Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

МАРК ВЕЙЦМАН

БЫЛОЕ И ЛЮДИ
Главы из книги

Мастер человеческого общения. ЛЕОНИД ТЁМИН

Если бы Леонид Самойлович Тёмис (Тёмин) дожил до наших дней, то уже отпраздновал бы своё 80-летие. Увы, его жизнь оборвалась гораздо раньше – в 83-м, почти сразу же после 50-летнего юбилея. И – неожиданно. Прилетел из Москвы в Тбилиси по переводческим делам (переводил грузинских поэтов). Уже в аэропорту почувствовал себя плохо, потерял сознание, угодил в реанимационное отделение больницы, где и скончался. Причина смерти – опухоль мозга, о которой ни он, ни его родные, ни врачи, лечившие его от совсем других болезней, абсолютно ничего не знали.
Лёнина дочь от первого (киевского) брака Таня вскорости прислала мне его последнюю фотографию и некролог, вырезанный из грузинской республиканской газеты "Заря Востока". В нем, как водится в подобных случаях, было воздано должное таланту и творческим достижениям покойного поэта, но особый упор был сделан на его личные качества. В частности, сказано: "Мастер человеческого общения". Что более чем справедливо. А ещё, сообщила Таня, что похоронен её отец на самом престижном тбилисском кладбище, на горе Мтацминда.

…В ноябре 61-го года, оказавшись на автовокзале Макеевки, я долго, но безуспешно пытался обнаружить большие чехословацкие автобусы – "Шкоды" с надписью "Макеевка – Сталино". То есть сами-то эти автобусы имелись в наличии, но следовали они до какого-то неведомого Донецка. В ответ на мои недоуменные вопросы услышал, что город Сталино, в прошлом – Юзовка, только что вновь переименован, и отныне называется он - Донецк. В результате я пропустил ближайший автобус и, чтобы скоротать время до следующего, направился к газетной витрине. Полполосы какой-то центральной газеты, кажется, "Известий", занимали стихи незнакомого мне поэта Леонида Тёмина с врезкой Самуила Яковлевича Маршака.
Много лет спустя я прочитал в воспоминаниях Евдокии Ольшанской: "В Киеве жил молодой, талантливый и очень больной поэт Леонид Тёмин. Маршак любил его и относился к нему, как к сыну..."
Я так зачитался, что пропустил и следующий автобус.

Дождя косые линии
Весь мир перечеркнули
И водяные лилии
По лужам вверх взметнули...

Или:

Я не люблю вечнозелёных,
Листвой шуршащих год подряд.
Мне ближе - ясеней и клёнов
Сезонный северный наряд.

Его ветрами злыми косит,
Корежит засухи набег,
Его срывает наземь осень,
Его хоронит первый снег...

Стихотворение было построено на противопоставлении многострадальных северных деревьев "открыточным красавицам" – пальмам, которым не вредят даже резкие перепады погоды, ибо они легко принимают любую "смену конъюнктур". Так сказать, дурак не заметит, а умный поймёт...
Особенно поразило стихотворение, посвящённое матери Семёна Гудзенко Ольге Исаевне, "В гостях у матери поэта", в частности, его концовка:

...Я шагаю по Садовому,
В такт стиху шаги печатая,
Ждёт меня работа новая,
Жизнь, нисколько не початая,

И к чертям слова щемящие
Утешения и жалости!
А поэты – настоящие –
Умирают не от старости...

Не подозревал, должно быть, автор, что две заключительные строки – не только о Гудзенко, но и о себе...

Три года спустя, в 1964-м году, я в составе делегации Донецкой области оказался в Харькове, куда собрали молодых литераторов юго-восточных областей Украины. На пленарном заседании все кому не лень костерили Бориса Чичибабина за идейную порочность. Недавно в магазине "Поэзия" выступал Евгений Евтушенко. Рассказывали, что желающим его послушать в магазине не хватило места. Пришлось "выйти на волю". Собралась толпа. Вдруг у поэта "сел" голос, и тогда ему с балкона спустили чашку с тёплым молоком...
На поэтическом семинаре, признаться, было скучновато. Произведения его участников, мягко говоря, не вдохновляли. Так же, как и выступления оппонентов. И тут появился хромающий человек с палочкой. "Тёмин, – шепнул мне Юрий Милославский, в ту пору 19-летний актер Харьковского кукольного театра, участник знаменитой чичибабинской студии, мой добровольный гид и истолкователь местных литеатурных реалий. – Между прочим, закадычный друг Бориса Алексеевича".
Лёня немного послушал, полистал рукописи и попросил слова. Его выступление произвело эффект разорвавшейся бомбы. А он ведь не сказал ничего особенного, просто назвал вещи своими именами. Озвучил фамилии двух-трех участников, чьи стихи его "зацепили". В том числе и мою. Потом мы немного поговорили, обменялись комплиментами и адресами. Пришел Борис Алексеевич. Вышли вместе – Тёмин с Чичибабиным и мы с Юрой. Нам было не по пути. Вдруг услышали голос Тёмина: "Ребята! Может быть, пообедаем вместе?" До сих пор корю себя за то, что это предложение тогда отклонил. Вероятно, из-за его неожиданности. К тому же не хотелось
внедряться в дружеское общение двух замечательных поэтов. "Тогда жду вас на своем выступлении!" – крикнул Лёня вдогонку.
Выступление Леонида Тёмина в зале "чичибабинского" клуба собрало полный зал. Разумеется, здесь были и все студийцы Бориса Алексеевича. Юра знакомил меня с ними. Запомнился улыбчивый – уже не подросток, а юноша – Эдик Савенко, по кличке Лимон (действительно, его коротко остриженная белесая голова напоминала этот плод), в будущем, Эдуард Лимонов. Их всех связывали, судя по разговорам, многочисленные общие интересы. Сообща ругали "асадистов", под которыми разумели литераторов-приспособленцев, авторов рифмованных поучений и апологетов прописных истин. Похоже, жизнь в этой среде так и кипела. Тут же мне вручили, по просьбе Юры, совписовскую книгу Чичибабина, кстати, уже кому-то подписанную, которую я дотоле долго и безуспешно разыскивал.
Лёня начал своё выступление с заявления: "Скандала не будет!" Оно предназначалось, конечно, в основном для несомненно присутствовавших в зале гэбистов, курирующих культуру, так называемых "любителей искусств", и означало, что будут читаться лишь залитованные, то есть опубликованные и, следовательно, прошедшие через горнило цензуры стихи. Хотя, подогреваемый восторженной реакцией зала, Тёмин читал, конечно, и другие.
В зале присутствовала его мама, Ева Фридриховна, к которой он иногда обращался со сцены за советом: а теперь, мол, что читать? Это? Или лучше - это?
И вдруг – как обухом по голове: "Я тут недавно познакомился с поэтом Марком Вейцманом и его стихами. И хочу, чтобы вы тоже их услышали! Давайте, Марк, на сцену". И уселся за столик рядом с доброжелательно улыбающимся, бородатым тогда, Чичибабиным. Куда тут денешься, пришлось читать...

Моё эпистолярное общение с Лёней (некоторые письма писала под его диктовку Ева Фридриховна, что означало – болеет), кроме ряда мировоззренческих и эстетических совпадений, выявило и такой любопытный факт. В нашем родном Киеве мы были соседями: он жил в шестиэтажке, прямо "за спиной" Владимирского собора, я – слева от собора (улица Франко, 36). То есть мы обитали на расстоянии 50 метров друг от друга. Оба в детстве гоняли мячи на пустыре, примыкавшем к собору. Для меня Тёмин стал чем-то вроде старшего брата (разница в возрасте – 5 лет). Одно своё стихотворение, посвящённое ему, я назвал "Двойник", другое –"Предтеча".
Практически совпали сроки переезда Тёмина в Москву и моего поступления в Литинститут. Появилась возможность живого общения.
Кое-что из того, что осталось в памяти.
Бедно одетый человек просит сигаретку. Тёмин отдаёт ему всю пачку. В очереди за пивом работяги принимают его за своего.
Из уст Тёмина впервые слышу историю о том, как Сарик, то есть Семён Гудзенко, вышвырнул из киевского ресторана "Динамо" двоих подвыпивших военных лётчиков, громогласно высказывавшихся по поводу "этих жидов"...
Прихожу в гости и, как академик Ландау, переступивший порог лаборатории Нильса Бора, молодые сотрудники которого были вооружёны игрушечными пистолетами, сразу же получаю в лоб шариком от настольного тенниса. А после мы с Лёней соревнуемся в меткости, стреляя по мишеням, несмотря на увещевания Евы Фридриховны перейти к застолью. По большому счёту непосредственного, порывистого Лёню можно было бы назвать по Белинскому – "детским человеком"... На письменном столе – портрет Пастернака и журнал "Байкал" с крамольным сочинением Аркадия Белинкова "Сдача и гибель советского интеллигента. Юрий Олеша"...
А вот рассказ Тёмина о совместном с Евтушенко выступлении перед преподавателями и студентами МГУ: "Такое впечатление, что "Евтух" хочет сесть и сделаться национальным героем-мучеником. Читал всё подряд, несмотря на то, что его строго предупредили перед выступлением – только залитованное!"
...Вечер для выпускников московских школ в Центральном доме работников искусств. Тёмин радостно возбуждён: ребята выразили желание встретиться именно с ним. Спрашивает: "Что им почитать?" – "Конечно, "Смерть чиновника" – отвечаю. Дело в том, что Лёне пришлось немного поучительствовать, ведь по образованию он филолог, окончивший Киевский университет: "Служил я в санатории детей-ревматиков". Полагал он, что детей развеселит смешной чеховский рассказ. Но реакция учениц его сильно расстроила: "В палате старших девочек – многоголосый плач": "Для них и смерть чиновника – не смех, – а чья-то смерть"... Ребята в зале слушали его, затаив дыхание...
Узнав, что я участник литинститутского семинара Доризо, при встречах с Николаем Константиновичем Тёмин постоянно пытался "замолвить" за меня "словечко". А Доризо рассказывал об этом мне, смеясь, и называет Лёню – "этот, с палочкой", хотя отлично знал его имя. Ещё бы! Ведь Гелена Великанова, бывшая жена Николая Доризо, по всей стране с огромным успехом исполняла песню "Девушки сидят на подоконнике" – на слова... Тёмина! При том что музыку к ней написал не кто иной, как великолепный Кирилл Молчанов, его, Доризо, давний друг и соавтор. Двойная измена!
Вообще-то это замечательное по интонации и настроению стихотворение называлось "Брошенная песенка":

Девушки сидят на подоконнике,
Обнявшись, вполголоса поют,
Где-то их, наверно, ждут поклонники,
Ну и пусть немного подождут.

Девушкам ни капельки не грустно,
Просто с грустной песней по пути,
Полон ожиданий и предчувствий
Простенький, доверчивый мотив.

То ли голоса берут за душу,
То ли просто песня хороша...
И не знают девушки, что слушаю
Я за дверью пенье, чуть дыша.

Оборвут, не кончив, и со смехом
Побегут с ребятами в кино
И оставят песню грустным эхом
Биться в засиневшее окно.

Брошенную песню пожалею,
Отворю тихонько дверь мою,
В комнату впущу и, как сумею,
Всё, что я запомнил, допою...

Восторженное повествование о поездке в Польшу. Перевёл с польского прекрасную пьесу. Получил от этой работы огромное удовольствие, да ещё и заработал неплохо. "Это вроде бы тебя отлично накормили в ресторане, а денег не взяли, наоборот, – заплатили!"
А ещё – в Польше существует некая ностальгия по евреям, её покинувшим.
Но вот что пишет о другой поездке Тёмина в Польшу, уже в составе писательской делегации, её руководитель, небезызвестный националист и антисемит Станислав Куняев: "Четвёртым в нашей делегации был Леонид Тёмин. Одного еврея, тем более в Польшу, мне должна была навязать наша иностранная комиссия". Первым, был, разумеется, сам Куняев, вторым – Олег Чухонцев, третьим – Валентин Сорокин. В выборе Чухонцева, как явствует из статьи, её автор прельстился мнением о нём Давида Самойлова: "Очень талантлив, но, кажется, малость русопятит" – и надеждами перетянуть Олега в "национальный" лагерь. К счастью, его надежды в этом смысле не оправдались. Зато Валентин Сорокин, полная бездарность, но "рабочая косточка", оказался вполне надёжен.
А вот с Тёминым получилась неувязочка. Сначала он привел в бешенство руководителя делегации, процитировав из блоковского "Возмездия":

Не так же ль и тебя, Варшава,
Столица гордых поляков,
Дремать придумала орава
Военных русских пошляков...

Затем оскорбил – после того, как тот высказал своё мнение о только что появившемся на экранах фильме "Кабаре" (дело было в 1978 году). В ответ на заявление Куняева о том, что одна из сюжетных линий фильма – ариец влюбяется в еврейку – свидетельствует о том, что фильм пропагандистсткий и пошлый, а "кривляка Минелли лупоглаза, вульгарна и похожа на акулу", Лёня, обращаясь к нему, произнес: "Сволочь! Не-на-ви-жу!"
И наконец - исчез: "На другой день нам нужно было ехать в Краков, но мы не нашли Тёмина в гостинице. Однако местные писатели еврейского обличья заявили, что Лёня не пропадёт, что о нём есть кому позаботиться."
Что говорить, хорошенькую свинью подложил с виду благодушный, нескандальный и благожелательный Лёня своему, мягко говоря своеобразному "руководителю". Немудрено, что тот всячески пытается его очернить, но, чтобы продемонстрировать свою "беспристрастность", приводит свидетельство о Тёмине Юнны Мориц, выросшей в Киеве и дружившей с Лёней: "О, Лёня! Он в молодости поражал нас своим остроумием, способностями, обаянием. Он был самым талантливым из нас. Но потом с ним случилась беда – травма тазобедренного сустава, множество неудачных операций". Далее Юнна Пинхасовна якобы сказала: "Чтобы не страдать от болей, он пристрастился к наркотикам". Куняев делает вывод: стало быть, деградировал! Резонный вопрос к очернителю: "Зачем же в таком случае вы выбрали именно его из трехзначного числа московских писателей-евреев?
Никогда я не видел Леонида в состоянии наркотического опьянения или отравления. А вот выпить он действительно любил. Что правда, то правда. Но выпивка лишь усиливала его человеческое обаяние, подшофе он становился более раскованным и остроумным, замечательно читал стихи – свои и чужие, которых знал и любил великое множество. На выступлениях его часто просили прочесть мою любимую "Трын-траву", которую и теперь, по прошествии многих лет, я цитрую по памяти:

Народный лекарь прав:
Я славлю мудрый дар
Сварить из диках трав
Целительный отвар.

У них особый цвет,
У них особый нрав!
Каких-де только нет
На белом свете трав, -

И даже есть одна
Травинка-приворот.
Но мне как раз нужна
Трава наоборот.

Готов искать я год,
Готов искать я два
То место, где растёт
Такая трын-трава.

Я бы не счёл за труд,
Я б заготовил впрок
Для тягостных минут
Пузатый пузырёк...

Вот встречусь я с тобой.
Ты скажешь мне: – Постой!
(Я сразу – хлоп настой,
И пузырёк пустой).

– Зачем, – скажу, – стоять?
Иди своим путём,
Ведь ты не только мать,
Ты и жена притом.

Зачем, чтоб у мужей
Болела голова?
К тому же, ей-же-ей,
Всё это трын-трава!

А прошлое не в счёт,
Любовь мертвым-мертва...
Так где ж она растёт
Такая трын-трава?!

Существует замечательный документальный рассказ Александра Шарова (Шеры) "Подарок больному товарищу". Имя товарища при этом не называется, но друзья и близкие Тёмина, конечно же, понимают, о ком речь. Подарок – это несколько трехлитровых бутылей дефицитного пива, за которым нужно было выстоять длиннющую очередь, но два друга – сам Шера и Юрий Домбровский – растолкав жаждущих, получают искомое. Я вижу, как бережно несут они бутыли по улице окраинного Черкизово, как осторожно поднимаются по узкой лестнице старого дома, где обитает Лёня со свой московской женой Мариной и дочерью Машенькой, на четвертый, кажется, этаж, как вздыхают с облегчением: донесли!
И вот из комнаты Тёмина уже доносятся его приветственные восклицания. Но Марина коршуном налетает на визитеров: "Вы же знаете, что Лёне нельзя!" За сим следует смущенное топтание в передней, в результате которого бутыли разбиваются. Катастрофа! А ведь счастье было так близко!

...Всё чаще, приходя к Тёмину, я заставал его в постели. Иногда, особенно если поблизости не было Марины, он отработанным движением доставал откуда-то из-под кровати бутылку спиртного и две рюмки. Я видел, что здоровье его ухудшается, но он был весел, оптимистичен, писал, переводил и даже иногда выбирался из дому.
В 79-ом году я пришел к нему с сыном Мишей, абитуриентом одного из московских вузов. "Миша, – спросил его Тёмин, – ты запомнил дорогу? Так вот – приходи или звони в любое время суток. Мой дом – твой дом". И Миша приходил и звонил. А весной 83-его года прерывающимся от волнения голосом сообщил мне по телефону: "Леонид Самойлович умер"...
На пороге жизни так важно встретить "правильного" человека и ощутить с его стороны моральную поддержку, восхититься его талантом и вдохновиться его примером. Который к тому же относится к тебе "с любовью, верой и надеждой" – как заканчивается дарственная надпись на одной из книг Лёни, адресованная мне.

Мальчишку Лёньку Тёмиса
Не знал я, не любил.
А вот поэта Тёмина
Признал и полюбил.

А между тем впоследствии
Возьми да окажись,
Что жили по соседству мы
Без малого всю жизнь.

И нам обоим памятны
Старинный дом и двор
И в голубое впаянный
Владимирский собор.

Окурок в пальцах комкая,
Читал он в тишине.
О ком это? О ком это?!
Да это ж обо мне!

Он знает все подробности!
Но там, где я немел,
Он всё сказал без робости,
Как думал и умел.

...Под звуки труб рыдающих
Ушёл он далеко
От музы, проживающей
По улице Франко.

Там липы довоенные
И сорная трава
Внушают сокровенные,
Нестёртые слова,

Кресты пылают золотом,
Хоть жизнь уже не та,
И веет лютым холодом
От чистого листа...


В прошедшем времени. АЛЕКСАНДР МЕЖИРОВ

После того, как ушёл из жизни Александр Петрович Межиров (22 мая 2009 года, в Нью-Йоркском госпитале,), я всё чаще и чаще обращаюсь к его книгам и стараюсь в мельчайших подробностях припоминать детали нашего общения. В сентябре нынешнего года, кстати, ему могло бы исполниться 90.
А в июле 91-го, впервые войдя в калитку Дома творчества имени Яна Райниса (Дубулты), я оказался прямо перед ним, сидящим на скамейке, и поздоровался. Мы были знакомы шапочно (как-то я побывал на занятиях его поэтического семинара на Высших литературных курсах). «Встретимся в столовой» – сказал А.П. Столовской распорядительнице безапелляционно заявил, указывая на нас с женой: «Эти люди будут сидеть со мной». Оказалось, что до этого в течение двух месяцев он столовался в одиночестве, за маленьким столиком. Поэтому распорядительница удивилась, но возражать не посмела.
Это был подарок судьбы. Стихи мэтра ошеломили меня ещё в юности. Из глубоко почитаемых мною «стихотворцев обоймы военной» я особо выделял для себя его и Бориса
Слуцкого. Кстати говоря, Межиров не шибко «праздновал» представителей этой обоймы, хотя с некоторыми и приятельствовал. Вообще в оценках своих он был жёсток, если не жесток. В посвящённом ему стихотворении я тогда написал:

Впопыхах аргументы ища
Или доводы слушая Ваши,
Я не чувствовал вкуса борща
И овсяной литфондовской каши.

Стихотворческой рати столпы
Были Вами камнями побиты.
Вы клеймили любимцев толпы
И костили кумиров элиты.

Этот пошл и рассудочен тот,
У Искусства иные масштабы.
Божий суд, а не гамбургский счёт
Нужен здесь для начала хотя бы,

Не рукой – перебитым крылом
Воплощается Вечная драма...
Сидя с Вами за общим столом,
Похудел я на три килограмма.

Ни один не сходился пасьянс,
Не предвиделось денег и славы.
Оставался лищь маленький шанс,
Так как были Вы, кажется, правы...

О Цветаевой: «Возьмите её четырехтомник. Это же невозможно читать!»
О Бродском: «Сухо, сконструировано...». Говорю: «Александр Петрович! Если бы Вам предоставилась возможность составить его «Избранное», сколько бы вещей Вы в него отобрали?» Молчит...Улыбается... «Тридцать?» – «Нет». «Двадцать?» – «Нет». «Сколько же?» – «Одно». «Какое?» – «Памяти друга (...Имяреку тебе...»). Называю имена современных маститых поэтов – «Нет, нет и нет...»
Бесспорные любимцы – Ахматова, Ходасевич. Из современников – в первую очередь Семён Липкин. «Его поэма «Техник-интендант», та, над которой плакала отнюдь не сентиментальная Ахматова, гениальна... А «Зола»? А «Бьётся бабочка в горле кумгана...»? Кстати, – вот яркий пример того, как одна строка может позволить судить об уровне дарования поэта». Это последнее стихотворение – об «элегантном варшавском потном» – еврее, беженце от фашистов, оказавшемся в горах Киргизии, любит читать наизусть, восторгаясь интонацией: «...За горами туман, за туманом – вы подумайте только! – Китай!» Ему нравится небольшая поэма Евгения Рейна «Няня», где в финале появляется «Луи Армстронг, архангел чернокожий», со своей волшебной трубой, звуки которой разносятся над землёй – «американской, русской и еврейской»; и его же стихотворение «В последней, пустой электричке...»
Ещё в конце 60-ых я пристутствовал в ЦДЛ на юбилейном вечере одного весьма посредственного поэта, который числился в друзьях Межирова. Выступавший на вечере А.П., к моему удивлению, прочёл большой корпус его стихов наизусть. Память его была феноменальной. Однако, думается, читал он современную поэзию не слишком внимательно. Обрадовался, например, когда я указал ему на одно замечательное лирическое стихотворение Евгения Винокурова, его давнего друга, о котором он и представления не имел: «Обязательно расскажу об этом Жене, а то он последнее время что-то захандрил, считает, что не нужен никому и всеми забыт»... Ряд сильных и весьма популярных стихотворений Леонида Мартынова никогда не читал...
О Пастернаке: «Бориса Леонидовича погубил не «Доктор Живаго». Его погубил антисемитизм. Кстати, премию ему следовало дать не за роман, а за стихи».
Рассказывает, как в самый разгар антипастернаковской кампании бежал на Кавказ, дабы не присутствовать на позорном судилище. Вспоминает, как при нём Мартирос Сарьян распекал поэтессу Сильву Капутикян за участие в травле «внутреннего эмигранта».
Заходит речь о Станиславе Куняеве. «Он, – замечает А.П., – «пошёл в народ» благодаря строке «Добро должно быть с кулаками», подхватил эту фразу, походя брошенную Светловым». И добавляет: «Чудовище!» Впрочем, это слово он употребляет частенько по отношению ко многим своим собратьям по перу и вообще людям известным и публичным.

Чудес на свете повидав немало
И множество затронув важных тем,
Когда почти что дней моих не стало,
Я был ошеломлён однажды тем,
Как два добропорядочных злодея,
Известности всесветной короли,
О чём-то большем истово радея,
Ребёнка в жертву славе принесли.

О чём это? Может быть, я ошибаюсь, но полагаю, о том, как создавалась дутая репутация «гениальной» пятилетней «поэтессы» Ники Турбиной, ибо разговор об этом у нас, как говорится, имел место...
Очень его впечатляет проза Юза Алешковского. Особенно «Синенький скромный платочек» и «Кенгуру»...

…Уже почти полгода он живёт в Доме творчества один. Жена в Москве, дочь в Англии, любимая внучка Анна в США. На столе потрепанное Пятикнижие, видавшая виды пишущая машинка, пустая бутылка из-под местной самопальной водки, початая банка овощных консервов явно не первой свежести, диктофон. Мы слушаем запись его интервью, данного корреспонденту радио «Свобода», для него важна реакция слушателей. Речь – об антисемитизме, о литературных и прочих охотнорядцах. Отец, по его словам, – из семьи потомственных французских ювелиров, евреев. Чем не повод, чтобы причислить их отпрыска к безродным космополитам? И причислили! И в этом качестве «размазывали по стенке». Недаром теперь он проходит мимо одного из своих бывших гонителей Александра Чаковского, не здороваясь, с каменным лицом. А спас его, как ни странно, Алексей Сурков: изъял из «дела» какие-то документы, вычеркнул из чёрного списка....
До обеда он работает, вроде бы выполняет некий правительственный заказ. В море не купается, на пляже не загорает. Иногда мы ходим с ним вдоль берега в Майори – слушать уличных музыкантов. Он ввинчивается в толпу, как штопор, слушает, сосредоточенно подобравшись:

Прыщавый гитарист навеселе,
Девчонка с бубном явно на игле,
Солист скулит, как пойманный зверёныш.
Что вы нашли в них, Александр Петрович,
Что различили в этой мутной мгле?
Таланта блёстку? Искорку тепла?
Фантазию? Иль тайное сиротство
Певца в толпе? Иль с гениями сходство,
Сознательно сгоревшими дотла?
Ах, если б так! Но всё-таки...Поют...
Да жаль, нельзя им, блудным детям солнца,
Счастливей стать от вашего червонца.
Они ведь всё равно его пропьют...

Зрелища, особенно сопряжённые с игровым азартом и риском , обыкновенным и творческим, бокс, гонки по вертикальной стене, полёты под куполом цирка, акробатика, бильярд, рулетка в казино – всё это органично входит в поэтическую систему Мастера. Уподобление поэта хоккеисту, вколачиваемому в бортик площадки, – характерная для него метафора. Игра понимается им в шиллеровском смысле, как «характеристика существа человеческого», а также как альтернатива демагогии, официализации всех форм общежития, диктатуре ханжества, как прорыв к свободе.
Читаем у Виктора Конецкого в «Солёных брызгах» характеристику одного из персонажей: «Игрок.Настоящий. Вечный Игрок. Я знаю ещё только одного такого Вечного Игрока – поэта Александра Межирова. Оба могут играть во что угодно, оба всегда по абсолютному счёту в выигрыше, оба превосходно владеют собой во время игры – и при проигрыше, и при выигрыше. Оба безжалостны к партнёру и всегда играют красиво...»
У кромки моря на песке расписывают «пулю» здоровенные парни, по виду – рэкетиры, с золотыми цепями на бычьих шеях. Один из них собирается уходить – срочные дела. Межиров смиренно наблюдает за игроками. «Дед, играешь? Деньги есть? Садись!» Знали бы, с кем связались...Через некоторое время А.П. с оттопыренными карманами движется по направлению к Дому творчества. За ним – двухметровый амбал: «Дед, научи! Я заплачу». – «Эх, милый! Да разве этому можно научить? Это – от Бога»...
А вот эти его строки – явно о себе: «Вскоре сделался он игроком настоящим, а это – многократно усиленный образ поэта». Две страсти владелют им – Игра и Поэзия, что по сути одно и то же. Он творец мифа, главным героем которого сам и является: успешный игрок не нуждается в литературных гонорарах.
Однажды сообщает: «Исчез стимул к работе: Аня выходит замуж за миллионера. Пора закрывать лавочку». Может быть, по своему обыкновению, блефует? А как же передача радиостанции «Свобода», которую я слышал недавно, что называется, своими ушами, - «Александр Межиров – отец русского бильярда»?
Когда, между прочим, Аня отправлялась в Америку, он попросил своего двоюродного брата Эрнста Неизвестного (ничего себе родство!), живущего в США, поддержать её там хотя бы на первых порах, помочь с устройством на работу. Так вот это, конечно же, Чудовище практически ей ничем не помогло! Кстати, задача для филологов. Дано – брат и сестра. Фамилия брата (отца А.П.) – Межиров, сестры (матери Эрнста) – Дижур. Что сие может означать?

...Неизбежный вопрос о стихотворении «Коммунисты, вперёд!» Ответ: «Мне вручили партбилет перед атакой. Из неё не вернулись более половины моих однополчан. Сдать партбилет, как это делают теперь многие, значило бы – предать память о них. Никакой я, конечно не коммунист, но «корочку» эту храню»...

Вот он, невысокий, целеустремлённый, решительный, движется к обеденному столику, немного наклонясь вперёд и раскачиваясь. Ест по солдатской привычке очень быстро. Вспоминает: «Сидя в в синявинских болотах, мы голодали. Набрели однажды на склад, в котором хранились дамские ридикюли. Варили из них похлёбку. Все зубы шатались...»
«Марк, – говорит, – вечером прошу ко мне. Я бы Вас не утруждал, но самому пить нельзя – это пьянство». – «Да я вообще-то, Александр Петрович, небольшой любитель». – «Ничего! Я буду вашим тренером». У него формула: 200+50 на брата. По 200 наливает сразу в гранёные стаканы твёрдой рукой. Выпить следует быстро, залпом. Водка местная, гнусная. Если бы знать наперёд, что прийдётся застольничать с классиком, можно было бы привезти из Украины и что-нибудь более привлекательное. Сперва закусывали бутербродами из буфета. Но однажды мэтр изрёк: «Не стоит – к ним. Это хаза!»
Держится неприступно, независимо, избегая не интересных ему и обременительных знакомств. Иногда ходит в гости к Михаилу Таничу, отдыхающему где-то поблизости. Со слов Танича сообщает, что рядом, в военном, кажется, санатории, пребывает Борис Николаевич Ельцин, успешно совмещающий пляжный волейбол с умеренными запоями.
Вдова одного прежде известного критика жалуется: «Почему-то Саша меня не замечает, не здоровается. А ведь бывал у нас дома, покойный муж о нём писал. При том - благожелательно». Спрашиваю А.П. – почему? Ответ: «Избегаю общения с профессиональными неудачниками. Вы разве не знаете, что неудачливость заразна?». Через неделю у вдовы в рижском супермаркете «уводят» сумочку со всей наличностью, документами и авиационными билетами (она – с девушкой-внучкой). «Этого следовало ожидать, – вздыхает Межиров. – Но это что...Когда-то данное семейство проживало в Харькове, и там у них крысы загрызли младенца»...
В своих предположениях и прогнозах он по большей части бывает прав.
«А знаете, Марк, ведь лет этак через пять вы будете в Израиле». А я тогда и не помышлял об этом. И что же? Оказался в Израиле. Ровно через пять лет...
Когда привозили кино, билеты следовало покупать заранее, хотя название фильма не всегда было известно. Я обычно покупал три билета, для себя, жены и А.П. По его просьбе – места у прохода. По первым кадрам мэтр безошибочно угадывал уровень фильма и в большинстве случаев почти сразу после начала сеанса покидал кинозал. Очень любил «Апокалипсис» Копполы и «Человека дождя» Левинсона.
Он любил Рижское взморье, мечтал приобрести здесь жильё. А тут как раз возникла возможность обменять московскую квартиру его престарелой тёщи на аналогичную – в Юрмале. Тем более, что местные власти, обычно не приветствовавшие подобные
операции, из уважения к Мастеру обмен разрешили. Вот мы и мотались с ним – я и жена – в качестве советчиков-оценщиков в поисках подходящего варианта, и совсем уж, кажется, дело сладилось, да вдруг пришло сообщение о том, что тёща, увы, умерла, и, стало быть, теперь квартира её – собственность Моссовета...

Две книги с его дарственными надписями и рукописными исправлениями мне особенно дороги – «Бормотуха» и «Проза в стихах», удостоенная Государственной премии СССР. Здесь в попытке «стереть со лба отметину двоякого изгойства» он пишет о русских и евреях:

Они всегда, как в зеркале, друг в друге
Отражены. И друг от друга прочь
Бегут. И возвращаются в испуге,
Которого не в силах превозмочь.
Единые и в святости, и в свинстве,
Не могут друг без друга там и тут
И в непреодолимом двуединстве
Друг друга прославляют и клянут.

Впрямую атакует «низы элиты» и толпу «охотнорядцев», которые под знаменем возрождения русской национальной и религиозной идеи исповедуют и проповедуют антисемитизм.

Там лейб-маляр, плутишка лупоглазый,
Бросал на холст валютные размазы,
В один сеанс писал хозяйке хазы
Почти что византийские глаза.

Понятно, что речь здесь не только и не столько об Илье Глазунове, но о явлении в целом. При этом поэт, отлично понимая, что «низы элиты» не останутся в долгу и расквитаются с ним сполна, обращаясь к Москве, городу в равной степени родному и ненавистному, чьи телефонные будки «пролетарской мочою разят», тем не менее заявляет:

Никогда никуда не отбуду,
Если даже, в грехах обвиня,
Ты ославишь меня, как Иуду,
И без крова оставишь меня.

Но на сей раз, подобно Бродскому, обещавшему умереть на Васильевском острове, он оказался плохим пророком: через три года эмигрировал в США.
Увы, американский период его творчества не оказался плодотворным. Примерно в 2002 году я позвонил ему в Портленд, где он тогда обитал. Александр Петрович заикался (следствие фронтовой контузии) больше, чем обычно, производил впечатление человека подавленного и беспомощного, наводил на мысль, что ещё накануне его физической кончины можно уже говорить о нём в прошедшем времени.

Александр Петрович Межиров
Не датировал стихи,
Тасовал-перетасовывал
Имена и времена.
Сколько в жизни понамешано,
Понимают игроки,
То есть те, чья суть кромешная –
Их беда, а не вина.

Александр Петрович Межиров
(с этой темы не свернём)
Понимал игры изменчивость
На коне и под конём,
Получал тычки и премии,
Не сгибался под огнём.
Говорить в прошедшем времени
Мне мучительно о нём.

Коль к судьбе твоей по-доброму
Отнеслись и книжный том
Стал души твоей подобием,
Так спасибо и на том.
А любовь и боль треклятую,
Не сравнимую ни с чем,
Календарной метить датою -
Не с руки.
Да и зачем?

Он был поэтом живым, мятущимся, «болевым», безжалостным по отношению к окружающим, но прежде всего – к себе. Его пародоксы – «О, какими были б мы счастливыми,// если б нас убили на войне!», «Почётная профессия – мошенник», «Стихотворцы обоймы военной// не писали стихов о войне...//Мы писали о жизни – о жизни! – не делимой на мир и войну» и пр. – реальнее самой реальности.
Он был безудержно смел и бескомпромиссен в прямых высказываниях –
«Артиллерия бьёт по своим».
В стихотворении «Шахматист» он пишет о поэте Владимире Мощенко и в то же время, конечно же, о самом себе:

Ну а Мощенко видит поля
И с полей на поля переходы,
Абсолютно пригодные для
Одинокой и гордой свободы.

В стихах Межирова настроение не декларируется, но рождается из его фирменной интонации, ритма, «незаёмного звука», несомненной подлинности переживания:

У человека
В середине века
Болит висок и дёргается веко.
Но он промежду тем прожекты строит,
Всё замечает, обличает, кроет,
Рвёт на ходу подмётки, землю роет,
И только иногда в ночную тьму,
Все двери заперев, по-волчьи воет.

Но этот вой не слышен никому.

В том-то и дело, дорогой Александр Петрович, что всё-таки – слышен.
После наших с Вами бесед Вы частенько напоминали: «Записывайте, Марк. Записывайте! Когда-нибудь пригодится!» И я послушно записывал. Только – зачем? И так всё помню.

Девочка-заяц. СОФЬЯ БОГАТЫРЁВА

В своих знаменитых «Воспоминаниях» Надежда Яковлевна Мандельштам пишет: «Раз мы сидели у Шкловских, пришёл Саня Бернштейн (Ивич) и позвал нас ночевать к себе. Там прыгала крошечная девочка «Заяц»; уютная Нюра, жена Сани, угощала нас чаем и болтала. Худой, хрупкий, балованный Саня с виду никак не казался храбрым человеком, но он шёл по улице, посвистывая, как ни в чём не бывало, и нёс всякую чепуху о литературе, словно ничего не случилось и он не собирался спрятать у себя на квартире страшных государственных преступников – меня и О.М. ... так же спокойно он взял ... рукописи О.М. и сохранил их».
Заяц – детское семейное прозвище Сони Ивич. Псевдоним отца стал её фамилией. Алксандр Ивич (Игнатий Игнатьевич Бернштейн) был профессиональным критиком, литературоведом, прозаиком, очеркистом, автором научно-художественных книг. Во время войны служил военным корреспондентом в лётных частях Черноморского флота в звании майора, имел боевые награды. Что не помешало власть предержащим в конце 40-ых объявить его «безродным космополитом» и лишить средств к существованию. А что приключилось бы с ним и его семьёй, если бы стало известно, что у него в квартире хранятся архивные материалы О.Мандельштама, Вл. Ходасевича и ряда других запрещённых писателей, даже страшно подумать.
Когда я впервые читал «Воспоминания» Н.Я. Мандельштам, девочка-Заяц как-то незаметно скользнула по периферии моего сознания и уж точно никак не связалась с Софьей Игнатьевной Богатырёвой, многие годы редактировавшей мои стихотворные подборки в журнале «Пионер». Хотя знал я, что Софья Игнатьевна – дочь Ивича. Понимал и то, что Богатырёва она по мужу. Но не думал, что муж её – это знаменитый переводчик Константин Богатырёв, тот самый, которого убили на пороге писательского дома в 1976 году, и при этом киллеров, естественно, не обнаружили. Тот, который, ещё будучи студентом, по доносу сексота был арестован и приговорён к смертной казни (позднее приговор был смягчён – «всего» 25 лет лишения свободы; в 1956 году Богатырёв был реабилитирован). Из уст в уста передавались слова, сказанные на его похоронах
Владимиром Войновичем: «Смертный приговор, который ему вынесли при Сталине, привели-таки в исполнение».
Во время моих нечастых наездов в Москву Софья Игнатьевна, красивая, статная, всегда со вкусом одетая, в своём кабинете в редакции «Пионера» встречала меня с неизменной приветливостью, но в её взгляде постоянно прочитывались затаённые горечь и тревога. При том, что стихи мои регулярно появлялись на страницах журнала. Теперь-то всё разъяснилось. «...Я не рассказывала Вам, – пишет она в своём недавнем письме, – о скандалах, происходивших после каждой Вашей публикации за закрытыми дверьми кабинета нашего шефа (редактора «Пионера» Станислава Фурина – М.В.). Он не был антисемитом, он просил меня «понимать ситуацию», ему самому чистили морду в ЦК, что ему оставалось, как не проделывать то же со мной?»
И я, как выяснилось, не был исключением. В числе нежелательных оказывались и более именитые авторы – Борис Слуцкий, Борис Заходер, Александр Кушнер, и даже – поверите ли? – Борис Пастернак! «Даже школьники с «сомнительными» фамилиями, – замечает Софья Игнатьевна, – появлялись на страницах журнала реже, чем мне хотелось бы... Но будем справедливы: всё-таки появлялись! Фурин вёл себя по тем временам пристойно... Конечно, пил, как вся подобная публика. Спьяну повторял шёпотом: «Я твоё досье видел – и , на мгновение трезвея. – Так совпало». Когда в начале Горбачёвской эры он выбросился на асфальт из окна своего кабинета на 11-ом этаже, я его искренне жалела. Профессиональным журналистским чутьём он понял, что время его и подобных ему подходит к концу, а в другом времени места ему не найдётся».
Авторитет Богатырёвой – редактора в литературных и издательских кругах был исключительно высок. Автор, опубликовавший стихотворный разворот у неё в «Пионере», мог смело рассчитывать на издание своей книги в «Детской литературе».
Успехи и неудачи «своих» авторов она неизменно принимала близко к сердцу. Помню, получил я от неё письмо с требованием немедленно послать свои детские книги на какой-то литературный конкурс. Дескать, с одним из его устроителей она уже обо мне говорила. Вопрос: для чего это ей было нужно? Или – впервые прочла в рукописи стихи юной Марины Бородицкой после того, как Марина уже покинула отдел поэзии. И что же? Стремглав помчалась вниз с 11-го этажа, чтобы догнать нового, никому не известного автора и выразить ему своё восхищение. А как радовалась, пробив очередную подборку, считавшуюся непроходимой!
После краха советской империи моё общение с Софьей Игнатьевной прервалось на долгие годы. И вдруг недавно с радостью обнаруживаю в американском журнале на русском языке «Время и место» отрывок из её мемуаров под названием «Как хорошо уметь читать!». В июле 41-го года в числе других писательских детей девочку-Зайца эвакуировали в Татарию, в Берсут, и определили в интернат. «Домашнее» дитя впервые в жизни лишилось родительской опеки. Тонула в Каме, из воды её вытащил Тимур Гайдар. По прибытии мамы и бабушки стала жить с ними в Чистополе, поступила в первый класс местной школы.
Однажды в их дом является странный, ни на кого не похожий человек. Мама показывает ему привезённую ею из Москвы пишущую машинку, отчего «гость приходит в неописуемый, какой-то детский восторг» и определённо нравится девочке. «Он не говорит, а гудит, слегка даже захлёбываясь: про пьесу, про машинку...Он выкладывает на кухонный стол газетный свёрток, порывшись, извлекает оттуда стопку листков, покрытых крупной летящей вязью, просит их отпечатать...» Внезапно замечает девочку и
спрашивает, как её зовут. «...Никто никогда не зовёт меня Соней – только Зайцем или Зайкой. Мне кажется, что «Заяц» звучит солиднее, вроде имени-отчества у старших, так и представляюсь гостю. Он не переспрашивает, не выказывает удивления, он, как взрослой, пожимает мне руку и говорит: «Рад с тобой познакомиться, Заяц»...
«До листков, оставленных им, дотрагиваться не велено, но о тех, которые выскакивают из-под быстрых маминых пальцев, речи не было. Улучив момент, когда в комнате никого нет, беру верхний... и в тот же миг в моём сознании возникают две реплики:

Ей нет ещё четырнадцати лет.
В Вероне есть и матери моложе.

...Лишь мгновение спустя догадываюсь, что я ПРОЧИТАЛА их!.. «Ромео и Джульетта» в переводе Бориса Пастернака стала первой книгой – точнее машинописью, которую я прочитала самостоятельно».Надеялась на счастливый конец. «Нет, всё кончилось плохо. Проплакала невесть сколько времени...
Когда Пастернак появился у нас снова, взамен «здрасьте» я сообщила ему укоризненно:

Нет повести печальнее на свете,
Чем повесть о Ромео и Джульетте,

На что он улыбнулся, выставив свои смешные зубы, но и вздохнул, как показалось мне, виновато».
История эта имела продолжение. Дело в том, что муж Софьи Игнатьевны Константин Богатырёв не только тесно общался с Борисом Леонидовичем, но своё восхищение им, по её словам, «возгонял до космических высот». 21 марта 1960 года, за 70 дней до смерти поэта, супруги Богатырёвы были приглашены на завтрак к Ольге Всеволодовне Ивинской. Пастернак был оживлён, по сравнению с чистопольскими временами «необыкновенно красив». Намерение англичан перевести и издать его ранние вещи комментировал с иронией: «Это ведь читать нельзя, это – не для людей! Это для рыб. Для аквариума». С ним происходило то, что Л.Я Гинзбург назвала «отречением от дара неимоверных сочетаний, от чуда «Сестры моей – жизни», где всё замещает и объясняет всё».
Не успели Богатырёвы возвратиться домой, зазвонил телефон, и трубка заговорила голосом Пастернака : «Костя, лицо вашей жены кажется мне знакомым. Я ведь видел её? Ребёнком? В Чистополе? Её называли тогда...» – «Зайка» – «Заяц» – поправил Пастернак...
В 1944 году в Ташкенте Надежда Яковлевна Мандельштам почувствовала, что за ней следят. Нужно было спасать рукописи Осипа Эмильевича. Анна Андреевна Ахматова привезла в Москву папку с его стихами. В течение двух лет она хранилась у Эммы Герштейн, после чего была передана Александру Ивичу. Надежда Яковлевна, приезжая в Москву, посещала дом Ивичей, где хранился архив её мужа, дополняла его, восстанавливая по памяти варианты, утверждая окончательный текст. Она была уверена, что не доживёт до того времени, когда имя Осипа Эмильевича будет свободно произноситься в СССР. И Александр Ивич не доживёт, тем более его старший брат, профессор университета Сергей Бернштейн, в библиотеке которого под обложками «Вопросов ленинизма» и учебников диамата хранились «Воронежские стихи» Мандельштама, письма Пастернака, книги с его автографами и продукция самиздата. «А вот она доживёт, – тихо проговорила, глядя на Соню, Надежда Мандельштам и, подумав, уточнила: – Может дожить».
Это было одно из первых после смерти Сталина появлений Надежды Яковлевны в доме Ивичей... В тот же день молодая девушка Соня Ивич, будущий филолог и литературовед, получила следующее письмо:
Уважаемая Софья Игнатьевна!
В Ваших руках находится единственный проверенный и расположенный в правильном порядке экземпляр стихов моего мужа. Я надеюсь, что после моей смерти, Вам когда-нибудь придётся ими распоряжаться. Я хотела бы, чтобы Вы считали себя полной собственницей их, как если бы вы были моей дочерью или родственницей. Я хочу, чтобы за Вами было закреплено это право.
Надежда Мандельштам
9 августа 1954 года.
Глядя девушке прямо в глаза и указывая на папку со стихами мужа, героическая вдова гениального поэта отчеканила: «Берегите их, девочка-Заяц!»...

Ещё в «пионерские» времена Софья Игнатьевна стала публиковать материалы из отцовского «спецхрана», а также свои комментарии, воспоминания и эссе, связанные с ними, за рубежом, а с наступлением «гласности» – и в России. Стали приходить приглашения из университетов США и Европы. «Я и оглянуться не успела, как стала профессором русской литературы в Америке, – признаётся она. – Поначалу летала взад-вперёд через океан. А потом и муж стал работать в США (профессор Юрий Васильевич Езепчук, молекулярный биолог – М.В.)» Так получилось, что уже 15 лет, сохранив российское гражданство, С.И.Богатырёва живёт в Америке. Нынче – в Денвере, столице штата Колорадо.
О ней пишут: эта женщина, рискуя попасть в ГУЛАГ, сохранила стихи опального поэта.
Называют любимицей Ахматовой, музой Бродского... Утверждение насчёт Ахматовой она считает преувеличением, хотя о встречах с ней написала. Того, что Бродский посвящал ей стихи, не отрицает, об отношениях с ним умалчивает. Что же касается стихов Мандельштама и других, еще не опубликованных материалов из архива отца, то – по ее словам – «это не только драгоценное воспоминание детства и юности, но ответственность и работа на всю оставшуюся жизнь»



Марк Вейцман - поэт, прозаик, эссеист. В 1966 году его стихотворная подборка, подвёрстанная к "Бабьему яру" Анатолия Кузнецова, была опубликована в журнале "Юность". С этого момента он и начинает отсчёт своих литературных занятий. Родился и вырос в Киеве. Окончил физико-математический факультет Черкасского пединститута и Литинститут им.Горького. Преподавал физику. Автор 13 стихотворных книг (в том числе для детей и подростков), увидевших свет в Москве, Киеве и Иерусалиме, и многочисленных журнальных публикаций. Лауреат нескольких литературных премий.
Член Федерации писателей Израиля, куда репатриировался в 1996 году, и Международного ПЕН-центра.
Недавняя книга Марка Вейцмана "Следы пребывания" удостоена премии русскоязычного Союза писателей Израиля им. Давида Самойлова как лучшая поэтическая книга года (2012-го) на русском языке.