Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

Сергей Арутюнов
Московское место

Не знаю, зачем взялся за эту тему. Она затерта не просто до состояния неразборчивой кляксы, но прямо до неприглядной, шершавой по краям дыры. Но ведь слышу — бьется, трепещет и в ней некий символ, с ударением чуть ли не на последнем слоге для пущей торжественности. Может, тот самый, что перегородил мою и только мою единственную жизнь, застлал ее непобедимой, ничем не разгоняемой гарью.
И тогда… я должен "взмахнуть крылами" хотя бы пару раз.
Может быть, рассеется.



На заре

Сколько помню по детству, это была тихая двухэтажная улица, в 1970‑е так же далекая от любой поэзии, как и типовые новостройки окраины. Немного заспанная, вкрадчиво, но настойчиво обступаемая панельными брежневскими изделиями.
Толстостенные домики со следами индивидуального декора, прижатые друг к другу, обычные советские магазины и почему-то множество стариков, подчеркивавших собою возраст артефакта. Согбенно входящие в молочные, рыбные и книжные, почти раскланивавшиеся в дверях. Как острые перчики в этой неспешной кашице — перебегающие узкий, перечеркнутый проводами простор юркие типчики с дипломатами, вечные министерские клерки и командировочные. Озабоченные тетки с набитыми сумками наперевес. Все.
В 85‑м асфальт срезали, и эта серовато-черноватая московская публика, привычная к любым неустройствам, происходившим, как правило, от ее имени ("по просьбам трудящихся"), переходила непристойно обнаженную улицу прямо по родимым пескам-суглинкам. Плитку уложили космически быстро, поставили ретро-фонари, лавки.
И началось.



1986. Белый смех, красный шум

— Пошли на Арбат, — сказал мне как-то вечером Вадик.
— А что там?
— День смеха.
Знать бы мне тогда, какой это будет смех. И чем он закончится.
…Снег почти сошел. Вечер был темным и слякотным. Мы домчались до "Боровицкой" за двадцать минут, перебежали площадь и, конечно же, обнаружили оцепление. Оцепляли все — места массовых скоплений. С площади было видно некое сияние, но намертво обложенная милицией, она была недоступна: серые металлические загородки тянулись от самого Минобороны.
— Дворами, — шепнул Вадик, и мы понеслись вдоль Калининского. В каждом проходе между "книжками" за теми же загородками маячили фигуры в шинелях. На расспросы, как попасть на Арбат, кивали дальше вдоль проспекта. Нам не наврали: почти у Смоленской — не загороженный проход. Не раздумывая, мы бросились куда-то по заледеневшим ступеням, потом по узкому переулку. Где-то над низкими крышами уже слышалась праздничная суматошная музыка, но навстречу вдруг вывернул патруль со штык-ножами. Мы отшатнулись и уперлись в забор.
— Полезай, я поддержку, — подставил сложенные руки Вадик. Я вспрыгнул на его "лодочку", перебросил себя на массивную кирпичную ограду, спрыгнул на кучу тонких гнутых труб… Вадик слез вслед за мной, и мы по-козлиному скача пересекли это замкнутое пространство, перелезли через низкую ржавую сетку, отодвинули неплотно прилегавшую заборную доску, выбежали в проулок… Арбат!
Вадик задыхался от смеха.
— Чего ржешь? — спросил я.
— Знаешь, где лезли?
— Нет.
— Там американский флаг висел! Это было американское консульство!
— Что, сцапать могли?
— Запросто. Это вообще их территория! Территория США!
— Что, и двор тоже?
— А ты думал!
Вадик был московский еврей, уехавший в Израиль в 1990‑м после первого курса педа и армии. Служилось ему в Джезгазганской области в городе Приозерск‑9, на ядерном научном полигоне. Надлом произошел в тот момент, когда в одну из зим его и еще нескольких рядовых и сержантов, лежавших в госпитале с простудой, решили перебазировать в другую медчасть. Машин не дали, зимней формы тоже. По морозной, вьюжной казахской степи ребята прошли несколько километров в больничных халатах. Пневмония растянулась на недели.
Не случись после нее, уже в Москве, изустной истерии насчет приближающихся танков и погромов, Вадик бы по всему вероятию окончил свой пед и стал бы учителем физики-математики где-нибудь в московской школе.
Как нам хотелось праздника тогда, в Советском Союзе! Что, если не эта жажда чуда, свалила ту нашу северную, скучноватую страну, охотно говорившую лишь о новых своих успехах, инфантильно не любившую признавать неудачи, а заодно уважать свои "мозги", и потому разбазаривающую их по всему миру?
Мы отдались стихии сразу же: на деревянных, наскоро сбитых подмостках надрывались скоморохи, плясали под Боярского и Леонтьева ряженые, расхватывались алчными толпами веселящихся обжигающие пирожки с повидлом, а прямо на нас бежала вереница взявшихся за руки сограждан, возглавляемая огромной причудливой маской. Кто это был? Дед Мороз? Снегурочка? Медведь? Крокодил?
Арбат пылал огнями.
В раннем весеннем воздухе сгустились долгие ожидания детства — вот они, лица людей, раскованных, счастливых. Давно ждала их душа! Сквозь протокольную скуку программы "Время", репортажи с комбинатов‑ударников коммунистического труда и из колхозов‑миллионеров — хотелось просто бежать по длинной извилистой улице, хватать за руки встречных, смеяться и бежать дальше.
Именно с жаждой чуда спустя всего пять лет я пришел к Белому дому защищать Ельцина и российский парламент от "хунты Янаева-Язова-Пуго".



1987. Торгаши.

В девятом классе Арбат оставлял впечатление муравейника. Это было время вспыхнувших кооперативов. В навалившейся пестроте почти ничего не различалось. Кричало и орало все. Слякоть поверх скользкой плитки — торгуй, выноси навынос, изгаляйся, круши, проматывай.
Расстегнутые пьяницы выламывались между стендов самодеятельных "живописцев", перегородивших проходы. Сюжеты изобиловали: квасные олеографические пейзажи, отжившая свой век революционная "заказуха", дешевые подделки под "соцреализм", "кубизм", "абстракционизм", "минимализм" и нечто уж совсем не укладывающееся ни в какие рамки магистральных учений.
Меня всегда поражали там два образчика того, что позже назовут "фэнтэзи-живописью" — нагло передранные, похоже, у Бориса Валледжо, нечеловеческий гигант в доспехах, стоящий в нартах, запряженных четверкой белых медведей, и крылатый лысый монстр, поднимающийся из пучины на длинноволосого культуриста с мечом, защищающего лежащую на каменном полу культуристку с призывно откляченным задком. С кустарных календарей пристально смотрели Железный Арни-Хищник, Рокки-Итальянский Жеребец и прочие любимцы масскульта. Они высились над сутулыми продавцами копеечного товара разительным контрастом. Карлики продавали изображения великанов.
Художники? Народ глазел на неудачников, выбравшихся из-под руин бульдозерно-манежных выставок, как завороженный. А они сидели, стояли на рыбацких раздвижных стульчиках, и только у них был этот безнадежный, устремленный в одну точку взгляд арбатских завсегдатаев: полотна не брали. Цены зашкаливали — в одну-две зарплаты, они не могли выделиться из общего фона — деревянных заборов, специально установленных тут для беспрерывного вешания и снимания одной мазни на место другой.
— Как тебе это удалось?! — с истошным бросался к маленькой картинке, изображавшей пять кривых бутылок, какой-то ценитель. Художник мрачно смотрел на восхищенного приверженца, уголки его губ были трагично опущены долу: творца било похмелье.
Это была новая, европейская эстетика: барахолка… Арбат казался безбрежным. Тут рисовали шаржи, вырезали силуэты из черной бумаги, танцевали какие-то молодежные коллективчики, пели самодеятельные барды, читали стихи оборванные поэты, похожие больше на уволенных за пьянство младших научных сотрудников, расклеивали бессмысленные стенгазеты, собирали средства на что-то непонятное, произносили пламенные речи городские придурки, шлялись сосредоточенные карманники, разевали варежки наивные провинциалы, но главное — тут продавали.
То был период "нэцке". Какой-то умник изобрел недорогую технологию подделки пластмассы под слоновую кость — и вся улица покрылась стендами с блаженно ожиревшими хотэями, дракончиками и черепами. Самый восхитительный — с два кулака — стоил пять рублей, поменьше шли по рублю — по два. Здесь же толкали "мистические шары" для медитаций, медные, а потом и шунгитовые браслеты — ту самую чушь, которая потом наводнит "лавку Рериха" на задах пушкинского музея. Арбат пристально следил за восточным календарем и тварями, символизировавшими двенадцатилетний цикл. Сюда кооперативные артели и товарищества свозили со всех концов столицы и области свои художества "на все вкусы и кошельки", единым тоном которых была сногсшибательная, смердящая на весь крещеный мир безвкусица.
Улицу подразделили на участки. Хипари с дудочками, панки с ирокезами, дядьки в плащах и свитерах с гитарами — все мешалось в кучу. Вокруг каждого безумца тотчас же образовывался уважительный полукруг, но все эти самодеятели, желавшие кто признания, кто просто дурачившийся, служили лишь торговой приманкой. Арбат усреднял их блистательно: здесь каждый мог чувствовать себя ни рыбой, ни мясом, а "частью творческой атмосферы", которой так гордилось тогдашнее московское начальство (еще бы, опыт-то пошел в массы, в Сибирь, на Урал!). На Арбате ты был атомом толпы — ни художником, ни поэтом, ни музыкантом, а чем-то средним между зевакой и покупателем.
На Арбате начался "рынок" — то чудовищное поветрие, охватившее через несколько лет всю страну. Торговать, наживаться, обманывать, богатеть — любой ценой. И за этим неистовым желанием, охватившим даже культурных, дважды и трижды образованных представителей породы, маячили какие-то неопределенные и адские, как выяснилось потом, замыслы, великие свершения, которые Иоанн Кронштадский с отвращением и ненавистью называл "мечтой". Нас учили — мечтать…
Майки с гербами Союза, мутно, наскоро переснятые фотки из рок-журналов, значки с идиотскими, но порой смешными лозунгами-выкриками — все это вывернувшееся наизнанку подсознание тогдашней русской цивилизации пламенело на сквозном ветру, и никто еще не понимал, что это ветер самой истории.
Богатые — вельможные хозяева выставленных на холод низовых торгашей — наблюдали за этой мистерией сквозь стекла "кооперативных кафе" — тех, где порция стоила как раз те самые пять рублей, как раз в цену самого большого пластмассового черепа.
Сюда — резать хаера хиппарей — являлись десанты голодной гопоты из Люберец, Казани и Набережных Челнов.
После прогулки по Арбату конца 80‑х человека еще долго бил непроизвольный озноб. То ли от холода, то ли от омерзения.



1990‑е. Клюква-сувениры.

Когда возлюбленная советчина отступила в историческую тень, Арбат забурел. Поверхность его покрыли добротные декоративно-деревянные лабазы с "военным антиквариатом": продавалась форма всех родов войск, в том числе старая-престарая, ордена, медали, нашивки, знаки различия, удостоверения.
Здесь, при наличии средств, можно было одеться маршалом, генералиссимусом, генералом, полковником и майором, воздушным асом, капитаном подлодки и простым красноармейцем с обмотками и скаткой через плечо.
Шинели с дубовыми ветвями в петлицах, фуражки всех кантов, брюки с любыми лампасами, гимнастерки, фляжки, кобуры, почему-то охотничьи патронташи, подсумки, каски, пилотки, панамы, ушанки с кокардами — все это по-прежнему ютится в паре лавчонок и на Арбате, и неподалеку на Красной площади в качестве туристических приманок для азиатских и латиноамериканских тургрупп.
Я видел стариков, которые рыдали и матерились при виде орденов Красной Звезды и Красного Знамени, выложенных на прилавок. Все пошло с молотка, вплоть до именных наганов и наградных сабель. За отвагу, за боевые заслуги — все, за что было плачено немыслимой кровью, утекало в карманы перекупщиков и дальше — за кордон, в частные коллекции. А это значит — терялось, выбрасывалось при таможенных досмотрах в урны, пылилось в чужих карманах — помнящее пальцы Всесоюзного Старосты или Самого — Хозяина.
Я не ходил тогда на Арбат. Ряды матрешек отпугивали однообразием. Кажется, потускнели в ту пору и плачевные художники, и печально обвисли охапки портупей, переплетенных с крикливыми бусами из поделочных камушков, высотные комбинезоны со шлемами, букинистические древности, прикрытые целлофаном, хохломские тарелки, гжельские уточки, иконы в массивных окладах и пудовые кресты, украденные из старообрядческих поселков.



Нулевые. Фешенебельность.

Арбат начал приобретать надменное, заплывшее выражение лишь лет пятнадцать назад: вымерли или окончательно "вышли в люди" те самые первые лотошники с заботливо сбереженной от большевиков страстью к наживе.
Погибли в разборках беспечные брейкеры и рокеры, вернулись в гробах или инвалидами с двух чеченских изначальные рэкетиры… Все отошло, отгорело. Инициативу перехватил апокалиптический Черкизон. Именно Черкизону удалось поставить пошлость на промышленную основу, превратить торговлю в настоящий подземный концлагерь, служащий Ее Величеству Прибыли.
На Арбате стало пусто и темновато. Все реже голосила на нем неисповедимо пивной участи подгулявшая молодежь. Улицу заполнили дорогие кабаки, сначала причудливо международного пошиба (Америка, Япония, Бразилия, Франция), но затем сменившиеся на стандартизированные сетевые.
И то сказать — никто бы не смог протанцевать-прокарнавалить больше десяти лет. Никакого здоровья не хватит.



Сегодня

Грим почти смыт. Маскарад первоначального накопления окончен, строгой страны моего детства больше нет. Что же осталось?
Арбат — дух моего города, его концентрированное выражение. Здесь шебутной, хваткий московский характер является наблюдателю во всей своей дурашливой силе, ломящей солому восприятия. Все, что есть нутряной, природный московит, можно видеть здесь на 150 саженях так же ясно, как брусчатку.
А вот московитство (москвитянство) — понятие долгое, сложное. Дух его образован примитивом первичных страстей, движущих миром, и, значит, исходит от первоначал человеческих. Умиление пошлым, восхищение разбойным мешается в нем с поразительным целомудрием перед сакральными тайнами бытия — или хотя бы тем, в чем они видятся.
И во мне — да, во мне, мерцает частица этого духа. Деваться мне от этого некуда — я москвич, и самое, может быть, сложное — признаться себе в этом. Понять, откуда в тебе эта жесткость, отчаяние и вспыхивающий внезапно, как церквушкин крест в осенних лучах, нервический восторг перед неминуемым.