Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

Петр Милыч

ОТ ПУБЛИКАТОРА:
Имя Петра Милыча впервые появилось в печати в 2001 году в книге малоизвестного поэта В. Кучерявкина, где автор рассказывает о своем знакомстве с этим странным, таинственным человеком: по его словам, Милыч вел двойную жизнь: он якобы был талантливым литератором и вместе с тем чуть ли не каким-то тайным агентом или членом мафии и погиб при загадочных
обстоятельствах, раскрыть перед публикой которые В. Кучерявкин если не поклялся, то по крайней мере пообещал. Читатели, как, впрочем, и издатели, к этой публикации отнеслись по-разному: одни скептически, отзываясь о ней как о литературной мистификации, другие с большим интересом и желанием узнать о загадочном Милыче, если он действительно существовал, побольше. В. Кучерявкин сообщал, что после Милыча, несмотря на его, как он выразился, чрезвычайную плодовитость, не осталось никаких рукописей, за исключением отдельных отрывков, представленных в книге в виде коротеньких цитат и эпиграфов.

Недавно к нам в руки попала еще одна рукопись,которая несомненно принадлежит перу Петра Милыча — об этом говорит как стиль, так и почерковедческая экспертиза, проведенная по нашей просьбе и подтвердившая, что почерк на ней совпадает с почерком уже имеющихся отрывков, ему приписываемых. Этот совсем коротенький текст, к тому же незаконченный, выполненный в форме дневниковых заметок (название его — «Две недели в деревне», тогда как дневник обрывается на десятом дне) показался нам небезынтересным; надеемся, что таковым он покажется и нашему читателю.



ДВЕ НЕДЕЛИ В ДЕРЕВНЕ
 
ДЕНЬ ПЕРВЫЙ

Рано утром на крючок попался огромный лещ, которого потом ели весь день. Кость поранила горло и болит до сих пор. На Поляне, на самой опушке леса стоял, по колени в тумане, олень. Теперь будет стоять и на этой странице.
И в Ташкенте, и в Кенигсберге пока тихо. Стреляют в других местах, но безуспешно: одни лишь убитые. Но это только начало.
Получил письмо из столицы, долго носил в кармане, пока не нашел укромную минутку и уголок, чтоб, наконец, прочитать. Милая, с тонким ароматом духов, бумага, милый стиль, в котором веселое приглашение к игре странно сочетается с неуверенностью и робостью. Сердце стучало чаще, чем обычно, вспомнилась зима, звонкие на морозе поленья для бани, неловкий поцелуй при прощании. Пишет, что скоро приедет, и что делать мне, о Боже, куда деваться?
После обеда гулял в полях, вернувшись, полистал Горация, который пишет, в частности, что поэту полезно лет этак восемь своих произведений не публиковать. Мысль прекрасная, что и говорить. Человеку иногда свойственно высказывать «прекрасные и тонкие мысли», в которых он выглядит совершенным идиотом.

Такова, например, идея нашего Розанова о том, что новобрачным следовало бы проводить свой медовый месяц в христианском храме, чуть ли не в алтаре. То есть, буквально, жить там.
Не так ли прекрасна и тетрадка, которая лежит на моем столе и которую я листаю время от времени? Мне хорошо известно, скольких наших так называемых «любителей изящной словесности» она обольщала и очаровывала своими призраками. «… горло пьяниц, как парус, полнилось вином…»
Вечером сидел на балконе, смотрел, как несутся на север милый тучи небесные, пил пиво. Сад гудел пчелами в волнах яблоневого цвета, солнце садилось медленно, и казалось, вечер никогда не кончится. Но кончился и он.



ВТОРОЙ

Всю ночь напролет лил дождь. А утром южный ветер неожиданно стих, потом подуло с севера, ливень перестал, похолодало. Ох, весна ты, весна, что ты с нами делаешь? Полная печь золы для грядок, лень и «тело поэта, как парус, полнилось ленью»…
Однако отправился в ближний городок: прогуляться, заглянуть на почту, пройтись по рынку. Дорога через поля, открытое небо, черная земля, на которой копошатся огородники вперемешку с галками, отдельно стоящая гигантская береза на ветру и надвигающийся сырой и темный лес, я и сейчас помню это ощущение покоя и свободы. «На свете счастья нет», сказал другой поэт, тоже гулявший, кстати, в этих местах, «но есть покой и воля». И только чувство счастья в предвкушении встречи слегка смущало мой покой.
На автобусной станции зашел в буфет с горячими пирожками, съел один. Купил в киоске пару «демократических» газет, цинизм, наглость и ложь которых ни в какое сравнение не станут с цинизмом, наглостью и ложью прежних, «коммунистических». Смрад, кажется, так и прет из инфернальных их глубин, кружится голова, чудится, что вместо букв по страницам пляшут черти.
Помимо прочего, узнал, что опять кого-то убили на юге. Прочитал и статейку про выставку этрусков, в которой бегают слова от формы к форме, меняются масками: кувшин, булавка и урна, монеты, печати, тарелки, кинжалы и боги… кинжалы и боги — будто бы случайный набор звуков становится подвижным взором неба по неподвижной земле, где женщина, однако, ставит посуду на огонь и кормит, смеется и пьет вино.
После обеда побродил по саду: яблони цветут нынче так неистово; сел за стол перед окном, выходящим на пруд, закрываемый двумя густыми пучками кустов черноплодной рябины. Лениво пролистал несколько страниц Соловьева (не историка), где он, в частности, утверждает, что «из двух областей прекрасных явлений природы и искусства» явления природы «шире по объему и проще по содержанию». Именно проще. Ну что тут сказать — разве просто развести руками. Может ли тварь твари быть сложнее и глубже, чем тварь, сотворенная непосредственно самим Творцом? Или я тут чего-то не понимаю? И еще: «Вопрос о происхождении эстетических чувств…» Похоже, во времена Соловьева проблемами «происхождения» разного рода баловались все, кому не лень: Энгельс с Дарвиным — это только те, кого я, невежда, знаю.
И снова эта тетрадка: чем она меня цепляет, не пойму, но цепляет, цепляет, цепляет. «Брезгливо пальцы отрясают золу следов». Не могу отделаться от недоумения, переходящего в брезгливость: намеренное ли неряшество, или непонимание самых простых, естественных вещей, провинциальное желание «одеваться по-столичному»?
Завтра она приезжает. Легкий страх заглянуть снова в это прекрасное лицо, не говорю о глазах, от которых оторопь берет.



ТРЕТИЙ

Все сны, каких в Петербурге и не увидишь. То полет к вершине заоблачной башни, то плаванье под водой, где дыхание совершенно и свободно: ни смерти, ни боли. Одни боги почти отгремели, другие только начинаются, и не столько о радости поет лира, сколько о печали перехода, который способен потрясти лишь тех, кто пока еще «жив». Жизнь художника — всегда жизнь на грани смерти, но не «небытия», а «перехода».
Как тать в нощи, «мы пробирались к слову».
Террористам, угнавшим самолет в Карачи, видно, не покатило в теплом Пакистане: все, как один, запросились мотать срок в сибирском лагере. Так забавлял я себя газетой в дороге, на станциях покупая то гречку, то макароны, то бутылку пива.
«Фригийские угрюмые лады льют отрешенность яда».
Не слова-мумии, слова, заживо превращенные в мумии, слова, у которых внутренности выдраны живьем.



ЧЕТВЕРТЫЙ

Небо затянуло тонкими облаками, погода хуже не стала. Я отправился на кордон: она уже ждала: в цветастой юбке, с янтарными бусами на шее. Но все кончилось, я это понимал, холодно и тоскливо. За возбужденными словами, за смехом мы оба это чувствовали, стыла пустота, и даже прикосновения не могли оживить и согреть ее. Гуляли по лесу, шуршали листьями, держались за руки, но что с того? Вернулся вывернутый и вытряхнутый до крошки, угрюмый, как «фригийский лад», хотя тот, как таковой, должен бы быть «восторженным, экстатическим». Куда все исчезло? По каким дорогам блуждают эти чувства, повинуясь каким правилам приходят они, не спросясь, и не спросясь же, уходят, оставляя тебя один на один с пропастью, оставляя тебе ощущение вины, сопоставимое с этой пропастью, у которой нет дна, вины, за которую рано или поздно придется оправдываться. Она сидит теперь на кордоне, пьет с хозяином чай и делает вид, что ей весело, — а как же! А ведь счастье было возможно!
Снова под рукой эта тетрадка — как же, автор надеется на меня, ждет от меня чего-то. «…Улитка смолистого слуха…» нахально ползет к уху, собственному источнику и чреву. А я пробираюсь по этим словам, которые не держат, коварные, как кочки болота. Кажется, знакомое слово, но в нем проступает черная, грязная рожа пустоты. «…Стрекочет роса…» — это уж просто обидно: да за кого он нас принимает?



ПЯТЫЙ

Утром мы одни, сильный западный ветер, облака и солнце. Она в саду, я в кабинете, переговариваемся через открытое окно. В глазах ее горит только что отлетевшая ночь, она движется так лениво, что движения нет, осталось только время, ленивое, как и она, текучее, как и она; плавное и объемное время ходит по саду и говорит со мной. Космос говорит со мной, и надо, надо слушать его, как слушал, не отмахнулся Иосиф от сна, где с ним говорил космос: мол, мало ли чего ни приснится! «И он нарек ему имя: Иисус». Пустота на время отступила, съежилась и закатилась под шкаф или диван, нам тепло друг от друга, ничто не говорит о том, что все может в одночасье перемениться… а причина бывает порой до нелепости странной: поворот головы, освещение и все, что было прежде, словно вихрем сметает, остается только тяжесть в груди и трусливое желание бежать куда подальше. И тут только доходит, что понимание правды — это одно, а действие во имя ее — совсем другое. И выходит, что твоя жизнь — величина мнимая, она только притворяется величиной, а на самом деле ее нет. Должна быть связь между тобой и тем, что есть на самом деле. Это же, кстати, касается и искусства. Решение одних только формальных задач не делает произведение предметом искусства. Автоматическая жизнь по решетке правил не есть подлинная жизнь.
«Сколько лет и зачем в полярном сиянии мятется тень ястреба мнимая, кругами секущая стебли?» И вправду, чего ее туда занесло, и что это там за стебли такие. Мнимое вопрошание во второй степени. Это опять у меня на коленях тетрадка, полная безответственных и мнимых величин, вдобавок составленных из осколков вдребезги раздробленных устойчивых мифологем. «Ворон Рима жрет печень самого себя».
День закончился вином и глубоким обмороком ночи.



ШЕСТОЙ

С похмелья варим гороховый суп с копчеными ребрами, выпиливаем крокодила с помощью лобзика, поглядываем в окна на облака и на грядки. Выхожу на крыльцо — там вдруг возникает сосед; он медленно опускается на каменные ступеньки, смотрит снизу вверх помертвевшими глазами и что-то хрипит. Руки трясутся, как листики на осине. Догадываюсь, что смысл его хрипа… нет, не хрипа, а мольбы «сто грамм». Сажусь на велосипед и еду в город за лекарством, неуверенный в себе, как демон, как наша культура, которая мечется от крайности к крайности, увлекается и тут же забывает яркие фитюльки, жизнь которых измеряется мгновениями. Правды, вишь, нет, существуют только факты. С действительностью можно делать все, что захочется. Понимать ее не обязательно, главное пользоваться ею, как материалом, вот и вся штука.
«Левантийский выпуклый распев».
Набор пустых оболочек. Мнимости.
Сейчас вернусь, а ее нет, она тоже точно такая же мнимость, в моей неуверенности демоны купаются, как в шампанском… только эти крестьяне знают, что на свете есть правда, пусть ее мало, пусть она где-то далеко.



СЕДЬМОЙ

Наконец-то сняли квартиру — и за баснословно малые деньги! Два дня жары, и низкое небо на третий: такого ритма я ждал давно.
«Лишить имени и назвать числом» — один из сумасшедних проектов Хлебникова. Он не так уж безумен, как может показаться на первый взгляд. Имя ничего не говорит нам о предмете, и даже «имя собственное», которое носит каждый из нас, не есть имя в настоящем смысле. Или мы уже настолько заблудились в чащах нашего «прогресса», что все позабыли? Я знал человека, который утверждал — и брался показать мне это, — что существует явная (то есть не тайная) и нераздельная связь между обликом предмета и звучанием его имени. Причем, по его словам, неясно ему только одно: имя ли порождает предмет в его «именно» таком облике и с «именно» такими свойствами, или же наоборот.
«Но имена смешны здесь». Шрастры и уицраоры. Говорящая птица? Оракул? Тексты пытаются подражать живой и прекрасной материи человеческой речи, но вот выросли они естественным путем или измышлены? Если последнее, следовательно, «они суетны».
«Ужин с приветливыми богами», похоже, не дает себе даже труда притворяться живым.
Попав в «город бессмертных», герой Борхеса с ужасом видит, как отдельные элементы архитектуры, в обычных человеческих городах составляющие гармонический ансамбль, соединены между собой в такие невероятные и противоестественные сочетания и образуют такой «организованный» хаос, что кровь стынет в жилах.
«Сен-Жон Перса он не любил». Подумать только!
Любил ли я ее когда-нибудь? Вот она сидит сейчас за моей спиной, большая, красивая, роскошная, а я боюсь повернуться, боюсь рот раскрыть, чтобы не сфальшивить. Когда поза и жест осложняются словами, любое искажение приобретает неслыханные измерения.



ВОСЬМОЙ

Напились чаю и сидим, переругиваемся о теории Гурджиева.
«Какие-то вещи открываются, какие-то закрываются. А какие-то не открываются и не закрываются».
Не слова, а подкрашенные трупы. Внутри все вынуто, пустота. Они, конечно, уже не сознают себя. Слова-зомби.
Недоумение, переходящее в страх, к счастью, вытесняемый невозможностью над этим не смеяться.
«Мнимые числа — это прекрасное и чудесное убежище божественного духа, почти что амфибия бытия с небытием», — Лейбниц. Ох уж эти мне гуманисты. Под носом черта не видят. А мы продолжаем нашу по сути пустую игру в любовь, и я уже теперь жуткое предвижу наказание за ложь перед всем светом.



ДЕВЯТЫЙ

Утром повалили было облака, но западный ветер быстро согнал их куда-то в пропасть за горизонтом. Похоже, снова будет жарко. Прохладные ночи полны соловьев.
Чтобы действительно что-то понять и в себе, и в остальном, нужна самая малость: совсем отказаться от своей мелкой, жалкой и позорной личности. Или наоборот: вспомнить про себя. Когда вспоминаешь про себя, глаза сами собой обращаются к небу.
Любая рассудочная, интеллектуальная игра, если нет видения, убежденности и любви, то есть, в сущности, веры, — пуста, «от черта». Если говорить о поэзии, как бы изощренна ни была техника, какой бы ни была тонкой и умной версификация, всегда можно видеть: там не мир, а голые слова, цифры, а не числа. Тем более наши отношения: я словно живу в заколдованном мире, где все кажется умно организованным и красивым, но вот кто-нибудь из нас вспомнит или случайно произнесет волшебное слово — и все рассыплется, и отовсюду повысовываются страшные рожи.



ДЕСЯТЫЙ

С утра читаю про шаманов Сибири. Их отношение к действительности напомнило мне изречение одного китайца, которое я очень люблю: «Нет преград повсеместной гармонии». А мы сами понаставили себе перегородок: язык, мышление, стихосложение…
Что же такое «язык»? В каких отношениях он с остальным миром, с нами? Многое говорит о том, что мир, и мы вместе с ним, находится у языка в подчинении, хоть и не явном. И попытки надругательства над языком всегда безнравственны, как и просто сквернословие, с той существенной разницей, что в сквернословии нет насилия, нет пыток, нет издевательств и убийств, нет отвратительного колдовства.
Дом сладостно пуст: она уехала неожиданно, сославшись на срочные дела в далекой Москве. Большие глаза на прекрасном лице, роскошное тело, удивительный характер. Откуда здесь взялись перегородки — ведь мы тянулись друг к другу всем сердцем. Так казалось. Узнаем ли мы друг друга при следующей встрече? Что мы скажем друг другу при следующей встрече? Повиснут ли слова между нами, как пузыри, и тут же полопаются, а мы этого и не заметим? Мы станем трогать друг друга, на самом деле трогая лишь одежду. Сердца уже захлопнулись.
К полудню нагнало когтевидных облаков. Пришел ветер, порывами и тишиной между ними. Все еще жара, какой не бывало в этих местах. И неожиданно — дождь, гроза. У меня в кабинете открыто окно, и на столе бутылка прекрасного «алиготе».