навозного злого тепла
я тоже старею и чувствую времени мало

тряхну стариною вскочу в отходящий вагон
плацкартная сутолка третий прогон без билета
уткнулся в окошко попутчик нахмуренный он
без цели особенной тоже несется по свету

ну что ты бормочешь о связи времен и людей
имперская спесь не броня а соленая корка
мы столько кривились в мальчишеской линзе дождей
что смерть на миру постепенно вошла в поговорку

а рядом просторы и вспухшие реки темны
луга и погосты написаны щедрою кистью
и яблоки зреют и Господу мы не нужны
и дуб великан обмывает корявые листья

ах город мой город сложить не сойдутся края
мне ярче огней твоих свет керосиновой лампы
в ту долгую осень которую праздновал я
читая Державина ржавокипящие ямбы

сойду на перрон и вдыхая отечества дым
услышу гармонь вдалеке и гудок паровоза
а в омуте плещется щука с пером голубым
и русские звезды роняют татарские слезы

1979


* * *


Любому веку нужен свой язык.
Здесь Белый бы поставил рифму "зык".
Старик любил мистические бури,
таинственное золото в лазури,
поэт и полубог, не то что мы,
изгнанник символического рая,
он различал с веранды, умирая,
ржавеющие крымские холмы.

Любому веку нужен свой пиит.
Гони мерзавца в дверь - вернется через
окошко. И провидческую ересь
в неистовой печали забубнит,
на скрипочке оплачет времена
античные, чтоб публика не знала
его в лицо - и молча рухнет на
перроне Царскосельского вокзала.

Еще одна: курила и врала,
и шапочки вязала на продажу,
морская дочь, изменница, вдова,
всю пряжу извела, чернее сажи
была лицом. Любившая, как сто
сестер и жен, веревкою бесплатной
обвязывает горло - и никто
не гладит ей седеющие патлы.

Любому веку... Брось, при чем тут век!
Он не длиннее жизни, а короче.
Любому дню потребен нежный снег,
когда январь. Луна в начале ночи,
когда июнь. Антоновка в руке
когда сентябрь. И оттепель, и сырость
в начале марта, чтоб под утро снилась
строка на неизвестном языке.


* * *


В.Ерофееву

Расскажи мне об ангелах. Именно
о певучих и певчих, о них,
изучивших нехитрую химию
человеческих глаз голубых.

Не беда, что в землистой обиде мы
изнываем от смертных забот, -
слабосильный товарищ невидимый
наше горе на ноты кладет.

Проплывай паутинкой осеннею,
чудный голос неведомо чей –
эта вера от века посеяна
в бесталанной отчизне моей.

Нагрешили мы, накуролесили,
хоть стреляйся, хоть локти грызи.
Что ж ты плачешь, оплот мракобесия,
лебединые крылья в грязи?


* * *


Европейцу в десятом колене
недоступна бездомная высь
городов, где о прошлом жалели
в ту минуту, когда родились,

и тем более горестным светом
вертоград просияет большой
азиату с его амулетом
и нечаянной смертной душой.

Мимо каменных птиц на карнизах
коршун серый кидается вниз,
где собачьего сердца огрызок
на перилах чугунных повис.

Там цемент, перевязанный шелком,
небеленого неба холсты,
и пора человеческим волком
перейти со Всевышним на ты.

И опять напрягается ухо –
плещет ветер, визжит колесо, –
и постыла простая наука
не заглядывать правде в лицо.


* * *


Левочке Рубинштейну

один
сам себе господин

два
с утра трещит голова

три
на себя посмотри

четыре
пусто и душно в квартире

пять
неча на зеркало пенять

шесть
по заслугам и честь

семь
воздуха нет совсем

восемь
поматросим и бросим

девять
ничего не поделать

десять
календарь над столом повесить

одиннадцать – поздняя мутная улица
ни с чем уже и ни с кем не рифмуется

двенадцать – пора домой, чего мы с тобою ждѐм
под колокольною бронзой родины, под престарелым еѐ дождем


ДВА ГОЛОСА


"Мы пируем на княжеских кашах,
бычьи кости глодаем, смеясь.
Наши мертвые благостней ваших.
Даже если и падаем в грязь –
восстаем и светлее, и чище,
чем лощеный какой-нибудь лях.
Пусть запущены наши кладбища,
но синеют на наших полях
васильки. В заведеньях питейных
рвут рубахи, зато анаши
мы не курим, и алый репейник –
отражение нашей души –
гуще, чем у шотландцев воинственных.
Наша ржавчина стоит иной
стали крупповской. В наших единственных
небесах аэростат надувной
проплывает высоко на страже
мира в благословенном краю,
и курлыкают стаи лебяжьи,
отзываясь на песню мою".

"Отсверкала, пресветлая, минула.
Отпустила в пустыню козла
отпущения. Кинула, cгинула,
финку вынула, развела.
Некто, лѐжа на печке, к стене лицом,
погружаясь в голодный покой,
повторяет: скифы, метелица,
ночь, София, но и такой…
.
Дева радужных врат, для чего же ты
оборачивалась во тьму?
Все расхищено, предано, прожито,
в жертву отдано Бог весть кому.
Только мы, погрузиться не в силах
в город горний, живой водоѐм,
знай пируем на тихих могилах
и военные песни поем.
Ива клонится, речь моя плавится,
в деревянном сгорает огне.
Не рыдай, золотая красавица,
не читай панихиду по мне…"


* * *


Я между телом и душой
не вижу разницы большой –
умрет одно, уйдет другая,
а кто же будет спать? Кто – петь?
Вороньим перышком скрипеть,
смотреть на месяц, не мигая?

Не мешкай, тьма, и не томи,
шепчу. Без магния сними
на память выцветшую землю,
где ѐлки-палки, лес густой,
гуляет Ваня холостой
с евангелием под мышкой – тем ли,

где богоравный иудей
глаголом жег сердца людей,
или апокрифом вчерашним,
в котором воскресенье – храм,
а небо – крест, и по утрам
ползут по обнаженным пашням

акриды, с певчей простотой
стрекочущие? Эй, постой,
безумный Иоганн, куда ты,
и с кем ты затеваешь спор,
когда в одной руке топор,
в другой - смычок продолговатый?


* * *


Произносящий "аз" обязан сказать и "буки".
Был я юзер ЖЖ, завел аккаунт в фейсбуке.
еще и чайку не попил, не закурил сигарету –
а уже открываю комп, как в молодости газету,
и как из анекдота хохол при мысли о сале,
дергаюсь, восхищаюсь – что же там написали,

в Вашингтоне – с утра, а в Сибири уже – ближе к ночи,
многочисленные френды, близкие и не очень?
Отклоним просьбу о дружбе от юной бурятской гейши,
Почитаем новости: самозванный сейм казаков-старейшин
присвоил нынешнему правителю чин почетного генерала.
Белоленточник Н. – агент ФСБ/ЦРУ. У поэта Л. есть талант, но мало.

Во Флоренции жутко красиво. Писатель Булгаков – наше
Евангелие. Бога нет. Есть рецепт обалденной гречневой каши,
фотографии сладких котят, ну просто очень смешные
демотиваторы, рассужденья о горькой судьбе России,
брошка есть – золотой совок с горсткой аквамаринов,
изумрудов, рубинов, брульянтов. Здорово. Отодвинув

лэптоп, закуриваю, наконец. Хорошо, что Господь мне лишние годы
подарил, чтобы дожил я до этой дивной свободы,
да и ты, мой интернет-современник, ликуешь, ее отведав.
Сколь ты счастливей своих простодушных, непросвещенных дедов,
что не слыхали о евроремонте, не говоря уж о рукколе. С черным стоном
звезды плывут над нами, вернее, мы под ними, но что нам

до этих дальних костров, блистающих островов в безвоздушном море?
Говорит молодой: бытие - счастье, а старик отвечает: горе.
Рифма проста до безвкусицы, но не проще и не сложнее,
чем дыхание. Зря я разглядывал эти звезды. Ни жить не смею,
ни умирать не обучен, а ведь придется (ну и
Бог с ним) вступать, как в ледяную воду, в неведомую иную.


* * *


когда продвинутый художник
душою тонок телом толст
палитру ставит на треножник
и расправляя чистый холст
от счастья гимны напевает
и моет кисти не спеша –
в моменты эти оживает
его изрядная душа

допустим в ней сомнений много
но если творчество зовет
эквивалентен осьминогу
во глубине лазурных вод
он так же царствует укромно
судьбы давлением зажат
горят зрачки его огромны
нейронов щупальцы дрожат

друг мой художники лихие
да и писатели туда ж
любую скорбную стихию
берут на кисть и карандаш
над юной барышней рыдают
что утонувшая в воде
смерть вдохновеньем побеждают
и наслаждаются везде

затеет ночь угрюмый танец
господь на плечи взвалит крест
гастрономический испанец
цефалопода жадно съест
талантлив на земле немногий
лишь ценят спорт и анекдот
но новый тварь головоногий
на смену бедному придет

дыханьем века пальцы грея
как настоящий коммунист
я верю что настанет время
когда художественный свист
сольется с плаванием спрута
барашка поцелует лев
и будет каждая минута
сиять и плакать нараспев

где ни ковбоев ни лассо
но бирюзовы неба своды
существовал анри руссо
печальный пасынок природы
он не сбивал соперник с ног
мечтая парковой скамейке
быв непосредственный сынок
жестянщика и белошвейки

как тигр ручной он сытно жил
мещанской радостью несложной
сержантом в армии служил
дружил с парижскою таможней
эх бриолином по усам
не ведая в законном мраке
над чем корпеют мопассан
гоген и прочие бальзаки

но жизнь сплетенье ног и рук
и ныне и во время оно
се, шестигранный пушкин вдруг
явился юному планктону
и громыхнул ему восстань
умойся почеши власы и
живописуй про инь и янь
воспой страдания россии

с тех пор таможенник простой
забыв нехилые откаты
и тесных офисов отстой
художник стал продолговатый
им восхищается нью-йорк
и в петрограде обреченном
дарует он живой восторг
сердцам искусством облученным


* * *


когда ископаемый гамлет
в своем заграничном жабо
со сцены задумчиво мямлит
что жить ему дескать слабо
что он упорхнул бы подобно
синице из клетки когда б
не так опасался загробных
видений и дьявольских лап

грустит потаенный анатом
в нирвану замыслив прыжок
а надо заметить, она там
устроилась ловко дружок
не пашет, не сеет, не вяжет
снопов как наземный народ
а ежели что и расскажет
сам черт ее не разберет

хоронят под камнем австрийца
индуса сжигают как дым
покойного зороастрийца
кидают гиенам ночным
кто кость у собаки отсудит
кто в небо запустит глонасс
когда-нибудь смерти не будет
но это уже не про нас


* * *


Неслышно гаснет день убогий, неслышно гаснет долгий год,
Когда художник босоногий большой дорогою бредет.
Он утомлен, он просит чуда - ну хочешь я тебе спою,
Спляшу, в ногах валяться буду – верни мне музыку мою.

Там каждый год считался за три, там доску не царапал мел,
там, словно в кукольном театре, оркестр восторженный гремел,
а ныне - ветер носит мусор по обнаженным городам,
где таракан шевелит усом, - верни, я все тебе отдам.

Еще в обидном безразличьи слепая снежная крупа
неслышно сыплется на птичьи и человечьи черепа,
еще рождественскою ночью спешит мудрец на звездный луч –
верни мне отнятое, отче, верни, пожалуйста, не мучь.

Неслышно гаснет день короткий, силен ямщицкою тоской.
Что бунтовать, художник кроткий? На что надеяться в мирской
степи? Хозяин той музыки не возвращает – он и сам
бредет, глухой и безъязыкий по равнодушным небесам.


* * *


Уеду в Рим, и в Риме буду жить,
какую-нибудь арку сторожить
(там много арок – все-таки не Дрезден),
а в городе моем прозрачный хруст
снежка, дом прежний выстужен и пуст,
и говорит "хозяева в отъезде"

автоответчик, красным огоньком
подмигивая. Рим, всеобщий дом!
Там дева-мгла склоняется над книгой
исхода, молдаван, отец семье,
болтает с эфиопом на скамье,
поленту называя мамалыгой.

Живущий там – на кладбище живет.
Ест твердый сыр, речную воду пьет,
как старый тис, шумит в священной роще.
Уеду в Рим, и в Риме буду петь.
Там оскуденье времени терпеть
не легче, но естественней и проще.
Там воздух – мрамор, лунные лучи
густеют в католической ночи,
как бы с небес любовная записка...
А римлянин, не слушая меня,
фырчит: "Какая, Господи, херня!
Уж если жить, то разве в Сан-Франциско".


* * *


Она была собой нехороша:
сухое, миловидное лицо
коль присмотреться, отражало след
душевной хвори. Были и другие
симптомы: лень, неряшливость, враждебность
во время приступов. С ней было страшновато.
"Никто меня не любит, - утирая
слезу несвежим носовым платком,
твердила, - всѐ следят, хотят похитить,
поработить." Но это, повторюсь,
не всякий день. Бывали и недели
сплошного просветления. Она
была филолог, знала толк в Бодлере
и Кузмине, печаталась, умела
щекой прижаться так, что становилось
легко и безотрадно. С белой розой
я ожидал ее в дверях больницы,
при выписке. В асфальтовое небо
она смотрела оглушенным взглядом,
и волосы безумной отливали
то черным жемчугом, то сталью вороненой,
когда она причесывалась, то есть
нечасто. Вдруг – солидное наследство.
от неизвестной бабки в Петергофе,
из недобитых, видимо. Леченье
в Детройте. Визу, как ни странно, дали.

Стоял февраль, когда я вдруг столкнулся
с ней в ресторане "Пушкинъ". Меценат,
что пригласил меня на ужин, усмехнувшись,
не возражал. Я запросто подсел
за столик, и воскликнул: "Здравствуй, ангел!"
Тамарин спутник, лет на семь моложе
моей знакомой, поглядел не слишком
приязненно, но все-таки налил
мне стопку водки. "Серый гусь, - сказала
она. – Сто сорок долларов бутылка,
но качество! Умеют же, когда
хотят!" Я пригляделся. Легкий грим.
Горбинка на носу исчезла. Стрижка
короткая проста, но явно не из
соседней парикмахерской. "Терпи! -
сказал ее товарищ, - упадут,
куда им деться. Точно, упадут!"
"Давай за это выпьем," - засмеялась
она. Мы дружно выпили. Тамара
представила меня. Мы помолчали. "Ладно, -
сказал я бодро, - мне пора в свою
компанию." "ОК. Все пишешь?" "Да,
а ты?". "Нет, что ты. Ну, прощай". "Прощай"


Бахыт Кенжеев родился в 1950 году в Чимкенте, с трѐх лет жил в Москве. Отец был учителем английского языка, мать библиотекарем. Закончил химический факультет МГУ.
Дебютировал как поэт в коллективном сборнике "Ленинские горы: Стихи поэтов МГУ" (М., 1977). В юности публиковался в периодической печати, однако первая книга его стихов вышла в Америке, в 1984-м году.
В начале семидесятых Кенжеев становится одним из учредителей поэтической группы "Московское время" (вместе с Алексеем Цветковым, Александром Сопровским, Сергеем Гандлевским).
В 1982 году поэт эмигрирует в Канаду, в 2008-м переезжает в Нью Йорк.
Автор многих поэтических сборников, лауреат престижных литературных премий. Член Русского ПЕН-клуба. Публиковался в переводах на казахский, английский, французский, немецкий, испанский, голландский, итальянский, украинский, китайский и шведский языки.