Перекличка поэтов
Мария МАЛИНОВСКАЯ
В ОЗНАЧЕННОМ ИНТЕРВАЛЕ
* * *
* * *
Если так хочешь, — сказали мне, — будет опять
Пианист-виртуоз, то же имя и поиск религии,
Извращенные той же напастью задатки великие, —
Если не о ком в мире, по-твоему, больше писать.
Свой развенчанный миф эпизодом финальным увенчивай,
Бейся кошкой припадочной, плюйся и скаль клыки —
И от счастья прокусывай пальцы хозяйской руки:
Дождалась! Вот он твой — изувеченный, увековеченный.
Оцени, мы старались. Ведь вышел, и правда, похож.
Увлекательней, кажется, даже того, самозваного,
Фаустус этот, с поправками созданный заново.
Если не знаешь — где подлинник, не разберешь.
Богово Богу оставив, поэту — поэтово,
Не потому, что вера была мала,
А потому, что простить бы его не смогла,
Не того мы вернули, а сотворили этого —
Каким сохранился в памяти тот. Ну что ж!
Память прожорлива, не многовато ли дани ей?
Знала ли ты, чем кончится ожидание,
Зная, чего так упорно, так яростно ждешь?
С первым готовили чуть ли не Господу ясли вы —
Мыши полезли — наволокли мышат.
Хочешь во всем повторений — так пусть не страшат.
С этим вы тоже, наверное, будете счастливы.
Пианист-виртуоз, то же имя и поиск религии,
Извращенные той же напастью задатки великие, —
Если не о ком в мире, по-твоему, больше писать.
Свой развенчанный миф эпизодом финальным увенчивай,
Бейся кошкой припадочной, плюйся и скаль клыки —
И от счастья прокусывай пальцы хозяйской руки:
Дождалась! Вот он твой — изувеченный, увековеченный.
Оцени, мы старались. Ведь вышел, и правда, похож.
Увлекательней, кажется, даже того, самозваного,
Фаустус этот, с поправками созданный заново.
Если не знаешь — где подлинник, не разберешь.
Богово Богу оставив, поэту — поэтово,
Не потому, что вера была мала,
А потому, что простить бы его не смогла,
Не того мы вернули, а сотворили этого —
Каким сохранился в памяти тот. Ну что ж!
Память прожорлива, не многовато ли дани ей?
Знала ли ты, чем кончится ожидание,
Зная, чего так упорно, так яростно ждешь?
С первым готовили чуть ли не Господу ясли вы —
Мыши полезли — наволокли мышат.
Хочешь во всем повторений — так пусть не страшат.
С этим вы тоже, наверное, будете счастливы.
* * *
Будь мне авианосцем, я тебе — истребителем. Ты
дашь пристанище, топливо, вооружение. Я,
засыпая, устала крушить их тщедушные груди
и реветь, вырываясь из хлынувшей на борт воды.
Я устала от зависти их, провожающих в небо
и открыто желающих, чтобы подбили меня.
Будь их воля — в живот бы стреляли, когда поднимаюсь.
Ошибись я хоть раз — добивали бы вместе с врагами.
Так зачем возвращаться с победой опять и опять,
если некуда с ней возвращаться? И просто висеть
на остатках горючего над ледяным океаном.
Дай мне веру, зажги мне хоть пару сигнальных огней —
и со всей безрассудностью под ноги брошу бессмертье.
Лишь позволь засыпать головой у тебя на груди,
ей без страха доверившись мощью своей безоружной
и обветренным носом по-детски уткнувшись в нее.
дашь пристанище, топливо, вооружение. Я,
засыпая, устала крушить их тщедушные груди
и реветь, вырываясь из хлынувшей на борт воды.
Я устала от зависти их, провожающих в небо
и открыто желающих, чтобы подбили меня.
Будь их воля — в живот бы стреляли, когда поднимаюсь.
Ошибись я хоть раз — добивали бы вместе с врагами.
Так зачем возвращаться с победой опять и опять,
если некуда с ней возвращаться? И просто висеть
на остатках горючего над ледяным океаном.
Дай мне веру, зажги мне хоть пару сигнальных огней —
и со всей безрассудностью под ноги брошу бессмертье.
Лишь позволь засыпать головой у тебя на груди,
ей без страха доверившись мощью своей безоружной
и обветренным носом по-детски уткнувшись в нее.
* * *
У меня никогда не было помощника и соратника,
который завел бы бойцовую собаку —
стеречь с ней ворота,
когда пишу.
Который вправил бы мозги
самым чванным главредам,
просто поговорив по-мужски.
И жил — от стихотворений.
И пошел воровать,
чего не сделал мой отец —
чтобы мать не предлагала
выйти за того, с потными руками,
или выставить на аукцион девственность:
«Такая-то, мол, за восемьсот тысяч продала!».
У меня никогда не было друга,
который бы мною гордился,
а не называл каждую мою победу «херовой»,
как тот ограниченный прораб.
Все, что у меня было, —
любовь к покойному,
умерший для мира
человек с ясным именем
и голова рыжей дворняги на коленях,
пока ее не подстрелил
пьяный сосед.
который завел бы бойцовую собаку —
стеречь с ней ворота,
когда пишу.
Который вправил бы мозги
самым чванным главредам,
просто поговорив по-мужски.
И жил — от стихотворений.
И пошел воровать,
чего не сделал мой отец —
чтобы мать не предлагала
выйти за того, с потными руками,
или выставить на аукцион девственность:
«Такая-то, мол, за восемьсот тысяч продала!».
У меня никогда не было друга,
который бы мною гордился,
а не называл каждую мою победу «херовой»,
как тот ограниченный прораб.
Все, что у меня было, —
любовь к покойному,
умерший для мира
человек с ясным именем
и голова рыжей дворняги на коленях,
пока ее не подстрелил
пьяный сосед.
* * *
Осталась одна стена — с подоконником.
Сидя на нем, бесцельно смотрю в окно.
По телефону ответил, сказался покойником.
Это, добавил, формально подтверждено.
Я повесила трубку и больше ее не видела:
Где был телефонный столик, зацвел репей.
— Мои — хорошо, — продолжал, — как твои дела?
Пока не исчезла кухня, сходи, попей.
Пила из-под крана. За ножкой его тоненькой
Уже широко и неровно алел горизонт.
Все на свете как будто держалось неверной тоникой.
— Можешь вернуться. А впрочем, какой резон? —
Продолжал. И правда: во времени и прострации
Осталась одна облупленная стена.
— Буду заглядывать, слышишь? Буду стараться.
Целую, до встречи. И не сиди допоздна.
Сидя на нем, бесцельно смотрю в окно.
По телефону ответил, сказался покойником.
Это, добавил, формально подтверждено.
Я повесила трубку и больше ее не видела:
Где был телефонный столик, зацвел репей.
— Мои — хорошо, — продолжал, — как твои дела?
Пока не исчезла кухня, сходи, попей.
Пила из-под крана. За ножкой его тоненькой
Уже широко и неровно алел горизонт.
Все на свете как будто держалось неверной тоникой.
— Можешь вернуться. А впрочем, какой резон? —
Продолжал. И правда: во времени и прострации
Осталась одна облупленная стена.
— Буду заглядывать, слышишь? Буду стараться.
Целую, до встречи. И не сиди допоздна.
* * *
В каждом плафоне сидела на лампочке птица,
Брюхо и лапки жгла, мотыльков глотала.
Так освещались в городе три квартала,
Если, конечно, мрак успевал сгуститься.
Мертвецов муровали в полы, потолки поднимали,
По ступеням веками считали число поколений.
Над горизонтом, точно залежки тюленей,
Темнели стада климатических аномалий.
Спали на голом полу. Детей укрывали.
Подметать запрещалось — мыли. Ковров не стелили.
Дома походили на башни в романском стиле.
Время слонялось в означенном интервале.
Кости куриные в мисках носили цыплятам,
Пахли, как с холода — свежие дикие ели,
Жались по стенам и говорить не умели
Бледные женщины с непонимающим взглядом.
Мужчины украдкой взасос целовали ружья,
В блаженном сонливом мечтательном отупенье
Друг на дружке все твари являли живые ступени,
По воде расползались овалы и полукружья.
Птицы слетали с плафонов, едва рассветало,
Лампочки гасли мгновенно, необъяснимо.
Города не было для проезжавших мимо —
Только три странных оторванных спящих квартала.
Брюхо и лапки жгла, мотыльков глотала.
Так освещались в городе три квартала,
Если, конечно, мрак успевал сгуститься.
Мертвецов муровали в полы, потолки поднимали,
По ступеням веками считали число поколений.
Над горизонтом, точно залежки тюленей,
Темнели стада климатических аномалий.
Спали на голом полу. Детей укрывали.
Подметать запрещалось — мыли. Ковров не стелили.
Дома походили на башни в романском стиле.
Время слонялось в означенном интервале.
Кости куриные в мисках носили цыплятам,
Пахли, как с холода — свежие дикие ели,
Жались по стенам и говорить не умели
Бледные женщины с непонимающим взглядом.
Мужчины украдкой взасос целовали ружья,
В блаженном сонливом мечтательном отупенье
Друг на дружке все твари являли живые ступени,
По воде расползались овалы и полукружья.
Птицы слетали с плафонов, едва рассветало,
Лампочки гасли мгновенно, необъяснимо.
Города не было для проезжавших мимо —
Только три странных оторванных спящих квартала.
* * *
Всего один незначащий диалог
в автобусе по дороге с форума.
Неделю спустя объявляется в моем городе.
Развелся.
На мосту над замерзшим лебяжьим прудом
делает предложение.
Мне пятнадцать.
Конечно, соглашаюсь.
Возмущается бывшей супругой,
бегающей за женатым критиком-алкоголиком:
«У нее два непременных условия —
чтобы был женат
и чтобы алкоголик».
Замечает к весне, что говорю с ним все больше
о странном попавшем в беду человеке.
Скоропалительно женится на нелюбимой.
Исчезает.
Мне девятнадцать.
Пью через трубочку ледяной коктейль.
Напротив пьет водку женатый критик-алкоголик.
Возмущается бывшей любовницей:
«Как до нее не дойдет,
что никогда на ней не женюсь!».
Говорю с ним о странном
вторично попавшем в беду человеке.
— А, так это не наш общий знакомый?
— Нет.
— Слава Богу! Не понял бы, полюби ты такого.
Пропускной пункт Литинститута.
Стильное бежевое пальто
и те же ярко-синие глаза.
Окликаю.
Первая смущенная мысль:
«А на мне ведь пальто то же самое, что и в пятнадцать».
У него две дочери с непроизносимыми именами.
— Ты счастлив?
— Нет.
— Я тоже.
Делаем круг по скверику.
Прощаемся.
Как полагается, долго смотрю ему вслед,
безуспешно пытаясь вызвать в себе сожаление.
в автобусе по дороге с форума.
Неделю спустя объявляется в моем городе.
Развелся.
На мосту над замерзшим лебяжьим прудом
делает предложение.
Мне пятнадцать.
Конечно, соглашаюсь.
Возмущается бывшей супругой,
бегающей за женатым критиком-алкоголиком:
«У нее два непременных условия —
чтобы был женат
и чтобы алкоголик».
Замечает к весне, что говорю с ним все больше
о странном попавшем в беду человеке.
Скоропалительно женится на нелюбимой.
Исчезает.
Мне девятнадцать.
Пью через трубочку ледяной коктейль.
Напротив пьет водку женатый критик-алкоголик.
Возмущается бывшей любовницей:
«Как до нее не дойдет,
что никогда на ней не женюсь!».
Говорю с ним о странном
вторично попавшем в беду человеке.
— А, так это не наш общий знакомый?
— Нет.
— Слава Богу! Не понял бы, полюби ты такого.
Пропускной пункт Литинститута.
Стильное бежевое пальто
и те же ярко-синие глаза.
Окликаю.
Первая смущенная мысль:
«А на мне ведь пальто то же самое, что и в пятнадцать».
У него две дочери с непроизносимыми именами.
— Ты счастлив?
— Нет.
— Я тоже.
Делаем круг по скверику.
Прощаемся.
Как полагается, долго смотрю ему вслед,
безуспешно пытаясь вызвать в себе сожаление.
* * *
Ходила понуро, себя обхватив руками,
Словно пригретого беса внутри качала,
Словно держала вода на поверхности камень.
Смотрела искоса, одичало.
Ждала сообщений на скомканный лист А4,
Он лежал у зеркала на буфете.
Не решаясь проверить, мыкалась по квартире
В дрожащем фонарном свете.
Голосом хриплым имя свое повторяла —
Вернее, присвоенное от прабабки.
Писала сценарий длинного сериала.
Носила булавкой скрепленные старые тряпки.
В гости звала прохожих, манила огрызком,
Свистела и цокала, бегая по проспекту.
Принадлежала раньше к дешевым актрискам.
Потом основала секту.
Стала миллионершей.
Вышла за местного зашуганного подростка.
Исчезла с ним. Годы считалась умершей.
Потом объявилась: потрепанный вид, папироска.
Бродила по порту: конечно, смотрела на море.
Обо всем и со всеми болтала, но не о вере.
Имела несколько памятей — нежных «меморий».
Читала эстетику в хиреющем универе.
Но и это закончилось. По ее же воле.
От себя отпустила реальность — спокойно, гордо.
Лишь размышляла: не обидела никого ли?
Отцепившийся катер во тьме отплывал от порта.
Словно пригретого беса внутри качала,
Словно держала вода на поверхности камень.
Смотрела искоса, одичало.
Ждала сообщений на скомканный лист А4,
Он лежал у зеркала на буфете.
Не решаясь проверить, мыкалась по квартире
В дрожащем фонарном свете.
Голосом хриплым имя свое повторяла —
Вернее, присвоенное от прабабки.
Писала сценарий длинного сериала.
Носила булавкой скрепленные старые тряпки.
В гости звала прохожих, манила огрызком,
Свистела и цокала, бегая по проспекту.
Принадлежала раньше к дешевым актрискам.
Потом основала секту.
Стала миллионершей.
Вышла за местного зашуганного подростка.
Исчезла с ним. Годы считалась умершей.
Потом объявилась: потрепанный вид, папироска.
Бродила по порту: конечно, смотрела на море.
Обо всем и со всеми болтала, но не о вере.
Имела несколько памятей — нежных «меморий».
Читала эстетику в хиреющем универе.
Но и это закончилось. По ее же воле.
От себя отпустила реальность — спокойно, гордо.
Лишь размышляла: не обидела никого ли?
Отцепившийся катер во тьме отплывал от порта.
* * *
Ночь развивалась под самым рассветом у дня
Неустранимой физической патологией.
Чуть проступали в явь берега пологие,
Соприкасаясь и мягко друг друга тесня.
Русло местами виднелось, усеяно донками.
Створки сухие сдвинув, последний моллюск
Словно пытался уверить: «Еще молюсь».
Мертвые створки казались предельно тонкими.
Врыты носами в реальность, ближе к домам,
Лодки стояли с прибитыми к днищам веслами.
Дети из них неизменно вставали взрослыми,
Взрослые плакали в голос и звали мам.
Сцинков ловили да змей, объедали кустарники,
В землю смотрели, одними губами жуя.
Пока не убили обоих, держал воробья
В клетке высокой узенькой плотник старенький.
Дороже всего продавались чучела рыб.
У кого-то, по слухам, еще сохранился аквариум.
Водопровод не чинили, привыкнув к авариям.
На указателе города значилось: «R. I. P.».
Дни начинались и длились по пять одновременно.
Ночь истощала каждый такой изнутри.
Каждый кончался проблеском новой зари,
Зыбкой границей небесных Омана и Йемена.
Из дому, трижды плюясь, выметали мираж.
Он подступал все настойчивей, необъяснимее —
Паразитический редкостный вид метонимии.
Не было смерти. Жизнь совершала демарш.
Неустранимой физической патологией.
Чуть проступали в явь берега пологие,
Соприкасаясь и мягко друг друга тесня.
Русло местами виднелось, усеяно донками.
Створки сухие сдвинув, последний моллюск
Словно пытался уверить: «Еще молюсь».
Мертвые створки казались предельно тонкими.
Врыты носами в реальность, ближе к домам,
Лодки стояли с прибитыми к днищам веслами.
Дети из них неизменно вставали взрослыми,
Взрослые плакали в голос и звали мам.
Сцинков ловили да змей, объедали кустарники,
В землю смотрели, одними губами жуя.
Пока не убили обоих, держал воробья
В клетке высокой узенькой плотник старенький.
Дороже всего продавались чучела рыб.
У кого-то, по слухам, еще сохранился аквариум.
Водопровод не чинили, привыкнув к авариям.
На указателе города значилось: «R. I. P.».
Дни начинались и длились по пять одновременно.
Ночь истощала каждый такой изнутри.
Каждый кончался проблеском новой зари,
Зыбкой границей небесных Омана и Йемена.
Из дому, трижды плюясь, выметали мираж.
Он подступал все настойчивей, необъяснимее —
Паразитический редкостный вид метонимии.
Не было смерти. Жизнь совершала демарш.
* * *
У нее не хватало сил подвязать пионы.
В кулачок уперев подбородок, сквозь них глядела,
Как закатное солнце. И взгляд повисал, усыпленный.
Будь поэтом, ее бы с натуры писал Берделла —
Своими словами, искусней. Но начал с того же:
У нее не хватало сил говорить с другими.
Жила одиноко, ничем никого не тревожа.
Из дому выходила редко и только в гриме.
Он бы, легко усмехнувшись, продолжил иначе:
Жила не одна — с многоликой шизофренией.
И, возвращаясь по кругу, с того же начал,
Взаимосвязи, однако, найдя иные:
У нее не хватало сил — ну конечно — молиться.
Но молилась — из ванн ледяных, с инвалидных колясок.
Каждый текст ее был — вопиющая небылица,
Но такая, что волосы рвал новопризнанный классик.
Мой соавтор назло записал бы ее в атеисты:
— Не для церковного хора она — для хардкора,
Голос такой для молитвы — кощунственно чистый.
Впрочем, не спорю. Сама убедишься скоро.
Тогда загляну. Поболтаем свободней, душевней,
Вспомним с улыбкой за чашечкой чая дни оны.
Сносна реальность, но многовато клише в ней.
Да, как зайду, — так и быть, подвяжу пионы.
В кулачок уперев подбородок, сквозь них глядела,
Как закатное солнце. И взгляд повисал, усыпленный.
Будь поэтом, ее бы с натуры писал Берделла —
Своими словами, искусней. Но начал с того же:
У нее не хватало сил говорить с другими.
Жила одиноко, ничем никого не тревожа.
Из дому выходила редко и только в гриме.
Он бы, легко усмехнувшись, продолжил иначе:
Жила не одна — с многоликой шизофренией.
И, возвращаясь по кругу, с того же начал,
Взаимосвязи, однако, найдя иные:
У нее не хватало сил — ну конечно — молиться.
Но молилась — из ванн ледяных, с инвалидных колясок.
Каждый текст ее был — вопиющая небылица,
Но такая, что волосы рвал новопризнанный классик.
Мой соавтор назло записал бы ее в атеисты:
— Не для церковного хора она — для хардкора,
Голос такой для молитвы — кощунственно чистый.
Впрочем, не спорю. Сама убедишься скоро.
Тогда загляну. Поболтаем свободней, душевней,
Вспомним с улыбкой за чашечкой чая дни оны.
Сносна реальность, но многовато клише в ней.
Да, как зайду, — так и быть, подвяжу пионы.
Мария Малиновская — поэт. Родилась в г. Гомеле (Беларусь) в 1994 году. Студентка Литературного института им. А. М. Горького. Публиковалась в журналах «Юность», «Волга», «Новая юность», «Урал», «День и Ночь», «Дети Ра»,, «Зинзивер» и др. Автор сборника стихотворений-- «Гореальность» (М., 2013).