Евгений КАБАЛИН
«Фронтовые письма»
Памяти Олега Даля
«ликер шасси» для нас вкусней вина;
а ну, ребята, дернем-ка по кружке.
работа есть для нашего звена:
аэродром люфтваффовский разрушить.
шумит в мозгах от спирта и движков,
поет душа, захлебываясь небом.
Эх, закусить сейчас бы пирожком,
а можно просто корочкою хлеба...
Кромсают воздух звонкие винты,
дрожат в машинах бомболюков чрева.
здесь не нужны пилотские понты:
смотри вовсю направо и налево.
Нам наплевать на стаю «мессеров»,
что гадят в небе свастикой на крыльях.
и лишь стрелку не наломать бы дров,
успев прикрыть от подлой эскадрильи.
Поля с лесами... На пейзаж легли
глаза озер и синих речек ленты.
Нам очень жаль бомбить лицо земли,
но на войне нет места сантиментам.
штурвал от локтя — и заход в пике!
Кровь холодеет вновь от перегрузок,
и жизнь порой висит на волоске,
но в ВВС не попадают трусы.
Неистов гул беременных машин.
открыты люки — начинаем роды.
Дождем чугунным наши «малыши»
вонзились бесам геринговским в поддых.
Обратный курс... И маются сердца,
а души вновь тоскуют по «ликеру».
Святую мысль не стоит отрицать.
Жаль, что война закончится не скоро.
а ну, ребята, дернем-ка по кружке.
работа есть для нашего звена:
аэродром люфтваффовский разрушить.
шумит в мозгах от спирта и движков,
поет душа, захлебываясь небом.
Эх, закусить сейчас бы пирожком,
а можно просто корочкою хлеба...
Кромсают воздух звонкие винты,
дрожат в машинах бомболюков чрева.
здесь не нужны пилотские понты:
смотри вовсю направо и налево.
Нам наплевать на стаю «мессеров»,
что гадят в небе свастикой на крыльях.
и лишь стрелку не наломать бы дров,
успев прикрыть от подлой эскадрильи.
Поля с лесами... На пейзаж легли
глаза озер и синих речек ленты.
Нам очень жаль бомбить лицо земли,
но на войне нет места сантиментам.
штурвал от локтя — и заход в пике!
Кровь холодеет вновь от перегрузок,
и жизнь порой висит на волоске,
но в ВВС не попадают трусы.
Неистов гул беременных машин.
открыты люки — начинаем роды.
Дождем чугунным наши «малыши»
вонзились бесам геринговским в поддых.
Обратный курс... И маются сердца,
а души вновь тоскуют по «ликеру».
Святую мысль не стоит отрицать.
Жаль, что война закончится не скоро.
Памяти Александра Матросова
«Дорогая Лида! Я часто вспоминаю тебя, много думаю о тебе. Вот и сейчас хочется поговорить с тобой обо всем, что чувствую, что переживаю.
Да, Лида, и я видел, как умирали мои товарищи. А сегодня комбат рассказал случай, как погиб один генерал, погиб, стоя лицом на Запад. Я люблю жизнь, хочу жить, но фронт такая штука, что вот живешь-живешь, и вдруг пуля или осколок ставят точку в конце твоей жизни.
Но если мне суждено погибнуть, я хотел бы умереть так, как этот наш генерал: в бою лицом на Запад. Твой Сашок».
Да, Лида, и я видел, как умирали мои товарищи. А сегодня комбат рассказал случай, как погиб один генерал, погиб, стоя лицом на Запад. Я люблю жизнь, хочу жить, но фронт такая штука, что вот живешь-живешь, и вдруг пуля или осколок ставят точку в конце твоей жизни.
Но если мне суждено погибнуть, я хотел бы умереть так, как этот наш генерал: в бою лицом на Запад. Твой Сашок».
Из последнего письма Александра Матросова Лидии Кургановой.
Под шинелькой мороз по спине:
впереди — два оскаленных дзота.
Снова жертвы поганой войне
принесет в этом бое пехота.
Белый снег так беспечно красив
и невинен без пепла и крови.
Пальцы в щепоть: «Господь, пронеси!»
А ушанку — потуже на брови.
Солнце с Запада красным комком
слепит нас, распадаясь на части.
По искристому полю ползком
приближаемся к огненной пасти.
Нам в атаке не встать в полный рост:
тут же веер свинцовый накроет!
И для каждого выбор непрост —
быть живым иль посмертным героем.
Пулемет речью длинной трещит,
в амбразуре стволом полыхая.
Вдруг заглох: человеческий щит
с кровью воздух последний вдыхает.
Пот ручьями стекает по лбам
всех, оставшихся жить после боя.
Что ж, играет с солдатом судьба?
Нет! Солдат управляет судьбою!
Утирает слезу командир,
хоть имеет он нервы как тросы:
— Ну, немецкая мразь, погоди!
Костью в горле вам встанет Матросов!
Кровь по наледи струйкой течет.
Позади — два поверженных дзота.
Лучше жизнь, чем извечный почет...
И скорбит над героем пехота.
Под шинелькой мороз по спине:
впереди — два оскаленных дзота.
Снова жертвы поганой войне
принесет в этом бое пехота.
Белый снег так беспечно красив
и невинен без пепла и крови.
Пальцы в щепоть: «Господь, пронеси!»
А ушанку — потуже на брови.
Солнце с Запада красным комком
слепит нас, распадаясь на части.
По искристому полю ползком
приближаемся к огненной пасти.
Нам в атаке не встать в полный рост:
тут же веер свинцовый накроет!
И для каждого выбор непрост —
быть живым иль посмертным героем.
Пулемет речью длинной трещит,
в амбразуре стволом полыхая.
Вдруг заглох: человеческий щит
с кровью воздух последний вдыхает.
Пот ручьями стекает по лбам
всех, оставшихся жить после боя.
Что ж, играет с солдатом судьба?
Нет! Солдат управляет судьбою!
Утирает слезу командир,
хоть имеет он нервы как тросы:
— Ну, немецкая мразь, погоди!
Костью в горле вам встанет Матросов!
Кровь по наледи струйкой течет.
Позади — два поверженных дзота.
Лучше жизнь, чем извечный почет...
И скорбит над героем пехота.
Александр Матросов совершил свой подвиг не 23-го, а 27 февраля 1943 года, на третий день своего пребывания на фронте. И было ему тогда всего 19 лет...
Живые и мертвые. Апрель 1945 года
Бой закончен вчера, а дымится земля до сих пор.
— Эй, сюда, медсестричка! Живой я, но мне очень больно!
Я дополз бы и сам, кабы был под рукою топор,
чтобы враз отрубить от ноги почерневшую голень.
Я всю ночь пролежал в изумрудной весенней траве.
Весь продрог до костей в этой мокрой от крови шинели.
И костлявой с косою шаги я считал в голове,
ан, видать, пожалела старуха меня на исходе апреля.
Я прошел всю войну, и до боли обидно сейчас
просто кровью истечь, не дойдя до Рейхстага в Берлине.
Столько вынести было на этих солдатских плечах,
чтобы в поле немецком лежать, подорвавшись на мине?!
Мне всего двадцать пять будет в этом победном году.
Жизнь еще впереди, даже если протезы приладят.
Ты, сестренка, меня до санбата... Я сам не дойду...
Покурить бы... Кисет отсырел, будь он трижды неладен!
Что-то мутит внутри и уже головы не поднять.
Ну, а ты попытайся, быть может, еще и не поздно?
Удавалось живым мне всегда выходить из огня.
Где же небо? Я вижу лишь черные звезды...
— Эй, сюда, медсестричка! Живой я, но мне очень больно!
Я дополз бы и сам, кабы был под рукою топор,
чтобы враз отрубить от ноги почерневшую голень.
Я всю ночь пролежал в изумрудной весенней траве.
Весь продрог до костей в этой мокрой от крови шинели.
И костлявой с косою шаги я считал в голове,
ан, видать, пожалела старуха меня на исходе апреля.
Я прошел всю войну, и до боли обидно сейчас
просто кровью истечь, не дойдя до Рейхстага в Берлине.
Столько вынести было на этих солдатских плечах,
чтобы в поле немецком лежать, подорвавшись на мине?!
Мне всего двадцать пять будет в этом победном году.
Жизнь еще впереди, даже если протезы приладят.
Ты, сестренка, меня до санбата... Я сам не дойду...
Покурить бы... Кисет отсырел, будь он трижды неладен!
Что-то мутит внутри и уже головы не поднять.
Ну, а ты попытайся, быть может, еще и не поздно?
Удавалось живым мне всегда выходить из огня.
Где же небо? Я вижу лишь черные звезды...
Молитва на Братской
Над камином стучат ходики.
Где упали друзья — холмики
навсегда заросли травами.
До сих пор их дома в трауре...
Р. Рождественский
Где упали друзья — холмики
навсегда заросли травами.
До сих пор их дома в трауре...
Р. Рождественский
Всевышний! Дай в руки мне силу и мощь чародея!
Всех павших тогда окроплю я живою водой.
Восстанут из праха герои... И враз поредеют
на Братских печальные списки и армии вдов.
С плечей отряхнут груз сырой и тяжелой землицы,
пластом закрывавшей их доблесть и подвиг от нас.
Как в сказке предстанут пред нами солдатские лица,
сверкнут сквозь патину неброские их ордена.
Обнимут друг друга по-братски, как раньше бывало.
Нальют из заначенных фляжек по сотке «за жизнь»
и вспомнят без слез про атаки, походы, привалы,
прорывы, обозы, окопы, снега, блиндажи,
бомбежки, полуторки, танки, сожженные села,
кресты, переправы, зенитки, санбаты и кровь.
И песни споют под раскаты тальянки веселой,
так гревшей их души суровой военной порой.
Запрыгнут в теплушки, и сцепки зазвякают резко,
бойцов унося к их домам, городам и родне.
Вновь будут в оконцах навстречу мелькать перелески
в совсем непохожей на прежнюю землю стране.
Они возвратятся... Увы, это вряд ли возможно:
живая вода не воротит то время назад.
Вот только озноб до сих пор пробегает по коже,
когда я у Братских смотрю ветеранам в глаза.
Всех павших тогда окроплю я живою водой.
Восстанут из праха герои... И враз поредеют
на Братских печальные списки и армии вдов.
С плечей отряхнут груз сырой и тяжелой землицы,
пластом закрывавшей их доблесть и подвиг от нас.
Как в сказке предстанут пред нами солдатские лица,
сверкнут сквозь патину неброские их ордена.
Обнимут друг друга по-братски, как раньше бывало.
Нальют из заначенных фляжек по сотке «за жизнь»
и вспомнят без слез про атаки, походы, привалы,
прорывы, обозы, окопы, снега, блиндажи,
бомбежки, полуторки, танки, сожженные села,
кресты, переправы, зенитки, санбаты и кровь.
И песни споют под раскаты тальянки веселой,
так гревшей их души суровой военной порой.
Запрыгнут в теплушки, и сцепки зазвякают резко,
бойцов унося к их домам, городам и родне.
Вновь будут в оконцах навстречу мелькать перелески
в совсем непохожей на прежнюю землю стране.
Они возвратятся... Увы, это вряд ли возможно:
живая вода не воротит то время назад.
Вот только озноб до сих пор пробегает по коже,
когда я у Братских смотрю ветеранам в глаза.
Сорок первый
...листая фронтовой альбом
С детства кожей гусиной войну я всегда ощущаю,
открывая отцовский альбом, святу память храня.
Люди с фоток военных глядят... И, возможно, прощают,
что ходили в шальные атаки они без меня.
Вот в закадровом глянце видны мне следы батальонов,
с кровью вдавленных в землю тяжелой немецкой броней,
и комдивы во френчах, пропитанных потом соленым,
не сумевшие сладить с подставленной им западней.
Прокричит политрук, поднимая в атаку пехоту.
Глохнут уши от взрывов, свистит смертоносный свинец.
Я в траншее лежу, захлебнувшись кровавою рвотой,
оттого что меня придавил серолицый мертвец.
Вновь как будто вдыхаю я дым от снарядного тола,
запах вздыбленной глины и смрад ржаво-серых бинтов.
Труб печных частоколом в глаза мне сожженные села
и воронки, забитые пушечным мясом фронтов.
Блиндажи в три наката и бруствер, от ливней осклизлый,
концентрат из гороха, галеты с болотной водой,
и на братских могилах фанерно-звездчатые призмы
маячками торчат вдоль рокад серой скорбной грядой.
Я не знаю, зачем давит на сердце мне сорок первый,
и листаю военный альбом с тяжким грузом вины,
но ни ночи бессонные, ни воспаленные нервы
не заменят того, что родился я после войны.
открывая отцовский альбом, святу память храня.
Люди с фоток военных глядят... И, возможно, прощают,
что ходили в шальные атаки они без меня.
Вот в закадровом глянце видны мне следы батальонов,
с кровью вдавленных в землю тяжелой немецкой броней,
и комдивы во френчах, пропитанных потом соленым,
не сумевшие сладить с подставленной им западней.
Прокричит политрук, поднимая в атаку пехоту.
Глохнут уши от взрывов, свистит смертоносный свинец.
Я в траншее лежу, захлебнувшись кровавою рвотой,
оттого что меня придавил серолицый мертвец.
Вновь как будто вдыхаю я дым от снарядного тола,
запах вздыбленной глины и смрад ржаво-серых бинтов.
Труб печных частоколом в глаза мне сожженные села
и воронки, забитые пушечным мясом фронтов.
Блиндажи в три наката и бруствер, от ливней осклизлый,
концентрат из гороха, галеты с болотной водой,
и на братских могилах фанерно-звездчатые призмы
маячками торчат вдоль рокад серой скорбной грядой.
Я не знаю, зачем давит на сердце мне сорок первый,
и листаю военный альбом с тяжким грузом вины,
но ни ночи бессонные, ни воспаленные нервы
не заменят того, что родился я после войны.
Фронтовые письма
Треугольники-птицы,
оригами войны.
Горьких судеб страницы
и страшны, и нежны.
Далеки расстоянья
от фронтов до тылов.
Письма — связь расставаний
через магию слов.
Карандашные строчки
на случайных листках
о боях, и о прочем
мимо политрука.
На трехтонках надсадных,
на бипланах ночных
достигал адресатов
треугольник с войны.
Жили люди в разлуках
от письма до письма.
Эту радость без стука
приносили в дома.
Лишь конверты-квадраты
из бумаги штабной
возвещали о Братских,
опылив сединой.
Рассыпáлась из армий
похоронок крупа
обо всех, кто с плацдармов
в рай солдатский попал,
и по строчкам казенным
растекалась слеза,
как помин вознесенным
высоко в небеса.
Письма нам возвращают
пласт военных времен,
только вот не вмещают
миллионы имен,
миллионы улыбок
нерожденных детей,
многотонную глыбу
горя, бед и смертей.
Почту деда в пакете
с пожелтевшей тесьмой
прочитаю я детям…
И в письме за письмом
мы услышим звучанье
затаенной струны
в треугольниках-чайках
незнакомой войны.
оригами войны.
Горьких судеб страницы
и страшны, и нежны.
Далеки расстоянья
от фронтов до тылов.
Письма — связь расставаний
через магию слов.
Карандашные строчки
на случайных листках
о боях, и о прочем
мимо политрука.
На трехтонках надсадных,
на бипланах ночных
достигал адресатов
треугольник с войны.
Жили люди в разлуках
от письма до письма.
Эту радость без стука
приносили в дома.
Лишь конверты-квадраты
из бумаги штабной
возвещали о Братских,
опылив сединой.
Рассыпáлась из армий
похоронок крупа
обо всех, кто с плацдармов
в рай солдатский попал,
и по строчкам казенным
растекалась слеза,
как помин вознесенным
высоко в небеса.
Письма нам возвращают
пласт военных времен,
только вот не вмещают
миллионы имен,
миллионы улыбок
нерожденных детей,
многотонную глыбу
горя, бед и смертей.
Почту деда в пакете
с пожелтевшей тесьмой
прочитаю я детям…
И в письме за письмом
мы услышим звучанье
затаенной струны
в треугольниках-чайках
незнакомой войны.