Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

ЛИЦА ПОМОРСКИХ СТАРУХ
Рассказ


Сейчас время кривляний и хихиканья. Тому есть причины, наверное. Но до чего же раздражают, мутят душу бесконечные и бессмысленные шутки юмористов, игры политиков, вожделения обывателей. Давайте признаемся честно: мы обмельчали духом. Стало стыдно говорить и писать о высоком, упоминать о нём, как будто его нет. А ведь в человеке не только чёрт, но и ангел. И насильно душить его в себе – преступление против самого себя. Потому что некому будет пенять, когда воспитанные тобой шутливые дети весело отправят твоё престарелое существо в соответствующий дом или вытворят ещё что, в чём не будет даже намёка на свет.
Стыдно говорить о высоком, а я упрямый, я буду. Потому что стоят перед глазами лица людей, с которыми общался, говорил, для которых понятие "достоинство" – не просто слово, а смысл и характер жизни. Очень много среди них оказалось людей с Белого моря…
Всё вместе: природа, когда года жизни летят в борьбе за выживание на берегу сурового северного моря; история, богатая победами и произволом, когда от великой ветви русского народа, открывшей стране огромные территории и богатства, остались осколки людские; живой язык – роскошный как цвета моря и неба в летний штиль и точный словно удар умелого весла, взрезающий свинцовую осеннюю воду и спасающий утлое судно от неизбежных камней, – сформировали тот поморский характер, который делает человека мудрым.
У нас, к сожалению, мало мудрых стариков. В сутолоке и невнятности дней, в аптечных очередях, в государственной несуразице, которая так до конца и не может позаботиться хотя бы о ветеранах далёких уже войн, в отсутствие настоящей веры люди в основном не дожили до того, что венчает человеческое существование, – до мудрости. Не так у поморов. Недаром пишет о них в своей книге Анна Гемп: "...при почти стопроцентной грамотности юмористических книг они не читали: "А что из них можно приобрести для души?" Так и сейчас, беседуя со своим знакомым стариком Савиным из деревни Кереть, спрашивал у него о фильме Лунгина "Остров", где на фоне великой северной природы разыгрывался фарс о каком-то якобы монастыре, который якобы мог существовать в 50-е годы на Беломорье.
– Смотрели фильм? – спрашиваю.
– Смотрел.
– Понравился?
– А нет, не понравился.
– Почему?
– Придуманное там всё какое-то.
Характер отражается в лицах. Он морской синью плещет в глазах, мироточит сквозь морщины, сияет в улыбке и хмурится в усталых от ветра веках. И если на лицах северных рыбаков лежит общая для страны печать – тяжёлого зелья, то с лиц поморских старух можно рисовать иконы. Всё это есть, живо. Ещё наряжаются женщины по праздникам в старинные сарафаны, расшитые жемчугом. Ещё поют старинные русские песни. Ещё рассказывают мне, пришлому и не понимающему до времени, как "с шести лет начала зуйком в море ходить, мужикам помогать – пищу варить да наживку на яруса насаживать. А как пошли на Мурман, так волна случилась большая. Стало меня выворачивать, так ушанку мне на лицо привязали. С тех пор никакой качки не боюсь", – это в деревне Колежма Еликонида Павловна мне рассказывала, – "…а потом в няньки. А потом у самой шестеро, да мужа море взяло…"
На Севере много всего. Рыба есть, ягоды да грибы. Церкви деревянные ещё остались, хоть меньше и меньше их. Вера есть, ещё прадедовская, старая – недаром стоят поморские кресты. Красоты там столько, что порой кажется: жить невмоготу, сердце разорвётся от такой прелести Божией. История есть, страшная, чему свидетели – безымянные кладбища в лесах. А ещё там есть, сохранился, поморский характер. Тот, которого так не хватает измельчавшему русскому духу. Тот, который с достоинством. Человек с ним мог и царя-батюшку по матушке послать, и нынешнему неловкому начальнику высказать: "Андель, телебейник идёт. Нах-й его!" Это та же Еликонида Павловна местного правителя приветствовала.
Характера, красоты этой очень много в лицах поморских старух. Вот почему кажется важным для современной, суетной и часто невнятной жизни суметь запечатлеть их, этих старух. И сделать книгу, где всё написано на лицах. Очень много всего, что есть на Русском Cевере. И главное – достоинство русского человека.


БЕЛОМОР
Рассказ


Я всё-таки бросил курить – и многие месяцы радовался. И скрывал, что хочется. Говорил всем тянущим нелёгкое бремя: ну вот, я же смог. А на языке, в голове, внутренностях, чреве, слюнных железах было одно слово – дым. Который сладок и приятен. Который всё же навсегда. Который память. Вкус. И боль воспоминаний о танцах радостных и безнадёжных победах.
Когда мнёшь непослушными разуму пальцами тугую папиросу, когда из неё сыплется мелкая труха, несмотря на все усилия скрутки и прижима попадающая на язык, – понимаешь: ты опять попался. В который раз. И с облегчением и весёлым отчаяньем произносишь слово – "Беломор".
Я люблю эти первые минуты, которых ждёшь целый год, трепещешь ими,боишься, а наступят они – и вроде бы никаких резких восторгов сразу. Обыденно всё. Море такое, островами загороженное от широкого взгляда. Запах еле-еле слышимый. Не морем даже пахнет, а мокрой древесиной от брёвен причала. И немного – вон тем фукусом, на берег выброшенным. И дымом, курящимся из топящихся баенок. И рыбой чуть-чуть. И счастьем. Так стоишь на причале, смотришь невольно в светлую воду, в глубь её. И там тоже всё обычно: мольга какая-то снуёт, водоросли колышутся. Ну и что – морская звезда. И вдруг замечаешь, как из тени, длинной от низкого ночного солнца выплывает ярко-бордовая огромная медуза и колышется величаво, никуда не торопясь. И после, от цвета ли этого неистового, на севере невозможного, от запаха ли подспудного, вкрадчивого, как первое женское прикосновение, чувствуешь внезапно, что душа твоя уже распахнута до горизонтов, что, не заметив как, ты уже попался в нежные сети, что в глазах твоих слёзы, а в голове гулкость и пустота, и только сердце восторженно стучит торжественный марш – здравствуй!!!
В такие минуты лучше притвориться суровым, грубым, жаждущим выпить и покурить серьёзных папирос. Поэтому сразу на заброшенные доски – газету, на неё – хлеб ломтями, сало, луковицу хрусткую, бутылку. И делаешь вид, что проголодался, что жить не можешь без водки, что всё неважно остальное. И крепкий дым-горлодёр – на все эти запахи, чтобы не опьянеть, не сойти с ума от них. Только почему-то не клеятся разговоры, а если и вырвется фраза, то в конце обязательно прозвучит какой-нибудь сдержанный вопль сдавленного восторга. И ещё – хочется смеяться. Радоваться хочется, что живой, что все вокруг живые, что солёная кровь в жилах сродни солёной воде под тобой. Вот в этот момент мужик местный в телогрейке и подошёл на катере. Слово за слово, его угостили, сами выпили, про путь до Керети он рассказал:
– Старика Савина найдите. Он там всё знает.
– Как правильно – Савин или Саввин? – я редко умные вещи могу спросить, всё на каких-то ассоциациях ненужных, полувздохах.
Мужик заинтересовался:
– Одно "в" вроде. А чего спрашиваешь, знаешь кого?
– Да нет, глупости. Подумалось чего-то: Савин, Саввин, авва отче, чашу мимо пронеси. И прочие радости.
Мужик вдруг оказался Ромой, старшим научным сотрудником с биостанции на мысе Картеш. И официально заявил об этом. И мы ещё выпили. И потом ещё немного. И так увлечены были разговором, что позже лишь заметили: на соседнем причале сидит женщина одинокая. Сидит, вся в чёрном. Нестарая ещё. Неподвижная. Вдруг вспомнилось, что подъехали только, два часа назад, она так же сидела, в такой же позе сгорбленной. Вот и спросили, посреди дыханий и восторгов, у нового друга: что сидит так? Он посерьёзнел сразу:
– Мужа море вчера взяло. Нырнул после бани, и с концами. До сих пор не нашли.
Ветерок зябкий с севера подул. Засобирались мы. С Ромой попрощались благодарно, в машину сели. И последний взгляд – назад, на чёрную женщину, на Белое море.
На широком косогоре, у самого устья бурливой Керети, раскинулась деревня Кереть, нежилая. Раскинулась и лежит. Лежат на земле останки домов, еле угадываемые уже в высокой густой траве, разнузданно расцвеченной жёлтыми, синими, белыми пятнами роскошных луговых цветов. Лежат на погосте старые поморские кресты, сквозь белёсое древнее дерево которых проросла уже многолетняя брусника. Лежит тихо, незаметно фундамент большой церкви, что раньше гордой белой птицей, вот-вот готовой взлететь, окрыляла всю округу восторгом светлой радости. Неясными, размытыми террасами лежат бывшие улицы – верхняя, нижняя, средняя. Внизу синеет равнодушное Белое море. На том берегу залива развалились останки судоверфи. Над всем этим носятся ласточки.
Мы сидим на поляне, у самой реки. Порог уже морской, в самом море вода кипит и шумит так, что приходится кричать. У нас костёр, палатка, сумки брошены рядом – успеется. Рядом с костром мангал, в нём уютно жарятся шашлыки. Запах стоит такой, что по всей округе ордами дуреют комары. Кусают – нас. Понятно – живое мясо слаще узкому носу, печёное – горячо.
Уже хорошо принято на грудь. Без этого никак. Иначе боль, которая радость, которая счастье, которое беда, разорвёт на мелкие ошмётья. Вот и стягиваем голову и торс обручами спирта. Ноги остаются свободными и бродят везде. Но в основном неподалёку – держит запах. Кругом безлюдье, стрекотание цикад. "Сам ты Цыкад, иди вон за дровами!"
По дороге, что идёт от деревни к рыбзаводскому домику невдалеке, шествуют двое. Один помоложе, в камуфляже, с независимым видом. Другой – плюгавый дедок, в толстых очках и кожаной кепке набекрень. Идут неспешно.
Видно, нюхают.
– Мужики, давайте к нам, – восторг переполняет, хочется кого-нибудь обнять.
Те осторожничают:
– Нет, ребята, спасибо, мы спешим.
Медленно спешат, не торопясь.
– Да ладно, чего вы. Расскажете нам, как отсюда на Летние озёра попасть.
Подходят. Совсем медленно. На лицах – борьба. Рядом с едой солидно восседает белая канистра, почти под завязку наполненная кристально прозрачной жидкостью. "Спирт медицинский этиловый" – мужикам знакома и приятна надпись. А доктору, подарившей канистру, знакомы мужики. Снаружи, изнутри. Она – прозектор.
Вот нет нигде уже достоинства и чести. Даже слова почти забыты. На помойках в городах роются крепкие парни с опухшими лицами. По телевизору маслянисто пластают правдивые слова люди с тревожно бегающими глазками. Даже поэты норовят напиться на халяву, а уж потом читать стихи. Даже у приличных женщин пальцы на руках постоянно шевелятся, словно нажимая кнопки невидимого калькулятора. Нигде нет достоинства и чести. А здесь – есть. Медленно-медленно подходят мужики. Много рассказывают про недавний ужин. Сопротивляются, но не уходят. Наконец сдаются:
– А вы сами откуда будете?
– Мы почти местные, из Петрозаводска, – отвечаю за всех, хотя Горчев – сутулый, горбоносый, в маленьких очочках никак не тянет ни на русского, ни на карела.
– А, тогда ладно. Хорошо, что не москвичи. Те наглые – сразу рыбы требуют. А так, ладно – свои ребята. Присядем на чуток.
Через полчаса мы уже хорошие приятели. Степаныч, тот, что постарше, на голос берёт:
– Я ещё ого-го! Мне семьдесят пять, а я ого-го! Золотой корень знаешь? Родиолой розовой ещё зовут. Я его собираю, сушу. Потом пью круглый год. Я и свою бабку ого-го. И чужие приходят. Тоже ого-го.
– Степаныч, а рыбы-то, сёмги, много в реке?
– Да куда много. Дикой нет совсем, повывели всю. Что рыбзавод выпускает, та и осталась. А раньше такое стадо было! Старики говорили: пойдёт – воды не видно. Да не брали её на нересте, в реке, всё по морю тони стояли. А сейчас – тьфу…
Молчаливый напарник его курил, согласно кивал мужской своей головой.
– Ладно, Степаныч, а как на Летние озёра отсюда пройти? Говорят, дорога какая-то есть.
– Дорога была, старая, заросла, поди. Да вы лучше завтра старика Нефакина найдите, он знает. Только человек он сложный.
– Нефакин? – сразу заинтересовался Горчев, известный любитель двусмысленностей. – Что это значит?
– Это значит – "недалёкий король", – спирт внезапно вызвал у брата приступ любви к английскому языку. Мужики понятливо промолчали.
– А вот озёра… – я из последних сил чувствовал себя ответственным за маршрут и выживаемость.
– Да что озёра, вот корень золотой…

Солнце наполовину спряталось за еловый зубчатый край ближней сопки. Наступили светящиеся сумерки белой ночи.
Небо отливало тяжёлым золотом. Море потемнело – до него не дотягивалось солнце. В воздухе повисла ясная, саднящая душу прохлада. Приятели засобирались. Степенно попрощались, пошли. Напарник уважительно поддерживал расходившегося Степаныча под локоток. Они скрылись за деревьями. "Я и такого-го, и этак тоже – ого-го", – долго ещё доносился из лесу нескончаемый Степанычев бахвал.
Мы стали готовиться к отбою. Поставили палатку, попили чаю, добрали оставшейся разведёнки. В это время по тропинке, бегущей вдоль чёрного моря в лес, со стороны погоста тихо проскользнула, вся в белом старушонка. Строго окинув нас неласковым взглядом, она юркнула вслед за нашими друзьями.
– А Степаныч ещё ого-го, – сказал Горчев, и это было последнее, что я услышал перед сном.
Утро на Севере, помимо прочих красот, хорошо ещё тем, что не бывает похмелья. Вернее, оно есть, но посреди острых страхов, чудовищных предвкушений и сладости окрестностей чего оно стоит? Лишь лёгкий смурной оттенок в потоке нереально мощной жизни, в которую ты попал, попав сюда и ничего до этого не зная. Словно в прошлом, городском, южном, похотливом и плясательном своём существовании ты был куриное яйцо – гладкое, самоуверенное, незамысловатое. И только здесь твоя скорлупа начинает покрываться лёгкой сеточкой трещин, которые с небольшого отдаления можно принять за морщины: ты мудреешь на глазах, на ногах, на ноздрях – целиком. И через несколько дней, когда твоя тельняшка вдруг пахнет не гадким потом, а солёным ветром, ты вдруг поймёшь всю цену слов, и запахов, и звуков.
Мы погрузились в машину и поехали в деревню искать старика Савина. Дорога здесь давным-давно была отсыпана мускавитом – весёлым спутником слюды. Поэтому сверкала она под солнцем так, что больно глазам, а чуть солнце пряталось – становилась нереально, цвета любовной жути, розовой.
Подъехали к двум покосившимся, еле живым домам. По наитию пошли к нижнему, хоть и стоял подальше, и выглядел поплоше. На стук в дверь вышел из избы старик. Лысая загорелая голова. Лицо, изрезанное морщинами, словно поморские скалы, треснувшие от мороза и солнца, взлизанные жёстким языком морским. В глазах – усмешка и внимательность. Я знаю, очень важны первые слова, вернее отношение к другому, к людям, к нему конкретно. Чуть уловит самоуверенность, любование собой, ложь – сразу замкнётся, и все выводы будут сделаны наперёд и окончательно. И не потому, что я знаю это, а нравится, его взгляд, его одежда – выцветший брезент, его походка – шарк-шарк, а бодро, здороваюсь изо всех сил уважительно:
– Здравствуйте!
– Здравствуй, коли не шутишь.
– Извините за беспокойство, машину хотим тут, у Вас, оставить. Можно?
– Чего ж нельзя, земля большая. Из Москвы?
– Да нет, мы местные, из Петрозаводска.
– Машина здесь, а сами куда денетесь?
– У нас байдарка. Хотим до Летней губы сходить, а там – на озёра. Дойдём, как думаете?
– Чего ж, дневной переход. Не страшно?
– Да страшновато вроде.
Старик кивнул, ему было понятно.
– И хотел Вас попросить: за машиной не присмотрите, вдруг чего?
– Да посмотрю, чего ей, пусть стоит.
Я сунул руку в карман и достал сторублёвую бумажку:
– Возьмите.
Старик подслеповато посмотрел:
– Чего это? А, нет, не нужно.
– Ну как, Вам же беспокойство. Вдруг сигнализация ночью закричит, или ещё что.
– А ты не закрывай её, чужих здесь нет.
Чуть не насильно я всунул в сухую ладонь деньги. Он постоял, покачался немного, раздумывая, и ушёл в избу. Я понял – чтобы не спорить лишнего. Мы начали разгружать машину: мешки с байдаркой, рюкзаки с едой. Старик вернулся минут через пять. В руках он держал большую солёную рыбину, горбушу:
– Держите. До места дойдёте, так сразу перекусить захочется. Чтоб не готовить.
И видимо, какой-то сделал вывод. Как-то глаза теплее глянули. Достал папиросную пачку, угостил всех. На пачке по розовой карте северной страны тянулась синяя жила канала. Она, как лезвием острым, делила мясистое тело на равные части. На две. Понизу белели буквы: "Беломорканал". Внутри плотно, как в патроннике, лежали, тесно прижавшись друг к другу, бумажные гильзы тугих папирос. Их в юности было удобно забивать анашой, словно специально были сделаны. Дед это вряд ли знал.
На хлопотанье наше над байдаркой из дома рядом вышел человек. Прихрамывая и опираясь на кривую палку подошёл ближе. Молча стал смотреть. Надзирать. Лицо его казалось пыльным. Гладкий лоб был неприятно высоким из-за глубоких, почти до затылка, залысин. Остатки же бледных волос тщательно приглажены, словно не из деревенского дома вышел старик, а приготовился влезть на какую-нибудь трибуну. Маленькие тёмные глазки смотрели строго из-под нехорошего цвета бровей. Настолько строго, что становилось жутковато. Глазки словно искали врага. Постоянно. Ветхая клетчатая рубашка была явно выглажена. Брюки цвета боевой юности заправлены в кирзовые сапоги. На высохшей, птичьей груди старика болтался большой бинокль. На широком кожаном ремне висел узкий, изогнутый словно коготь зверя нож в лоснящихся ножнах.
– И куда собрались? – голос тоже был по-птичьи высокий. Таким голосом хорошо задавать неприятные вопросы.
Отвечать отчего-то не хотелось, но пришлось. Хотя бы из вежливости, из робкого чувства чужака:
– Здравствуйте. Вот, на Летние озёра хотим сходить.
– На Летние, так на Летние. Ловить чем будете?
– Сеток нет, – недружелюбно сказал Горчев.
– Ну-ну, – поверил старик.
– А вы, случайно, не Нефакин будете? – я всё ещё пытался не замечать неприязни, сквозившей во взгляде, в голосе, во всей сухой, как хлыст, фигуре.
– Нефакин я. Откуда знаешь?
– Да рассказывали тут.
– Кто?
Меня начал утомлять этот нежданный допрос.
– Все рассказывали, что вы старожил, места хорошо знаете.
– И места тоже знаю. И людей знаю всех, – старик слегка оживился, как будто вспомнил что-то важное: – Много тут вашего брата было, рыбаков-охотников. Про всех всё знаю.
Он внезапно повернулся и побрёл к своему дому, не попрощавшись. Да он и не прощался, сел на крыльцо и стал курить, за дымом пряча жёсткие глаза.
Мы закончили строить байдарку. По крутому травяному склону снесли её к морю. Поставили на воду. Загрузили вещи.
– Ребята, я надеюсь, вы знаете, что делаете? – голос Горчева мужественно дрогнул.
– Не боись, дойдём, море нас любит, – приятно быть опытным помором. Трясущиеся руки крепко ухватились за весло.
Вышел попрощаться дед Савин.
– Чего, Нефакин подходил? Осторожней с ним, он человек сложный, – без улыбки сказал.
– А в чём сложность-то? – мне стало любопытно.
– Главным рыбнадзором долго был. А раньше два года за рыбину давали. Многих посадил, герой. А ещё раньше… – Савин вдруг прервался и как-то слегка оглянулся. Помолчал.
– Ладно, осторожно идите, вдоль берега. Море наше тоже непростое. – Он зашёл в воду, подержал байдарку, пока мы садились, оттолкнул её от берега. Мы суматошно замахали вёслами, потом поймали ритм, пошли. С берега внимательно и серьёзно смотрел дед Савин. С высокого крыльца – старик Нефакин.

Сначала вразнобой, потом приноровились, и только в силу вошли и в скорость, – по курсу прямо коряга опасная, чуть не наскочили с разгону. Отвернули с трудом, опять вёслами замахали, за мыс ближний зашли и в Узкую салму выползли как черепаха нелепая. Грести тяжело с непривычки, дыхание сбивается, да ещё и волна поднялась повыше, чем в устье Керети, позлее. И гребём, страху не показать стараясь, с борта на борт переваливаемся. Какие-то знания изначальные проснулись сразу, память тела, чувство моря – нос к волне держать стали правильно. Только успокаиваться начали – вроде нормально всё, – как метрах в двух справа по борту горбушина огромная выскочила. Летит и глазом косит. С метр пролетела и плюхнулась в воду, брызгами обдав. Я дёрнулся со страху, чуть лодку не опрокинул. Это уж потом смеяться начали, а сначала – жуть!
Идём по Узкой салме, а она как река, до берегов – рукой подать кажется, потому и не очень страшно. Волнение тоже небольшое, и ритм вроде поймали какой-никакой, дыхание приспособили. Уже и хорошо, прошёл первый страх, и по сторонам красоту замечать стали. Там лес непроходимый, а там скала к берегу сбежит и прильнёт к воде солёной напиться. А здесь поляна, и ручеёк прыгает, пенясь. Тут совсем уж себя мореходами бывалыми почувствовали, и я спиннинг размотать решил, подорожить. Распустил леску, воблера нового нацепил – рыбку серебристую – и за корму пустил, метров на двадцать от себя. Удилище между ног и сиди рыбачь, одновременно грести не забывая.
И ходко мы так пошли, сами себе удивляемся. Только что-то неладное стало твориться. Ветерок встречный пробежал торопливо. Потом на небо глянули: ползёт туча, аж чёрная вся. И мы головами завертели, понять пытаясь, чудес дальнейших убежать. Да только две минуты, три, а издалека шум, как от поезда далёкого. И всё ближе, ближе, и грохочет уже. Оглянуться не успели – навстречу нам идёт дождь стеной, не идёт – катится, не дождь – ливень. И уже до берега не успеть. И впереди темно, а над нами солнце. И восторг вдруг такой безумный охватил, с ужасом смешанный, что закричали что-то громкое и вперёд дали шороху, аж бурунчик за кормой появился, как от мотора лодочного. И гром, и дождь по лицу лупанул, и солнце отчаянное в спину ещё бьёт, и удилище вдруг задёргалось бешено. Тогда вообще ни до чего стало, только азарт такой, что руки заплясали. Я весло бросил в байдарку, за удилище схватился и катушку кручу, только бы не сорвалась – молю, и брату: помогай давай. А сзади вдруг свеча серебряная из воды, и опять в глубь ушла. Уже мокрые до нитки все, вода беснуется мелко за бортом, сверху хляби, а я тяну. Довёл её до борта, в воздух подымать боюсь. Тогда немного вперёд, к брату поближе, он за поводок взялся и рывком забросил её в лодку, сладкую девочку.
Мы сидели, словно в одежде искупавшись: вода ручьями текла по голове, плечам, рукам, – и смотрели, и смеялись в голос от счастья. А она лежала на дне лодки, мёртвая уже, – брат убил её сразу, – и такая красивая, какой только рыба может быть, только что из глубин на свет Божий вытащенная. Стройное и стремительное тело, маленькая острая головка с небольшим ртом, чешуя цвета начищенного, нового серебра. И радужные брызги по всему телу, к темноватой спине побольше, к светлому брюху – меньше и бледнее, внизу совсем уже сливающиеся с серебром. Небольшая, в килорамм или чуть больше весом. Сёмушка, тиндочка, морская косуля.
Тут и дождь кончился, туча, колёсами грохоча, умчалась вдаль, и солнце заиграло яростными бликами на рябой поверхности воды. К берегу решили не приставать – от работы высохнем и пошли дальше. И тогда вдруг расступились берега, и ветер подул упруго и властно, и открылась даль беспредметная. Мы вышли в море. И, уже успокоившиеся было, вдруг почувствовали, как пошёл морской накат. Огромные длинные волны мягко и неотвратимо поднимали утлое судно и опускали потом медленно и глубоко, – так, что холодом заныл живот и новым ужасом – душа. Первая волна, вторая, третья, высокие и пологие, как холмы прерий из детских книжек. И, пластичное существо человек, мы опять взялись за вёсла, отдавшись и участвуя в этой медленной и тяжёлой страсти – морском накате.
До Летних озёр от моря идти недалеко, километра три. Из Нижнего Летнего вытекает речушка, тоже Летняя, и весёлым, бурливым потоком впадает в губу, Летнюю же. Сами озёра между собой соединены тоже речками. Их три озера – Нижнее, Среднее и Верхнее. Вся эта синь, словно изогнутая сабля вонзается в тёмно-зелёную глубь поморской тайги километров на тридцать. Места дикие – лебеди, куропатки, глухари, орлы живут своей жизнью и никого не боятся. Только опасаются слегка. Повсюду медвежьи следы: на деревьях, метрах в двух с половиной над землёй, грубо кора подрана когтями да на мху среди черничника то и дело чёрные послеобеденные кучи. Лосиных следов тоже много, но мимо них с меньшей опаской проходишь. Дичь кажется первозданной и нетронутой, но лишь на первый взгляд. Потом начинаешь замечать, что бурлила тут и людская жизнь. Уровень всех озёр искусственно поднят: на каждой реке полуразрушенные уже, но по-прежнему могучие плотины из огромных в обхват брёвен. В лесах постоянно натыкаешься на дороги, из таких же брёвен выложенные. Сама Летняя речка на всём протяжении своём забрана в огромный жёлоб из невероятных по размеру деревянных плах. Иногда этот жёлоб поднят высоко над землёй, и река бежит вверху по виадуку. Когда рассмотришь всё внимательно, открывается огромность древнего труда, творившегося тут. Я сначала думал – труда подневольного, массового, во славу светлых и несбыточных идеалов. Потому что и кладбищ безымянных тьма кругом, и ногами то и дело в колючей проволоке путаешься. А потом вспомнил, читал давно уже про деяния керетского купца, что рыбой занимался и лесом и строил много. На совесть было сделано всё – через столетие видно. Как же его звали, фамилия такая простая, читал – помнил. И вдруг сверкнуло – Савин.

Был вечер. Солнце низко стояло над лесом, усталое и белёсое. Небо крупным распластанным телом лежало в воде. Лес, казалось, умер: ни птичьего вскрика, ни шевеления листвы – ничего. Почему-то не было слышно журчания недалёкой речки.
– Жутко, – хотелось сказать бодро, но голос сам дрогнул.
Брат кивнул, потом, усмехнувшись, взялся за спиннинг:
– Кину пару раз.
Он размахнулся и послал блесну далеко, к самой тресте. Тихо запела кручёная леска, сбегая с катушки. Блесна летела долго, потом ушла в воду с негромким галечным звуком. Брат лениво стал крутить катушку. Всё было как всегда: резала воду леса, пуская еле заметную рябь, чуть подрагивал кончик удилища. Блесна совсем уже подошла к лодке и готовилась всплыть на поверхность. Брат стал подымать удилище. Вдруг тихо и мощно прошла плотная, тёмная волна и, промахнувшись, разбилась о борт. На исходе её разочарованно закрутился водоворот.
– Видал, – судорожно зашептал брат. Блесна испуганно выскочила из воды и заплясала высоко над головами. Её тут же неумолимо бросили назад, в пучину. Я судорожными руками схватился за свой спиннинг.
У брата взяло сразу, лишь только тонкий лепесток ударился о воду. Казалось, рыба знала и ждала, куда он упадёт. Громкий всплеск – и взвизг натянутой лесы. Брат подсёк. Лесу повело в сторону. Он дёрнул и стал выводить. Она взрезала тугую параболу на густой воде. Время замедлилось и потекло киселём. В нескольких метрах от лодки воды расступились и вверх взлетела яркая торпеда размером в полвесла. Раскрытая белая пасть. Красные, бесстыдно растопыренные жабры. Зелёное, изогнутое страстно тело. Напряжённое брюхо цвета старого сливочного масла. Упав обратно в воду, щука сорвалась и ушла.
– Не бывает, не бывает так, – брата трясло, – щука не даёт свечу! Не видел! Не бывает!
Время, как и вода, стало медленным и тягучим. Засвистели блёсны, словно ласточки летая над водой. В рваном ритме древнего танца заплясали в руках удилища. Начался щучий жор.
Я знал, верил, что так когда-нибудь будет. Ради этого можно было проехать тысячи километров, проползти лесами и болотами, разведать, найти, дойти. Можно было рискнуть и попрыгать на короткой волне. Можно было, и мы сделали это. И теперь воздавалось.
Щуки брали одна за одной, мы продвигались медленно вдоль берега, и через каждые двадцать метров уже уверенно ждали нового рывка во вспотевших от счастья ладонях. Половина рыбин срывались. Они просто открывали свои костистые пасти и выплёвывали колючий шипастый обман. Чуть затихало, минутная передышка, мы судорожно меняли блёсны, и начиналось снова. Оно и не кончалось, просто страшно было думать, что рухнет горячий восторг. Но щука брала всё: "вращалки, "колебалки", "окунёвки" и "щучьи", блёсны жёлтые, белые, красные – любые. Ей не было разницы, за что умирать. Сорвавшись, она снова бросалась на блесну, чтобы убить вёрткую тварь. Раза три казалось, что крючок цеплялся за топляк, мои руки в полудвижении останавливала тёмная сила, которая не могла быть живой. Я повторял смешную попытку поднять её на поверхность – сила раздумывала. Я делал это в третий раз – сила, разочаровавшись в железном вкусе, бросала блесну и уходила вглубь. Пот и мурашки бежали по спине.
Вытащенным на борт мы ломали позвоночник, держа одной ладонью сверху за шею, второй – плотно нажимая на нос. Последняя судорога прокатывалась по гибкому телу, и рыбина освобождённо ложилась на дно лодки и, расслабившись, вольно раскидывалась там. Во рту её, в ноздрях вскипала кровь… Смерть словно была ей в сладость.

Когда устали и мы, и рыбы, когда солнце стало жалобно глядеть на бойню сквозь деревья, когда сами поняли, что хватит – смерти и жизни через край; смотали лески и медленно, молча погребли к берегу. Слов не было. Усталость сделала восторг тихим. Опустошённость – светлым. У победы был рыбный запах и чешуя на губах. Небо, лес, озеро. Удилище поперёк лодки, блесна над водой. В метре от берега тишина кончилась: из воды прыгнула последняя щука, самая большая из всех. Она вцепилась в блесну и упала в воду. Я успел схватить удилище. Брат выскочил из лодки на отмель и подтащил её к берегу. Медленно поплыло брошенное весло. Я с усилием, как толстый круг сыра ножом разрезая, повёл жалобно согнувшийся спиннинг и под конец тяжёлой дуги дёрнул и выкинул щуку на берег. Она заплясала в прибрежных камнях, уже без блесны, свободная. Я прыгнул к ней, ногами стараясь сломать ей спину. Она вывернулась из-под сапог, оставив на них чешую, и напрягшись обнажённым боком. Руками пытался схватить её за шею – та была толста, словно, локти вверх задрав, схватил бы сзади за шею себя. Упал на неё, животом к земле придавив, но она вывернулась, как сильная и злая женщина. Насмешливо хвостом пораненным ударила о камни и ушла в воду. У победы больше не было вкуса…

На поляне, где оставался ждать Горчев, творилась разруха. Костёр погас, валялся горчевский спиннинг, повсюду были раскиданы блёсны и другие мелкие снасти. Горчева нигде не было. Следов крови, насилия, впрочем, тоже. Никто не аукался в ответ на наши крики, повсюду стояла тишина, как и час назад.
– Вернёмся к морю, – слабым голосом сказал брат, – если там нет, будем искать.
Куда делась усталость? Испуганными лосями пронеслись мы три километра по знакомой тропинке до моря. Там, где речка впадает в залив говорливым, заглушающим крики потоком, от лагеря пахнуло вдруг родным дымком. У еле живого костра сидел, нахохлившись, пропавший Горчев.
– Ты куда ж пропал, безумец? – стало легче дышать.
– Да я вас ждал-ждал. Потом в кустах что-то шмыргнуло. И я побежал!

На радостях был праздник. Печальный был он, но весёлый. Сил не было на резкие движения и сильные поступки. На душе было устало и радостно. В сети прощальным подарком попался пинагор – редкая древняя рыба с шипастой кожей, волшебной икрой фиолетово-малинового цвета и присоской на передней части брюха. Небольшой косяк крупной ивановской сельди скрасил пинагорово печальное одиночество. Все они оказались в ухе. Сельдь была вкусна. Мясо же пинагора желейно и жалобно дрожало в котелке.
– Я уже пожилой человек, – слабым голосом говорил много переживший за сегодня Горчев, – меня даже алкоголь не берёт. Организм уже не может отторгать его, как в юности, – безропотно принимает в себя любые дозы!
Говоря это, он разводил целебный напиток из спирта и речной воды. В кружке резвились водные насекомые. Рука дрогнула, спирта плеснулось больше, чем для возвышенных бесед. Насекомые умерли. Горчев смело выпил живую смесь мёртвой воды, закусил студенисто пискнувшим пинагором, вскочил на пожилые свои ноги и бодро прыгнул в кусты. Оттуда послышались звуки отторжения.
– Волшебное место – Белое море, – наставительно говорил я ему, вернувшемуся и уже чуть менее пожилому, – чего здесь ни пожелаешь – сразу исполняется…

Дед Савин ждал на берегу, как будто загодя знал точное время прибытия. Мы его заметили, когда уже близко подошли, такой он частью живой был большого целого – Керети своей. Молча стоял, из-под руки на нас глядя, потом в воду вошёл, нос лодки принял и до берега довёл аккуратно. Мы вылезли, чуть живые от всего: от моря, ветра, солнца, радости, усталости, печали. На губах была едкая соль. На спинах была тяжёлая соль. В лёгких была сладкая, свежая соль. В голове была ясная соль.
Чуть отдышались, спины да седалища размяли – я к деду сразу с расспросами мучительными.
– Видели в лесах постройки разные, старые. Читал, купец Савин был здесь, лесом занимался. Вы-то не из их рода?
Дед еле видимо напрягся, дёрнул головой, плохо расслышал:
– Я? Что? Да нет, не из них. Другие мы. Позже приехали.
– А сёмги почему мало стало? Рассказывали, раньше не выловить было, не сосчитать.
– Считали деды, да не ловили здесь. Бережно к ней относились, кормилице. Даже в церкви колокола не звонили, когда она на нерест шла. А в тридцатые, – он оглянулся, – приказали сетью всю реку перегородить. За несколько лет извели стадо.
– А деревня раньше, говорят, большая была. В шестнадцатом веке – восемьсот дворов. Почему сейчас-то ничего не осталось, почему разрушилось? Молодёжь потянулась в город?
Дед посмотрел совсем серьёзно, даже морщины на лице расправились.
Сказал жёстко:
– В тридцать пятом половину мужиков забрали сразу. А без мужика двор падает, зарастает. Вот и считай.

Вокруг, от тёмного леса до белого моря, вдоль розовой реки и берега залива дышала медленно огромная, разнотравная пустошь.
Мы молча укладывали вещи в машину. За сборами внимательно следил приковылявший старик Нефакин.
– Что, нарыбачились?
Мы промолчали. Говорить с ним не хотелось. Ему обидно стало:
– Разъездились тут, на машинах все! Разрулились!
Он внезапно сорвался в крик:
– Забыли всё!!! Быстро забыли! Я бы вас щас!!! – и заскрёб заскорузлой рукой по правому бедру.
Мы удивлённо оглянулись. Не было страха, лишь недоумение сначала, потом печаль.
– Всё позабывали!!! Напомнить вам, напомнить!!! – швырнул яростно палку свою и побрёл к дому, в злобе обессилев.

Дед Савин подошёл, когда уже сидели в машине:
– Савин, купец тот, хороший человек был. Жалостливый.
И протянул напоследок свой "Беломор".

г. Петрозаводск