Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

Наль Подольский

Родился в 1935 году в Ленинграде. Окончил Кораблестроительный институт и матмех ЛГУ. Кандидат технических наук.
Был членом Клуба-81. Лауреат парижской литературной премии им. В. Даля (1978; за повесть «Кошачьи истории»).
Член литературной группы «Петербургские Фундаменталисты (Неофундаменталисты)».
Повести и рассказы публиковались в сам- и тамиздате, официальной российской периодике.
Автор книг «Возмущение праха» (СПб.: Азбука, 1996); «Сон разума» (СПб.: Азбука, Терра, 1997); «Повелитель теней» (М.: Терра, 1998); «Книга Легиона» (СПб.: Астрель-СПб., 2004).



ТОТ САМЫЙ КРИВУЛИН

У него была похвальная привычка
ничего не делать, если на то не было особого настроения.
              Г. Бюргер,
              Приключения барона Мюнхгаузена

Телефонный разговор нередко начинался так:
— Тебе не кажется, Наль, что последнее время мы скучно живем?
Сие означало, что далее последует какое-либо оригинальное предложение. К примеру, написать письмо директору ЮНЕСКО с приглашением наряду с охраной памятников культуры заняться и защитой живых носителей культуры, то есть составить для андеграунда нечто вроде Красной книги.
Или купить где-нибудь необитаемый остров, чтобы основать на нем культурный центр и независимое издательство. Каталог островов, выставленных на продажу, уже лежит у Виктора на столе, а спонсоры найдутся. Да и вся затея очень быстро начнет окупаться, это точно, он уже все просчитал.
Среди выдумок Вити пустых идей не было, в том смысле, что каждая соответствовала одной из ниточек многожильного советского уголовного кодекса и припахивала лагерными сроками. Время было глухое, опасное, и на него пришлась большая часть жизни Виктора Кривулина. Будучи человеком хорошо образованным, мыслящим и талантливым, он воспринимал советскую власть как явление бессмысленное и биологически вредное, ощущая свою несовместимость с ней, можно сказать, на клеточном уровне. Подобные люди тогда оказывались перед неприятной дилеммой: либо вступить с режимом в открытый конфликт и быть пожранным снаружи карательными органами, либо затаиться, хитрить, приспосабливаться и быть съеденным изнутри бессилием, злобой и комплексом собственной продажности. Виктор избежал и того, и другого, и секрет его заключался в незлобивости. Подобно Владимиру Соловьеву, он был убежден, что даже к дьяволу надо относиться по-джентельменски. Ему нравилась присказка одного из героев Лоуренса Даррела о том, что мудрый человек не пытается убить врага, а садится на пороге своей хижины и ждет — и однажды он видит похоронную процессию. Впрочем, сам Виктор, в силу природной непоседливости, на пороге хижины не мог усидеть и суток.
Однажды он позвонил около десяти вечера и пригласил посетить его немедленно. В ответ на мои робкие возражения, что время уже для визитов неподходящее, последовало непререкаемое разъяснение:
— Дело не телефонное. Приезжай.
Мне не понравились нотки деловитой торжественности в его голосе, но что поделаешь — пришлось ехать. Поджидая меня, они вдвоем с Суреном Тахтаджяном пили портвейн. Они только что основали независимый профсоюз литераторов и приглашают меня тотчас в него вступить.
Независимый профсоюз по тем временам тянул на семидесятую статью по максимуму, и я стал осторожно отнекиваться. Основали, мол, профсоюз — вот и славно, а я здесь при чем? Оказалось, Татьяна Горичева сообщила не то из Берлина, не то из Парижа, что новый профсоюз будет зарегистрирован Всемирной федерацией профсоюзов лишь при наличии протокола общего собрания — и тогда уж никого из его членов наши власти тронуть не рискнут (?). Вот и получается: Витя — председатель, Сурен — секретарь, а мне уготована роль человека из зала, исправно голосующего «за».
Не помню, как удалось отделаться от этой истории, но в тот вечер, видя, что Сурен к ней относится с полной серьезностью, я дождался его ухода и бесцеремонно спросил у Виктора, зачем ему этот балаган понадобился? Последовал хорошо знакомый ответ:
— Мне показалось, последнее время мы скучно живем.
Я столь подробно остановился на этом эпизоде, потому что в нем хорошо видна особенная способность Виктора — одним жестом раздать призы всем участникам процесса. Здесь и издевка над советской системой собраний и голосований, и насмешка над идиотическим бюрократизмом западного сочувствия диссидентам, и подтрунивание над столь распространенным тогда среди нас ожиданием помощи из-за границы.
К официозной советской культуре Кривулин относился весьма иронически и критически, но отнюдь не оголтело-отрицательно. Впрочем, и на творческие успехи андеграунда у него был достаточно скептический взгляд.

на помойке общенья стихи да холсты
нарисованы плохо, написаны вяло
но зато — партизанская щель красоты
в оккупированных нищетою кварталах
…………………………………………..

в три погибели скрючась, ползком, из подвала
выползая, крадется — но кто это здесь
с героической лампочкой в четверть накала?

свет — за пазухой, жаркий цветок алкоголя
шарф — как вымпел — великое дело, благое!
и горит в удлиненных бутылках горючая смесь

Виктор был из тех людей, про которых говорят: «Он фантазер, а не врун». Те, кто хорошо знали Кривулина, умели распознавать моменты, когда он собирался преподнести очередную выдумку, — по специфическому открыто-проникновенному взгляду, иногда для убедительности сопровождаемому многозначительным вращением глаз.
Около восьмидесятого года по Москве прокатилась массовая серия обысков, как большинство акций КГБ того времени, бессмысленных и безрезультатных. Комментарий Виктора выглядел так:
— Вся Москва удивляется, никто ничего не может понять: столько обысков и ни одного ареста. Говорят, мол, у КГБ крыша поехала. А я выяснил, в чем дело. Им дали двадцать тысяч долларов на приобретение антисоветской литературы, так жена генерала Трофимова (имя генерала, естественно, было придумано на ходу) поехала в Монте-Карло и все проиграла в рулетку. А у них тут ревизия, надо отчитываться. Вот они и устроили обыски для изъятия литературы. Как набрали на двадцать тысяч, обыски кончились.
Постоянным гостем в доме Виктора был шотландец еврейского происхождения стажер-славист Майкл Молнер. Когда он собрался посетить свою туманную родину, Витя сказал:
— Хочу тебя попросить: привези мне диски «Битлз», и побольше. У меня было сорок штук, так представь себе, появился какой-то вирус — разъедает пластмассу, только серый порошок остается (речь шла о виниловых дисках).
Уловив сомнение в мимике Майкла, Виктор добавил:
— Точно, точно, одни пустые конверты остались, хочешь, могу показать.
— А эти почему целы? — подозрительно спросил Майкл, тыкая пальцем в пластинки на полке.
— Потому что это наши, советские. Их вирус не берет, — непринужденно пояснил Витя.
Фантазия в данном случае была совершенно бескорыстной, ибо Виктор отлично знал, что никаких дисков Майкл покупать не станет.
В 1981 году возник оппозиционный по отношению к Союзу писателей Клуб-81, по тем временам — значимое событие. Одни ветви власти его поощряли, другие были не прочь уничтожить, и к концу следующего года продвижение клубного сборника (будущего сборника «Круг») затормозилось, в делах клуба наступил застой. Примерно тогда же, в 1982 году, умер главный идеолог и «серый кардинал» Кремля Михаил Суслов.
Кривулин мгновенно отреагировал на это событие:
— Мне в Москве рассказали, в чем дело. Клуб на сто человек приказал организовать лично Суслов и сразу умер. Власти приказ выполнили, а как быть теперь, не знают. Потому что Суслов перед смертью не сказал, что делать дальше. Боюсь, мы надолго зависли.
По-видимому, мне не удалось скрыть недоверия к этой версии.
— Ну понимаешь, — стал объяснять Витя, — это как змея: голову отрубят, а хвост еще шевелится, — и для наглядности показал рукой, как именно шевелится хвост безголовой змеи.
Зачем ему были нужны все эти выдумки — сказать трудно. Во всяком случае, специального желания повеселить публику у Виктора никогда не было. Вероятнее всего, здесь работал инстинкт сочинительства, инстинкт авторствования, который, собственно, и заставляет человека стать литератором. Но литератор, любящий порядок, знает, что огню место в печке и на свечке, окуркам — в пепельнице, а сочинительству — на бумаге, в текстах. Витя же порядка не любил, можно даже сказать, что скорее он любил беспорядок. Порой мне казалось, что он даже в мелочах просто боится порядка как потенциального ограничителя внутренней свободы. Пепельницы у него частенько дымились и иногда возгорались, окурки попадались где угодно, а сочинительство пронизывало всю жизнь и всякое общение.
Впрочем, у Вити случались и такие варианты сочинительства, которые иначе как враньем не назовешь, причем это вранье, как правило, носило провокативный характер.
Все знали, что книжку, которой не хочешь лишиться, Вите лучше не давать, потому что она могла исчезнуть мгновенно и бесследно. И вовсе не потому, что он злостно присваивал чужие книги, — этого не было. Чаще всего они терялись в бессистемных нагромождениях книг, имевшихся всюду, — на кухне, в спальне, на полу и стульях около книжных шкафов и, понятно, вокруг рабочего стола. Но это было еще полбеды — такая книжка могла со временем выплыть на поверхность. Гораздо хуже было то, что Витя по доброте душевной охотно давал читать книги, как свои, так и чужие, практически всем, кто ни попросит. А поскольку через его дом проходило ежедневно от одного до нескольких десятков человек, проследить судьбу конкретной книги было практически невозможно. Однажды он взял у меня довольно редкую антологию персидской поэзии с превосходными репродукциями миниатюр. Поняв, что совершил ошибку и, как говорится, «сам виноват», я выбросил ее из памяти, но Витя еще в течение года допекал меня сообщениями типа: «Сейчас твоя персидская поэзия в Киеве, ее читает такой-то, передает тебе спасибо» или «твоя книжка только что переехала в Польшу, ее читает весь Краковский университет». В конце концов я возненавидел задним числом и эту антологию, и персидскую поэзию вообще.
Не у всех хватало чувства юмора без обид воспринимать подобные ситуации. К концу восьмидесятых годов Виктор протоптал дорожку во «Франкфуртер альгемайне», у него там стали появляться публикации о российской культуре и бескультурии, и все друзья узнали, что тираж «Франкфуртера» — четырнадцать миллионов, что каждый немец, где бы он ни жил на земном шаре, считает своим первейшим долгом выписывать эту газету, а самому Кривулину они платят даже не построчно, а то ли по марке, то ли по доллару за каждое слово (в этом вопросе Витя иногда путался). Наслушавшись увлекательных рассказов, Михаил Берг тоже захотел породниться с газетным монстром. Он подготовил объемистый материал о современной русской литературе, и Виктор передал его в русское представительство газеты в Москве. Берг время от времени интересовался, как продвигается его детище, и Витя снабжал его информацией, что материал уже прочитали в русском представительстве и переправили во Франкфурт, или что статья переводится на немецкий, или что сейчас ее читает заведующий отделом культуры, но он человек занятой и читает медленно. Так прошло около года. Но однажды, вставая с дивана, Виктор задел сложенную на стуле гору из книг и рукописей, они рассыпались по полу, и бросившийся собирать книги Берг с изумлением обнаружил в основании кучи свою рукопись. Он вообще не мог представить, как можно так поступить, пришел в ярость и готов был вызвать Кривулина на дуэль, но как вызовешь на дуэль инвалида?
В этом эпизоде примечательно вот что. Разумеется, Витя поступил гадко, скверно и т.п. — тут годятся любые слова, тем более, что Миша Берг отличался в общении корректностью и порядочностью. И тем не менее никто из друзей не стал ни осуждать Кривулина, ни даже укорять его по-приятельски — все просто покатывались от смеха. К тому же все знали, что на Витю сердиться всерьез невозможно, да и бесполезно. Впрочем Берг злился довольно долго, и лишь со временем, когда ему просто надоело дуться на Виктора, махнул рукой на эту историю.
Когда речь шла о литературе или поэзии, Виктор высказывался предельно взвешенно и ответственно, будь то статья, публичное выступление или частная беседа. Но лишь только разговор касался политики, кривулинские заявления становились эпатажными, порой безответственными и всегда провокативными. Политикой Виктор увлекся сразу после крушения Советского Союза. Он сдружился тогда с Галиной Старовойтовой, выступал на разных митингах и собраниях и много публиковался в периодической прессе. При этом он не признавал никакой политкорректности. В дни августовского путча 1991 года крупный заголовок кривулинской статьи в «Смене» представлял собой его собственную расшифровку «ГКЧП»: «Гады Коммунисты Что Придумали». Впрочем, у него выходили и серьезные, дельные статьи, в основном о Петербурге.
В период перестройки Виктору, опять же с подачи Старовойтовой, вздумалось баллотироваться в Законодательное собрание Петербурга (одновременно с Митей Шагиным, но по разным округам), и иные публичные выступления Кривулина звучали тогда весьма оригинально. Например, комментируя в телевизионном интервью предвыборные технологии, он с экрана на всю страну заявил с совершенно серьезной миной:
— Мне вчера начальник военного училища предложил две тысячи голосов по пятнадцать рублей за штуку и сказал, что если я их не куплю до послезавтра, они поступят на свободный рынок голосов.
Виктор любил устраивать провокации и хорошо владел этим искусством — одной тихо сказанной фразой он мог побудить людей совершить что-либо такое, чего они делать категорически не собирались. При случае он готов был дразнить даже КГБ.
В восемьдесят третьем году я, как обычно летом, уезжал на археологические раскопки, рейс на Красноярск вылетал в одиннадцать вечера, и днем друзья собрались у меня, чтобы отметить проводы. Попивая из бокала вино, Виктор заметил мечтательным тоном:
— И чего тебя несет куда-то на Енисей? Оставайся-ка лучше здесь, будем жить активной творческой жизнью. Я ручаюсь тебе, здесь будет интересно.
Активная творческая жизнь началась в тот же день. Я уже заказал такси для поездки в аэропорт, когда позвонила Витина жена Наташа Ковалева:
— Витю только что увезли, и я не знаю, что в таких случаях полагается делать?
Оказалось, произошло следующее. Лишь только Кривулин от меня вернулся домой, к нему заявились кагебешники, вполне официально, с ордером на обыск. Больше двух часов они рылись в книгах, рукописях, просматривали даже отдельные листки бумаги с любыми пометками и изъяли около ста килограммов «антисоветской литературы». КГБ был единственной инстанцией, измерявшей литературу килограммами. А собирательное понятие «антисоветский» отличалось невероятно широким диапазоном: от нью-йоркского издания Бунина или Мандельштама до машинописных перепечаток речей Молотова из предвоенных газет и журналов.
Пока гости рылись в Витином имуществе, заполняли сотни строчек протокола и складывали изымаемое в специальные, привезенные с собой мешки, он сидел за своим рабочим столом и с ангельской кротостью читал стихи Анны Ахматовой. Ребята из КГБ сразу обратили внимание, что издание-то нью-йоркское, но делали вид, что не заметили этого, не желая собачиться с Кривулиным, — их заранее предупредили, что от него можно ждать чего угодно. Подумаешь, Ахматова! Дав расписаться понятым и Виктору под протоколом, чекисты облегченно вздохнули — кажется, пронесло — и приготовились тащить мешки к выходу. Но не тут-то было.
Захлопнув книгу, Витя сказал тихо, но с чувством:
— А вот это я не отдам.
Тут уж кагебешникам деваться некуда.
— Придется отдать, Виктор Борисович, — строго сказал старший.
И тогда Витя уже громко, во весь голос — для протокола, для истории и для радиостанции «Свобода» — воскликнул:
— Делайте со мной, что угодно, но Ахматову не отдам!
Ребята с Литейного задумались:
— Тогда вам придется поехать с нами, Виктор Борисович.
— Отлично, поехали, — радостно откликнулся Витя.
На Литейном атмосфера сложилась нервная. Кагебешники тоже люди, у них дома жены, дети, любовницы, а они в десять вечера сидят в кабинете с этим окаянным поэтом, и он все так же увлеченно читает Ахматову, да еще и курит их кагебешные сигареты. В ответ на все увещевания твердит одно: хоть убивайте, Ахматову не отдам.
Что тут делать? Отобрать книжку силой у инвалида — завтра же об этом начнут звонить и «Свобода», и «Голос Америки». Можно схлопотать нагоняй за неуклюжесть. Ордера на задержание у них нет и не будет. Настоящей антисоветчины у него не нашли, и состава преступления нет. А есть только приказ: пугнуть этот поганый Клуб-81. Вот и пугнули, да только опять нескладно получилось.
К часу ночи сигареты у кагебешников кончились, а поэт проголодался, да и Ахматова надоела. Он закрыл книгу, зевнул и сказал:
— Вообще-то издание неважное. Комментарий дурацкий и есть опечатки. Вот смотрите, здесь… и здесь тоже. Когда будете читать, учтите.
Те ребята так обрадовались, что даже отвезли Витю домой. И еще через полгода все изъятое при обыске Кривулину вернули.
Несмотря на некоторую оперетточность КГБ к закату советской власти, они все же не давали нам забыть, что волк, санитар леса, не дремлет. Время от времени кого-то из людей пишущих (не то, что надо) сажали, кому-то устраивали автомобильные катастрофы и чьи-то дома сжигали. Все это порождало игровую повстанческую атмосферу с легким запахом «русской рулетки», ощущение лихой реальности, где «смерть пустяк и жизнь пятак». Отсюда — проскальзывавшие частенько у Вити веселый цинизм и даже висельный юмор (исключительно в бытовых разговорах, в творчество это не проникало). Сам он впоследствии написал об этом времени так: «Мы стремительно и весело жили в ожидании катастрофы».
Один из наших друзей, художник, участник первой из легальных «левых» выставок в ДК ГАЗа, вскоре после нее вступил в Союз советских художников, что, как оказалось, Виктор запомнил. А через несколько лет этот художник во время вечеринки вылез из окна своей мастерской, попробовал прогуляться по наружному карнизу и полетел вниз головой с высоты третьего этажа, сломав при этом, к счастью, только бедро.
— Вот что такое советский художник: упал на голову и сломал… ногу, — откомментировал Витя. А ведь он был отнюдь не злым человеком.
Виктор очень любил азартные игры, хотя, как правило, проигрывал. И даже игры интеллектуальные, такие, как шахматы или скрэбл, ухитрялся превращать в азартные. Он готов был играть на деньги даже с заведомо более сильным противником, повышал ставки, жулил, громко спорил, божился — в общем, вел себя совершенно по-ноздревски. Однажды у меня в гостях, ночью, он уселся играть в карты, кажется, в очко, с Николаем Коняевым (вдвоем, поскольку я отказался). Часа через два он проиграл сначала все деньги, потом все, что нашлось в карманах, — авторучку, перочинный нож, записную книжку. Он требовал продолжения игры, но ставить, увы, было больше нечего. И тогда Виктор заявил, что ставил на кон именно записную книжку, но никак не записанные в ней телефоны, и на номера телефонов можно играть отдельно. Теперь уж не помню, как они разрешили эту коллизию.
К великим именам прошлого Виктор относился уважительно, но и трезво-критически и никогда не воскуривал фимиам перед их портретами. Он не признавал авторитетов и, несмотря на университетское образование, был из тех, «кто дерзко хохочет, насмешливо свищет, внимая советам седых мудрецов». Пожалуй, единственным, к кому он испытывал нечто вроде пиетета, был Осип Мандельштам. Именно ему посвящены наиболее интересные литературоведческие работы Кривулина и именно у него он сознательно чему-то учился.
Когда поэт умирает — такой поэт, чье творчество остается в памяти многих, — после осознания обществом факта его смерти неизбежно начинаются два параллельных процесса: мифологизации и музеефикации, или, если хотите, мумификации.
Древние египтяне верили, что человеческая душа состоит из двух основных частей, Ка и Ба, которые после смерти владельца существуют раздельно. Ка — это энергетика человека, творческий заряд, синдром эстетических представлений, а Ба — совокупность эмоций и привычек, связанных с физиологической жизнью и повседневным бытом. Часто изготовлялась специальная статуэтка покойного, чтобы в ней могло обитать его Ба.
Если верить, что в стихах остается душа поэта, то поэзия тоже имеет свои Ка и Ба. Мифологизация хранит Ка, а музеефикация препарирует и архивирует Ба. Подобно тому, как египетские жрецы специальными крючками и щипчиками извлекали внутренние органы и размещали их в баночках с консервирующими растворами, литературоведы выделяют технические особенности стиха, оценивают словарный запас, подсчитывают количество мужских и женских рифм и т.д. и т.п., создавая протокольный портрет поэзии имярек, вместилище ее Ба.
Из двух вышеупомянутых процессов мне милее, естественно, мифологизация, ради которой и пишется данный очерк, но одну из баночек для препаратов я вынужден все же заполнить. И вот почему. Мне случалось выслушивать мнения, и даже весьма авторитетные, примерно такие: «Оно конечно, Кривулин — поэт, но вот только стихов его никто наизусть не помнит». Это не совсем точно. Люди, помнящие стихи Кривулина, есть, но их немного, и к тому же в процентном отношении они помнят, скажем, Мандельштама гораздо больше. Так что, если к делу подойти статистически, приведенное утверждение верно, и в этом стоит разобраться.
Отбросим сразу тривиальное обстоятельство: у Кривулина есть много стихов нерифмованных и не укладывающихся в определенный стихотворный размер. Такие стихи обычно не помнит никто. Кто может по памяти процитировать Уитмена или Фроста? Или больше двух-трех строчек Хлебникова? Но у Виктора есть много стихов метрических, с добротными небанальными рифмами — почему они-то не запоминаются с первого прочтения, как скажем, Бродский?
У Мандельштама есть удивительные строки:

И над лимонной Невою, под хруст сторублевый
Мне никогда, никогда не плясала цыганка.

После слова «хруст» вы неизбежно споткнетесь, но когда все же преодолеете почти нечитаемое сочетание согласных «ст-ст» — читайте хоть про себя, хоть вслух — последняя строка разольется для вас широко, мощно и вольно, как горная река, вырывающаяся из ущелья на равнину. Если просмотреть внимательно Мандельштама, можно встретить подобные звукосочетания, не такие наглядные, еще лишь в нескольких местах, то есть Мандельштам этот ход сознательно больше не использовал. «Блестящая находка гениального поэта» — совершенно справедливо подумает читатель.
Кривулин сделал систему барьеров-препятствий, накопителей энергии, постоянным рабочим инструментом своей версификации. Вот стихотворение «Пиранези».

по медной пластине, по дымно-коричневой мгле
гуляет со скрежетом коготь орлиный —
гравер-итальянец полжизни курлыча в тюрьме
царапая доску растит крепостные руины

эскарпы и рвы, равелины, сухой водопад
разрушенных лестниц и волчьи замшелые своды
и как по камням неумолчно лопаты стучат
и что сумасшедший щебечет рассыпав крупицы свободы

по выступу — выступу в нише окна
откуда не свет — излучение пыльного знака
аршинная фраза на чадном листе полумрака

хотя поневоле но тысячу раз прочтена
железисто-слезным читанием, точно вслепую
молитву, на воле звучавшую всуе

ведут, захвативши под руки, заводят
на зубчатый гребень, а где оборвется стена
провалом сознания — заговорят о свободе

свободна! ступай! И в плечо — отпуская — толчок
шагнет — и восхищенный будущею колымою
художник Тюрьмы, разрывая с телесной тюрьмою
парит над веками и счастлив еще дурачок

Первая строка читается гладко. Заметим, что Кривулин, когда захочет, может писать гладко, но гладкости он не любит и быстро от нее устает. Уже во второй строке появляются барьеры, накопители энергии. С учетом размера, читатель перед словом «скрежет» вынужден сделать вдох и паузу и соответственно увеличить силу звука на этом слове (неважно, вслух или мысленно). Далее, перед словом «орлиный» — опять неизбежный короткий вдох и усиленное ударение на последнем слове строки.
Получается, что поэт умудряется регулировать дыхание читателя. В этом нет ничего обидного, ибо любой поэт в каком-то смысле регулирует дыхание читателя, только каждый делает это по-своему.
Что же конкретно достигается этим, для чего это делается? Помимо усиления звучности стиха, происходит смысловое выделение, в памяти остаются прежде всего два слова — «скрежет» и «орлиный». Но еще важнее другое. «Орлиный коготь» — словосочетание приевшееся, почти банальное, почти «духовное короткое замыкание». Энергетический барьер между этими двумя словами возвращает каждому из них первоначальную звучность, а читателю — прямое эмоциональное восприятие, казалось бы, избитой комбинации слов. Выражаясь другим языком, происходит сжигание энтропии.
Взгляните на вторую строчку последней строфы. Здесь неизбежная пауза — между «восхищенный» и «будущею». Задержка усиливается использованием крайне редкого в наше время слова (восхитить — унести в высь). И все это — ради ударного прочтения последней, итоговой, и без того сильной строки: «парит над веками и счастлив еще дурачок».
Но за все надо платить. Система барьеров-накопителей энергии усиливает выразительность и звучность стиха, повышает его энергетику, но они затрудняют чтение, и именно из-за этой специфической структуры стихи Кривулина в большинстве запоминаются плохо. Зато, будучи уже запомненным, любой стих Кривулина остается в памяти навсегда. Заметим попутно, что все, кому случалось запоминать стихи Мандельштама, отмечали их аналогичное свойство.
И еще одну особенность стиха, условно говоря, унаследовал от Мандельштама Кривулин: взаимодействие между аллитерацией и ударением. Вышеприведенное стихотворение аллитерировано на «р» и «л», и легко убедиться, что большинство аллитерируемых букв оказывается в ударных слогах. Это придает стиху дополнительную экспрессивность и благородную тяжесть.
Понятно, научиться таким вещам, и тем более сознательно, невозможно. Просто ему нравились некоторые свойства поэзии Мандельштама, и он хотел сохранить их в своих стихах. Но подражать Мандельштаму он никогда не пытался. При определенном онтологическом родстве Виктор не хотел писать как Мандельштам. Его стихи самобытны и безошибочно опознаются среди любых других стихов.
Кривулин — поэт думающий. Про него не скажешь, что он как птица — не ведает, о чем поет. Впрочем, поэт с филологическим образованием другим и не может быть. Легким чтением его стихи не назовешь. Они предельно насыщены активными поэтическими образами, нетривиальными мыслями и достаточно сложными аллюзиями — чтобы их читать и воспринимать, от читателя требуется определенная работа и души, и ума. Всех, кто слушал и читал стихи Виктора, в нем поражала точность равновесия между аполлоническим и дионисийским началами.
«Это баланс разума и эмоций, баланс литературно-исторических аллюзий и непосредственных жизненных впечатлений. Баланс доведен до абсолюта» (В. Мишин).
Читал Виктор свои стихи превосходно, заражая аудиторию своей энергией и опять-таки соблюдая точный баланс между эмоциональным напором и раздумчивыми интонациями.
Кривулин был человеком непоседливым и подвижным и в творчестве постоянно экспериментировал. И стихи его очень и очень разные. Среди них есть и метрические, добротно рифмованные, есть немало и нерифмованных, есть всякие варианты разрушения метрики. С какого-то момента ему начали мешать знаки препинания и заглавные буквы, и он стал от них отказываться. Но неизменным оставалось одно: ткань кривулинских стихов была прочной. И любой его стих самодостаточен как единое целое.
Есть среди стихов Виктора и такие, что запоминаются с первого прочтения, хотя их немного. Вот один их них — осел когда-то в памяти почти случайно, да так там и остался:

не дело словесное дело не дело
              но слово
о сказанном если и скажешь —
              оно безответно
одно безответное белое
              белое в белом
явление дыма в селении бедном
              где сельский словесник —
полено в негнущихся пальцах, тетрадка
              да несколько спичек —
низводит огонь Гераклитов на хаос древесный
              из Хаоса и беспорядка

и деревом в дерево тычет

Иногда это стихотворение кажется мне грустной эпитафией не только самому Виктору, но и всем нам, живущим Словом.